Прелестные охотницы за чужим успехом, выжидательно сочетая намек с лестью, выслушивают от него лишь шутливое объяснение: он-де один-единственный раз позволил себе отступить от строгих правил учительского поведения; при этом он ссылается на своих пожилых судей. Одно лицо — грубое, зловещее, мстительное — выделяется из толпы; это лицо Сета Дэвиса. Учитель не видел Дэвиса с той поры, как тот оставил школу, и совершенно забыл о его существовании. Он и сейчас подумал не о нем, а о его преемнике Джо Мастерсе и оглянулся, ища в толпе нынешнего поклонника Кресси. Только уже в дверях до сознания его дошел смысл ревнивого взгляда Дэвиса, и он с негодованием подумал: «Почему этот безмозглый детина не выместил свою ревность на Мастерсе, который открыто дает ему повод?» И, подумав так, вернулся с порога с какими-то неопределенно-воинственными намерениями; но Сета Дэвиса нигде не было видно. Все еще пылая негодованием, он наткнулся на Хайрама Маккинстри с дядей Беном, стоящих вместе с другими недалеко от дверей. Почему вот дядя Бен не ревнует? И если этот их единственный вальс оказался таким компрометирующим, то почему бы не вмешаться ее отцу? Но они оба дружно — хотя в обычные дни Маккинстри презрительно сторонился дяди Бена — выразили ему свое восхищение.
   — Я как увидел, что вы вошли, мистер Форд, — мечтательно проговорил дядя Бен, — так ребятам и говорю: ну, расступись, народ, и гляди, сейчас нам покажут высший класс. И как только вы пошли кружиться, я говорю: это, братцы, французский стиль, высший французский стиль последнего образца — от лучших специалистов и по лучшим книгам. Видите, тот же росчерк, длинный и с заворотом, что и в прописях у него. Та же плавная линия, и тоже с наклоном, и нигде не заедает. Он и стихи декламирует с таким же вот разгоном. И можете прозакладывать свои сапоги, ребята, это все и есть образование.
   — Мистер Форд, — торжественно сказал Маккинстри, коротко взмахнув рукой в сиреневой перчатке, которой он счел уместным скрыть от посторонних взглядов свою покалеченную кисть, а заодно и отметить такой парадный случай, — я должен поблагодарить вас за то, как вы вывели мою дочку, словно необъезженную кобылку, и она у вас пошла таким славным аллюром. Сам я не танцую — тем более этот танец, по мне он вроде как бы помесь галопа с рысью, и мне нынче редко случается видеть танцы, где тут, все болею о скотине, но вот сейчас, когда я видел вас с нею вдвоем, что-то такое на меня накатило, — во всю мою жизнь не знавал такого спокоя.
   Кровь прихлынула к лицу учителя от вдруг охватившего его сознания вины и стыда.
   — Но ваша дочь, — заикаясь, пробормотал он, — сама превосходно танцует. Она, конечно, не в первый раз вальсировала.
   — Может, и так, — ответил Маккинстри, тяжело кладя на плечо учителю руку в сиреневой перчатке, и при этом пустой мизинец зловеще подогнулся. — А только я хотел сказать, очень у вас это легко получилось, запросто так, по-семейному, вот вы чем меня взяли. Когда под конец вы вроде бы как притянули ее к себе и она так это головку опустила вам на грудной карман и словно уснула, — ни дать ни взять малое дитя, как тогда, когда я, бывало, сам шагал с ней на руках за фургоном у Плэт-Ривер! Даже жалко стало, что старуха моя вас не видит.
   Покрасневший учитель искоса метнул взгляд на багровое, в рыжей бороде лицо Маккинстри, но в чертах его, медленно просветлевших от удовольствия, не было и следа того сарказма, которым его язвила собственная совесть.
   — А разве вашей жены здесь нет? — рассеянно спросил мистер Форд.
   — Она в церкви. Она решила, что меня одного довольно будет, чтобы присмотреть здесь за Кресси, а ей вроде бы как религия не позволяет. Может, отойдем в сторону: мне надо сказать вам два слова.
   И, продев, как раньше, под локоть учителя свою покалеченную руку, он отвел его в угол.
   — Вам не попадался здесь на глаза Сет Дэвис?
   — Кажется, я видел его только что, — презрительно ответил мистер Форд.
   — Он ничего такого себе с вами не позволил?
   — Разумеется, нет, — надменно сказал учитель. — Как бы он посмел?
