— А предположим, что один из цветов оказался непохож на остальные — его стебель и листья не мягкие и зеленые, а белые, жесткие и покрыты пушком, как фланель, наверно, для защиты от холода. Разве не интересно сразу же определить, что он вырос в снегу, и чтобы его сорвать, кто-то должен был подняться вон туда, в горы, выше снеговой линии?
   Дети, сраженные появлением растения-незнакомца, молчали. Кресси под действием этих доводов признала ботанику. Через неделю она положила перед учителем помятое растеньице со стеблем, похожим на ворсистую шерстяную нитку.
   — Не бог весть что, — сказала она. — Я бы из старой жакетки и то вырезала покрасивее.
   — Ты нашла его здесь? — удивленно спросил учитель.
   — Велела Мастерсу поискать, когда он собрался в горы. Объяснила, какой. Не думала, что у него пороху хватит. Но вот принес.
   Хотя после этого подвига, совершенного чужими руками, рвения к ботанике у Кресси поубавилось, у нее теперь не переводились свежие букеты, и облагораживающее влияние ботаники на ее друзей и знакомых привело к тому, что в поселке было разбито несколько палисадников, а школьники стали приносить в класс ягоды, дикие яблоки и орехи.
   В письме и чтении Кресси сделала заметные успехи; грамматических ошибок у нее становилось все меньше, хотя она по-прежнему употребляла некоторые своеобразные местные выражения и по-прежнему говорила с медлительной напевной интонацией девушки Юго-Запада. Это слышалось особенно ясно, когда она читала вслух, придавая искусственной книжной риторике очарование непринужденного, свободного напева. Даже «Английская хрестоматия», в которой внушительные отрывки из классиков подобраны, кажется, нарочно для того, чтобы срывались торопливые и неуверенные детские голоса, в руках у Кресси переставала быть невразумительным заклинанием. Незаметно она постигла трудности произношения, сообразуясь если не с наукой, то с собственным чувством гармонии. Слушая с закрытыми глазами, учитель просто не узнавал свою ученицу. Понимала она, что читает, или нет, он не решался выяснять; она, без сомнения, как всегда, находила и здесь что-то для себя привлекательное.
   Один только Руперт Филджи, который сам любил читать вслух и смело, хоть и не всегда верно, брал с разбегу барьеры из четырех или пяти слогов, чтобы нередко тут же угодить в ров какой-нибудь коварной риторической паузы — только он отзывался о чтении Кресси пренебрежительно. А Октавия Дин, раздираемая между безнадежной страстью к этому красивому, но недоступному мальчику и душевной привязанностью к старшей и неизменно нарядной подруге, выжидательно смотрела на учителя.
   Излишне говорить, что Хайрам Маккинстри в редкие свободные от забот минуты между отловом скота и перекапыванием межевых столбов был на свой тяжеловесный лад глубоко удовлетворен столь очевидными успехами дочери. Он даже поставил как-то учителя в известность о том, что новое достижение Кресси, поскольку его можно демонстрировать и в домашней обстановке, содействует тому самому «спокою», которого ему постоянно и повсюду не хватало. А по слухам выходило, будто аддисоновские «Раздумья у Вестминстерского аббатства» и «Осуждение Уоррена Хастингса» Бэрка в исполнении Кресси послужили причиной того, что Маккинстри упустил как-то вечером верный случай пробить дырку в голове одного из этих нарушителей границы — Харрисонов.
   В глазах публики учитель разделял славу Кресси. Одна только миссис Маккинстри, никак, казалось бы, не изменившая к нему своего мирно-снисходительного отношения, в действительности, он чувствовал, рассматривала учение дочери и интерес к нему мужа как слабость, грозящую с течением времени притупить в ее супруге человекоубийственную решимость, ослабить верный глаз и руку. Когда же мистер Маккинстри сделался членом школьного попечительского совета и должен был соответственно заседать за одним столом с некоторыми переселенцами с Востока, подобная готовность пробить брешь в стене между ними и «этими янки» была воспринята ею как серьезный признак того, что Хайрам начал сдавать.
   — Заботы, заботы; не тот стал старик, — объясняла она.
   В те вечера, когда муж отправлялся на заседания совета, она искала более возвышенного утешения на молитвенных собраниях в церкви Южных баптистов, во время которых все ее ближние — уроженцы Севера и Востока, под прозрачными именами «Ваал» и «Астарта», оказывались вопреки всем заповедям сокрушены и храмы их сравнены с землей.