   — Вот именно, — задумчиво проговорил Маккинстри. — Так вот и держитесь, в таком вот духе. А Сета или его отца — это, можно считать, одно и то же — предоставьте мне. Не допускайте, чтобы вас втянули в эту распрю, что между мною и Дэвисами. Вам это вовсе ни к чему. У меня и то уж на совести, что вы тогда мне ружье приносили. Старуха не должна была вас посылать, ни вас, ни Кресси. Запомните мои слова, мистер Форд: я всегда в случае чего буду стоять между вами и Дэвисами. Смотрите только сами обходите его стороной, ежели он вам где попадется.
   — Я вам весьма признателен, — ответил Форд с неожиданной яростью в голосе, — но я не намерен менять свои привычки из-за какого-то школьника, отстраненного мною от занятий.
   Он тут же осознал всю несправедливость и мальчишескую запальчивость своего ответа и почувствовал, как у него снова запылали щеки.
   Маккинстри сонно посмотрел на него своим воспаленным, тусклым оком.
   — Вы глядите, не теряйте главного своего козыря, мистер Форд, — спокоя. Сохраните его при себе, и вам в Индейцевом Ключе никто не страшен. У меня вот нет его, я неспокойный, мне что драка, что две, разницы не составляет, — продолжал он самым бесстрастным тоном. — А вы, вы держитесь своего спокоя. — Он отступил на шаг и, поведя в его сторону покалеченной рукой, словно указывая на какую-то удачную деталь его костюма, заключил: — Он вам очень даже к лицу.
   С этими словами Маккинстри, кивнув, снова повернулся к танцующим. Мистер Форд молча проложил себе путь сквозь толпу вниз по лестнице. Но лишь только он очутился на улице, вся его странная ярость, как и не менее странные угрызения совести, терзающие его в присутствии Маккинстри, испарились в ярком лунном свете, растаяли в теплом вечернем воздухе. Внизу был берег реки, и трепещущая серебристая струя проглядывала сквозь сонные речные испарения, как и в тот миг, когда они вдвоем увидели все это через распахнутое окно. Он даже обернулся и посмотрел на освещенные окна, будто в одном из них ожидал увидеть ее. Впрочем, он знал, что завтра увидит ее непременно, и, отбросив все мысли о благоразумии, все заботы о будущем, все сомнения, зашагал домой, погруженный в восхитительные воспоминания. Даже Руперт Филджи, о котором он с тех пор и не вспомнил ни разу, Руперт, давно уже мирно спавший подле своего маленького братца, не шагал домой в таком безумном и опасном состоянии.
   Дойдя до гостиницы, он с удивлением увидел, что еще только одиннадцать часов. Никто еще не возвращался, во всей гостинице оставались только бармен и вертлявая горничная, которая поглядела на него недоуменно и с сожалением. Он почувствовал себя как-то глупо и готов был раскаяться, что не остался пригласить на танец миссис Трип или хотя бы просто постоять, смешавшись с толпой зрителей. Торопливо пробормотав что-то насчет срочных писем, он взял свечу и поднялся к себе. Но в своей комнате он почувствовал, что не в силах терпеть холодное равнодушие, с каким знакомые стены встречают нас после какого-нибудь важного события в нашей жизни. Трудно было поверить, что он вышел из этой самой комнаты всего каких-нибудь два часа назад, — так незнакомо было в ней все, так чуждо его новым переживаниям. А между тем вот его стол, книги, кресло, его постель, все в том же виде, в каком было оставлено, даже липкий огрызок пряника, выпавший из кармана Джонни. Он еще не достиг той стадии всепоглощающей влюбленности, когда образ любимой может жить во всем, что нас окружает; в его тихой комнате для нее еще не было места. Он даже думать о ней здесь не мог; а думать о ней должен был непременно, пусть не здесь, он может и уйти. Ему пришла в голову мысль выйти и походить по поселку, покуда тревожная греза не отпустит его, но даже в своем безумии он ясно понимал всю сентиментальную глупость такой затеи. Школа! Вот куда он может пойти. Это будет всего лишь приятной прогулкой, ночь так прекрасна; и к тому же можно будет забрать миртовый букетик из стола. Он слишком красноречив — или слишком драгоценен, — чтобы его там оставить. А потом он ведь не посмотрел как следует, может быть, в букетике или на столе есть еще какой-нибудь не замеченный им знак, намек, след. Сердце у него учащенно забилось, но он твердил себе, что в нем говорит лишь инстинкт осторожности.
   Воздух был мягче и теплее, чем всегда, хотя в нем и сохранялась безросная прозрачность, обычная для здешних мест. Трава еще хранила солнечное тепло долгого дня, и в сосняке перед школой еще стоял смолистый знойный дух. Высоко в небе светила луна, отбрасывая в чащу божественный полумрак теней, питавший его сладкие грезы. Совсем уже скоро наступит завтра, и он без труда сможет отозвать ее сюда на перемене и поговорить с ней. Что он ей скажет и для чего он хочет с ней говорить — об этом он не задумывался; как не задумывался и о том, что все, чем он располагает, — это ее красноречивый взгляд, взволнованное лицо, многозначительное молчание и несколько слов о том, что она его ждала. Он не задумывался, много ли все это значит, при всем том, что ему известно о ее прошлом, о ее нраве и привычках. Сама неубедительность убеждала и завораживала его. От любви всегда ждут чудес. Мы можем с недоверием отнестись к самому постоянному чувству, но никогда не подвергнем сомнению привязанность ветреницы, разлюбившей кого-то ради нас.
   Он подошел к школе, отпер дверь и снова запер ее за собой — не столько от людей, сколько от летучих мышей и белок. Луна, стоявшая теперь почти в зените, ярко освещала двор и лесные поляны, но не доставала отвесными лучами внутрь школы — только бледные отсветы дрожали высоко на потолке. Отчасти из предосторожности, отчасти же просто потому, что здесь ему все было так хорошо знакомо, учитель не стал зажигать свет, а уверенно подошел в темноте к своему столу, пододвинул стул, сел, отпер ящик, нашарил в нем букетик мирта и его шелковистую перевязь, снова ощутив прилив восторга, и под покровом темноты храбро поднес его к губам.
   Чтобы освободить для него место в нагрудном кармане, понадобилось вынуть несколько писем, в том числе и то старое письмо, которое он перечитывал сегодня утром. Со смешанным чувством раскаяния и облегчения он подумал о том, что оно принадлежит прошлому, и уронил его на дно ящика, и оно упало с легким, полым стуком, словно комок земли на крышку гроба.
   Но что это?
   Звуки шагов по гравию на дворе, тихий смех, три тени на освещенном потолке, голоса — мужской, детский и… ее голос!
   Возможно ли? Не чудится ли ему? Но нет! Мужской — это голос Мастерса, детский — Октавии Дин, а женский — ее.
   Он замер в темноте. Тропа, по которой она должна возвращаться с бала к себе на ранчо, проходит недалеко от школы. Но почему она свернула сюда? Может быть, они заметили, как вошел он? Что, если они следили за ним и все видели? Голос Кресси и шорох приподнимаемой оконной рамы убедили его, что страхи его напрасны.
   — Ну вот так довольно. Теперь вы отойдите. Тави, отведи его вон туда к забору и не пускай сюда, покуда я не влезу. Нет, сэр, благодарю, я сама. Не в первый раз. Случалось мне лазить через это окошко, верно, Тави?
   У Форда перехватило дыхание. Прозвучал смешок, послышались два удаляющихся голоса, окно вдруг померкло, белой пеной колыхнулись юбки, мелькнула тонкая лодыжка — и Кресси Маккинстри легко соскочила на пол.
   Она быстро пошла по лунной дорожке между парт. И вдруг остановилась. В то же мгновение учитель встал из-за стола и протянул руку, предупреждая возглас испуга, который, он был уверен, должен сорваться с уст Кресси. Но он плохо знал свою ученицу. Она не издала ни звука. И даже в тусклых лунных отсветах он различил на лице ее лишь то же ясное понимание, что и раньше, на балу, только нечаянная радость чуть растворила ее спокойные губы. Он шагнул ей навстречу, руки их встретились; она быстро и многозначительно пожала ему руку и метнулась обратно к окну.
   — Тави, — лениво прозвучал ее томный голос.
   — А?
   — Ступайте подождите меня там на тропе. Чтобы люди вас не заметили возле школы. Слышишь? Я сейчас.
   Она стояла у окна, предостерегающе подняв руку, пока двое ее спутников не скрылись за соснами. Потом повернулась навстречу приблизившемуся учителю, и отраженный луч луны блеснул в ее глазах и на ее светящемся ожиданием лице. Тысячи вопросов готовы были сорваться с его губ, тысячи ответов — с ее. Но ни один из них не был произнесен, ибо в следующее мгновение с полузакрытыми глазами она качнулась вперед — навстречу поцелую.