   Дядя Бен продвигался медленнее, но также весьма успешно. Он не блистал, не увлекался, а только упорно делал свое дело. Когда гневное нетерпение Руперта Филджи наконец разбивалось о стену упрямой медлительности его ученика, сам учитель, тронутый видом взмокшего лба и сведенных бровей дяди Бена, нередко просиживал с ним до вечера, мягко разъясняя его недоумения, выписывая новые прописи для его неуклюжей руки или даже водя ею по бумаге, как водил иногда в классе рукой ребенка.
   Подчас очевидная бесцельность стараний дяди Бена наводила его на мысль о разоблачительном упреке Руперта. Действительно ли он руководствовался чистой жаждой знания? Это противоречило всему, что было известно в Индейцевом Ключе о его прошлом и о его планах на будущее; он был простой старатель, не обладавший научными или техническими познаниями; элементарных арифметических навыков да одной каракули, служившей ему подписью, за глаза довольно было для всех его нужд. А между тем он с особым прилежанием осваивал как раз искусство подписываться. Как-то учитель счел даже нужным объяснить ему очевидную несерьезность этого увлечения.
   — Если бы вы столько же стараний приложили к тому, чтобы буквы выводить по прописи, было бы гораздо больше пользы. Ваша подпись и так хороша.
   — Да вот что-то в ней вроде не так, мистер Форд, — ответил дядя Бен, недоверчиво поглядывая в тетрадку. — Чего-то вроде не хватает.
   — Отчего же? Все налицо: Д, Э, Б, Н, И. Не слишком отчетливо, правда, но все буквы на месте.
   — В том-то и дело, мистер Форд, что не все. Это я просто так стал писать Дэбни, меньше времени и чернил уходит, но вообще-то там должно после Д идти О, а между Б и Н еще И.
   — Но тогда получается Добиньи?
   — Оно самое.
   — И это ваша фамилия?
   — Ну да.
   Учитель поглядел на дядю Бена с сомнением. Что это? Еще одна выдумка, вроде Добелла?
   — Ваш отец был француз? — спросил он.
   Дядя Бен помолчал, словно вспоминая все, что могло пролить свет на вопрос о национальности его отца.
   — Да нет.
   — Может быть, дед ваш?
   — Нет, вроде бы. Теперь не проверишь.
   — А ваш отец или дед, они не из Канады? Может быть, они были зверопромышленники или торговцы пушниной?
   — Мы из Миссури, округ Пайк.
   Учитель все еще смотрел недоверчиво.
   — Но ведь вы называете себя Дэбни. Откуда вы взяли, что на самом деле ваша фамилия Добиньи?
   — Да так мне надписывали письма в Штатах. Вот погодите-ка. Сейчас покажу.
   И он принялся шарить по всем карманам, пока наконец не достал старый бумажник, из которого извлек на свет мятый конверт и, разгладив его ладонью, сличил со своей подписью.
   — Вот видите? Тут так и стоит: Добиньи.
   Учитель ничего не сказал. В конце концов это было возможно. Мало ли в Калифорнии случаев удивительного преображения имен. Он только спросил:
   — Значит, вы находите, что Добиньи лучше, чем Дэбни?
   — А, по-вашему, которое лучше?
   — Женщинам, наверное, больше понравится Добиньи. Скажем, ваша жена предпочтет называться миссис Добиньи, а не Дэбни.
   Случайный выстрел попал прямо в цель. Дядя Бен залился краской.
   — Я думал не об этом, — поспешно сказал он. — У меня другая мысль была. Наверно, для выправления бумаг на имущество и разных там денежных документов нужно, чтобы твое имя писалось точно, раз и навсегда. Если скажем, заявку застолбить или в пай войти, то ведь, чтобы по закону, все должно быть записано на Добиньи?
   Мистер Форд возмутился. Мало того, что дядя Бен малодушно тешил себя баснями о своем несуществующем образовании, он теперь еще вздумал строить из себя дельца. Эти детские выдумки не только смешны, но и прямо недопустимы. Не подлежало сомнению, что он лгал, когда рассказывал о своем прежнем учении; возможно, что и фамилия Добиньи — тоже выдумка, а значит, похоже, что и эти его разговоры об имуществе — ложь, ведь всем известно, какой он никудышный старатель. Подобно большинству любителей логических умозаключений, мистер Форд забывал при этом, что человеку свойственно быть непоследовательным, нелогичным, оставаясь вполне искренним.