   Она первая опомнилась и, держа в ладонях его лицо, повернула его к свету, сама оставаясь в жаркой лунной тени.
   — Они думают, что я пришла забрать одну вещь, которую забыла у себя в парте, — быстро проговорила она. — Они пошли со мной так, для смеха. Я и вправду думала взять одну вещь, но не со своей парты, а с твоего стола.
   — Вот это? — шепотом спросил он, вынимая мирт из кармана.
   Она выхватила букетик с тихим возгласом, поцеловала сама, потом прижала к его губам. Потом снова сжала его лицо в своих мягких ладонях, повернула к окну и сказала:
   — Смотри не на меня, а на них.
   Вдали по тропе медленно двигались две фигуры. Он смотрел в окно, а сам крепко прижимал ее к груди, и задать вопрос, вертевшийся у него на языке, казалось ему святотатством.
   — Это еще не все, — говорила она, то приближая его лицо к своему, то отстраняясь, словно вдыхала в него жизнь. — Когда мы вошли в рощу, я сразу почувствовала, что ты здесь.
   — Почувствовала и привела сюда его? — спросил Форд, отстраняясь.
   — Отчего же? — отозвалась она безмятежно. — Если б он и увидел тебя, я все равно могла бы сделать так, чтобы дальше меня провожал ты.
   — Но разве это было бы справедливо? Понравилось бы это ему?
   — Ему-то? — лениво переспросила она.
   — Кресси, — проговорил он, серьезно вглядываясь в ее затененное лицо. — Ты давала ему повод считать себя вправе вмешиваться? Ты понимаешь меня?
   Она помолчала, будто соображая что-то.
   — Хочешь, чтобы я его позвала? — спросила она спокойно, без малейшего намека на кокетство. — Хочешь, чтобы он пришел сюда, или мы можем выйти туда, к нему? Я скажу, что ты только что пришел и я встретилась с тобой в дверях, когда уходила.
   Что мог он на это ответить?
   — Кресси, ты меня любишь? — спросил он почти резко.
   Нелепостью было об этом спрашивать сейчас — если да; и просто злодейством — если нет.
   — Я, наверное, полюбила тебя, когда ты только приехал, — медленно ответила она. — Оттого, наверно, и обручилась с ним, — добавила она просто. — Я знала, что люблю тебя, и когда уезжала, только о тебе и думала. И назад приехала, потому что тебя любила. И в тот день любила, когда ты приходил и говорил с матерью, хоть и подумала, что ты пришел сказать насчет Мастерса и не хочешь брать меня назад в школу.
   — Но ты не спрашиваешь, люблю ли я тебя?
   — А я знаю, ведь ты теперь уже не можешь не любить меня, — отозвалась она убежденно.
   Что еще ему оставалось, как не ответить столь же нелогично, еще крепче прижав ее к груди, хотя легкая дрожь, словно холодок из открытого окна, пробежала у него по коже. Верно, и она это почувствовала, так как сказала:
   — Поцелуй меня, и я пойду.
   — Но мы должны еще поговорить с тобой, когда… когда никто не будет ждать.
   — Ты знаешь дальний овин у межи? — спросила она.
   — Знаю.
   — Я, бывало, туда по вечерам уходила с учебниками, чтобы… чтобы побыть с тобой, — прошептала она. — Отец не велел никому близко подходить, когда я там. Приходи туда завтра перед самым закатом.
   Последовал долгий поцелуй, в котором их трепещущие, жадные губы, казалось им, выразили все, что осталось не высказанным в словах. Потом они разжали руки, и он бесшумно отпер дверь, чтобы выпустить ее. Она на ходу прихватила какую-то книгу с чьей-то парты, скользнула прочь, подобно розовому лучу близкой зари в меркнущем лунном свете, и вот уже до него донесся ее ленивый и совершенно ровный голос — она окликала своих спутников.

ГЛАВА VII

   Подслушанный юным Джонни разговор между великолепным незнакомцем и дядей Беном, правда, недоступный его младенческому пониманию, для взрослых жителей поселка был исполнен значения.
   Индейцев Ключ, как и многие другие населенные пункты в глубине Калифорнии, был первоначально старательским поселком. Его основатели и первые поселенцы владели участками на основе золотоискательских заявок, закреплявших за ними титул на землю. Титул сохранялся за ними и после того, как миновала золотая лихорадка и на бывших заявках выросли магазины, конторы и жилые дома. На окраинах этих новых городков и в их окрестностях жили уже не столь неоспоримые собственники — «скваттеры», то есть фермеры, занявшие земли, которые считались свободными. Мало кто из них заботился о том, чтобы узаконить обладание своими участками, они просто пользовались «правом владения»: заводили хозяйство, строили дома — но, в свою очередь, страдали от вторжения более поздних пришельцев — «хватунов», которые, как явствует из этого официального названия, норовили отхватить у «скваттеров» землю, если она не была огорожена забором или не охранялась внушительной силой.
   Ввиду всего этого в Индейцевом Ключе немалое возбуждение вызвало известие о том, что властями штата недавно был признан старый мексиканский титул на землю площадью в три квадратных лиги, включавшую сам поселок и всю округу, и что теперь со стороны собственников ожидаются шаги к вступлению в права владения. Стало известно, что право на бывшие старательские участки в черте поселка оспариваться не будет, но что окрестным «скваттерам», как Маккинстри, Дэвис, Масстерс и Филджи, и «хватунам» вроде Харрисонов придется либо выкупить титул на свои участки, либо затевать длительные и безнадежные судебные тяжбы. Законные владельцы титула — крупные капиталисты из Сан-Франциско — выражали готовность пойти на соглашение с фактическими держателями участков, и, как стало известно, беззастенчивые «хватуны», которые не пахали, не сеяли, а попросту отхватывали землю у «скваттеров», вложивших в участки немало своего труда, уравнивались с этими последними.
   Мнения по этому поводу, как всегда, разделялись: старшие поселенцы по опыту вольного прошлого с недоверием относились к восстановленным старинным правам, подвергая сомнению их законность и справедливость, но те, кто прибыл в Калифорнию позже, приветствовали такое подтверждение старых титулов, усматривая в нем гарантию для вложений капитала. Кроме того, довольно влиятельная и разрастающаяся группа переселенцев с Севера и с Востока с удовлетворением встретила эту меру, сулящую положить конец кровавым распрям между фермерами. Отныне бои между Харрисонами и Маккинстри за кусок земли, до последнего времени формально не принадлежавший ни тем, ни другим, превратятся в обычные уголовно наказуемые действия и утратят романтический флёр. С другой стороны, и Маккинстри и Харрисон получат возможность за разумную цену приобрести в законную собственность свои участки или же, наоборот, получить отступного. Опасались только, как бы оба семейства, народ дикий и беззаконный, не объединились, и тогда выдворение их будет делом не очень-то легким и довольно опасным; их дело пришлось бы отложить напоследок и пойти им на разные уступки.
   Но еще больше переполошились в поселке, когда стало известно, что титул на участок, который оспаривают Харрисон и Маккинстри, уже выкуплен у владельцев и что новый собственник намерен незамедлительно вступить в права владения. Гениальное решение проблемы Харрисона — Маккинстри восхитило даже скептиков. Кем оно было придумано, в Индейцевом Ключе не знал никто — интересы нового владельца представлял один Сан-Францисский банк. Однако понятливый читатель, ознакомившийся с наблюдениями Джонни Филджи в праздничный день, без труда угадает в нем дядю Бена, и правдивому летописцу сейчас самое время предоставить этому персонажу возможность объяснить своими словами не только собственные намерения, но также и способы, которыми он добился их осуществления.
   Это было на исходе дня. Только что кончился урок, который учитель давал наедине дяде Бену, и теперь оба поджидали прихода Руперта Филджи. Благодаря своему медлительному упорству дядя Бен за последнее время все же сделал определенные успехи. Сейчас он только что кончил переписывать из некоего пособия «письмо грузополучателю», в котором сообщалось, что он, дядя Бен, отправляет из Индейцева Ключа пароходом «2 центн. слоновой кости, 80 мешков риса и 400 бочонков лучшей столовой свинины», а также другое письмо, начинавшееся словами: «Досточтимая сударыня!» — и в небывало изысканных выражениях оповещавшее эту даму о «прискорбной кончине» ее супруга, заболевшего на Золотом Береге желтой лихорадкой. Дядя Бен взирал на свою работу не без некоторого удовлетворения, но в это время учитель вытащил из кармана часы и нетерпеливо поглядел на них. Дядя Бен оторвался от тетради.
   — Я бы должен вам раньше сказать: ведь Руп-то нынче не придет.
   — Вот как? Почему же?
   — Потому что я вроде ему не велел. Я задумал переговорить с вами кое о чем, мистер Форд, ежели вы, конечно, не против.
   Лицо мистера Форда не осветилось восторгом.
   — Хорошо, — сказал он, — только имейте в виду, что мне скоро нужно будет уйти.
   — Вам ведь уходить на закате, — мирно возразил дядя Бен. — Ну, а до тех-то пор я вас на задержу.
   Мистер Форд покраснел и быстро посмотрел на дядю Бена.
   — Вы что-то знаете о моих делах? — спросил он резко.
   — Да нет, мистер Форд, — мирно ответил дядя Бен, — просто я уже дня четыре прихожу к вам об эту пору и сюда и в гостиницу, а вас все нет, ну, и я вроде как понял, что у вас, должно быть, какое-то занятие в этот час.
   В его лице и манере держаться не было и следа какой бы то ни было хитрости или недоговоренности, ничего, кроме его обычной наивности, разве только с некоторой примесью тревоги и неловкости из-за предстоящего разговора.
   — У меня такая мысль была, написать вам письмо, — продолжал он, — вроде как бы и практика, и при том доверительное сообщение. Честно вам сказать, мистер Форд, оно у меня с собой. Но там вроде бы не все поместилось, не все сказалось, так что лучше будет, если я сам вам все прочту вслух, вставлю, где нужно, словечко-другое и, что понадобится, объясню. Ладно?
   Учитель кивнул, и дядя Бен вытащил из обложки ветхого атласа, служащей ему портфелем, лист промокательной бумаги, приобретшей от усердного употребления цвет и твердость грифельной доски, и несколько тетрадных листков, испещренных чем-то вроде необыкновенно сложной нотной записи. Поглядев на них не без каллиграфической гордости и орфографических сомнений, с примесью застенчивости начинающего литератора, он приступил к чтению, водя по строчкам густо измазанным чернилами пальцем:
   — «Мистеру Форду, учителю.
   Дорогой сэр, — письмо Ваше от 12 — го получил и принял к сведению. (Я не получал, — пояснил дядя Бен, — просто это начало из прописей; остальное уже я сам). Касательно имеющихся у меня денежных средств, — продолжал дядя Бен, задерживая палец под каждым словом, — а также приобретения мною доли в руднике и участка…»
   — Минутку, — перебил его мистер Форд. — Вы же собирались дальше без прописей. Переходите к делу.
   — А я и перешел, это уже дело. Вы погодите, сейчас понятно будет, — сказал дядя Бен и стал с выражением читать дальше:
   — «…когда все думают, что у меня нет ни гроша за душой, я хотел бы, мистер Форд, сообщить вам первому один секрет. Вот как все это было. Я когда приехал в Индейцев Ключ, поселился на старой заявке Пальметто, возле груды отвалов. Зная, что это противу правил и вообще китайское дело, я и виду не показывал, чем занимаюсь, а сам перекапывал старые кварцы, какие думал, что золотоносные. И при этом я напал на богатую руду, которой пальметтовские ребята не высмотрели. Я на отвалах работал понемногу, иной раз утром до свету, иной раз уже затемно, а днем всегда для виду ковырялся на участке, и так я за два года честно нажил состояние в 50 000 долларов и сейчас работаю. Но Недоверчивый Читатель спросит, как мог ты сохранить это в тайне от Индейцева Ключа и куда сбывал свою добычу? Мистер Форд, ответ такой: я отвозил ее дважды в месяц на лошади в Ла-Порт, а оттуда почтой отправлял в Сакраменто в банк и записывал на Добиньи, и никто не думал в Ла-Порте, что это я самый и есть. Акции рудника и участок, тоже купленные на это имя, в силу какового обстоятельства тайна и осталась нераскрытой…» Подождите, это еще не все, — быстро добавил дядя Бен, видя, что учитель в нетерпеливом недоверии собирается перебить его, и, понизив голос до торжественного, почти похоронного шепота, продолжал читать: «Так мы видим, что Трудолюбие и Терпение вознаграждаются вопреки Старательским Правилам и Предписаниям, и Предрассудки насчет перемывки отвалов разлетаются, како дым, и, может, человек на вид нестоящий, а приобретет то, что ценится куда выше злата и не меркнет никогда.
   В надежде на дальнейшие Ваши милости
   остаюсь всегда к Вашим услугам
   Б е н д ж. Д о б и н ь и».
   Мрачный восторг, с каким дядя Бен произнес заключительные фразы своего сочинения, как видно, восхищавшего его своими красотами не меньше, чем содержащимся в нем потрясающим известием, только укрепил недоверие и возмущение учителя.