   Он отвернулся, не говоря ни слова, но ясно показывая, что не желает больше ничего слышать.
   — Я вот как-нибудь расскажу вам тут кое-что, — упрямо бубнил дядя Бен.
   — Советую вам оставить эту тему и заняться уроком, — довольно резко сказал учитель.
   — И то правильно, — поспешно согласился дядя Бен, словно весь прячась за румянцем смущения. — Уроки — это, братцы, первое дело, без них никуда.
   И он снова сжал в пальцах перо и, старательно растопырив локти, пригнулся к столу. Но то ли учитель его слишком резко оборвал, то ли голова его все еще занята была темой прерванного разговора, только дело у него явно не шло. Он долго и тщательно чистил перо, подойдя к окну, поближе к свету, и время от времени принимался насвистывать с удручающей притворной веселостью. Один раз даже запел себе под нос, видимо, в связи с только что происшедшим разговором: «Во-от, та-ак… уроки, брат, первое де-ело»…
   Этот неподобающе легкомысленный распев, видимо, пришелся ему очень по душе, ибо он и еще раз его повторил, озираясь при этом на учителя, который чопорно сидел у себя за столом, погруженный в свои занятия. В конце концов дядя Бен встал, аккуратной стопкой сложил свои книги рядом с неподвижным локтем учителя и, высоко, осторожно поднимая ноги, подошел к вешалке, на которой болтались его куртка и шляпа. Он уже было стал их надевать, но спохватился, вероятно, сочтя неприличным одеваться в школе, вышел на крыльцо и со словами: «Начисто забыл я, надо встретиться тут с одним парнем. До завтра», — исчез, негромко насвистывая.
   Извечная лесная тишь снизошла на школу. В ней стало как-то особенно пусто и безжизненно. Легкое раскаяние коснулось сердца учителя. Но он напомнил себе, что от Руперта Филджи дядя Бен без всякий обиды, даже с удовольствием выслушивал прямую ругань и что он, учитель, руководствуется исключительно соображениями долга. Но тот, кто, руководствуясь исключительно соображениями долга, причиняет ближнему боль ради его же собственного блага, отнюдь не всегда обретает в награду душевный покой — потому, быть может, что благо неуловимо, а боль чересчур уж наглядна. Мистеру Форду стало не по себе — и он, естественно, хотя и незаслуженно, во всем обвинил дядю Бена. С какой стати ему обижаться, если учитель отказался выслушивать его жалкие выдумки! Вот награда за то, что в первый же день не поставил его на место. Это послужит ему. Форду, уроком.
   Тем не менее он встал из-за стола и подошел к двери. Дядя Бен уже скрылся в подлеске, только голова и плечи маячили над кустами, покачиваясь на ходу, — должно быть, он все так же осторожно, высоко поднимал ноги, словно ступал по зыбкой, неверной почве.
   А в школе по-прежнему царила тишина, и учитель медленно пошел между парт, машинально открывая ящики, проверяя, не забыто ли что-нибудь его учениками, и аккуратно складывая тетради и книги. На полу валялся букетик анютиных глазок, красиво перевязанный черной ниткой, — преданная Октавия Дин неизменно оставляла такой на парте Руперта, а этот презрительный Адонис столь же неизменно вышвыривал его вон. Подобрав грифельную доску, забытую под скамейкой, он заметил на обратной стороне нестертый рисунок. Мистер Форд сразу же узнал руку юного, но выдающегося карикатуриста Джонни Филджи. С воистину художественным размахом и глубиной, с изобилием подробностей и потраченного грифеля она изображала дядю Бена, который лежал на полу с тетрадью в руках, над ним тиранически возвышался Руперт Филджи, а в стороне в профиль, но с двумя глазами была представлена зрительницей Кресси Маккинстри. Смелый, реалистический прием написания имен персонажей на их ногах, — быть может, слегка увеличенных для этой цели, — не оставлял сомнений относительно личности каждого. Столь же смелой и не менее удачной была попытка изобразить краткий драматический диалог между действующими лицами посредством неких пузырей у их ртов, содержащих прочувствованные надписи: «Я вас люблу», «Слушать тошно!» и «Отстань!».
   Учитель с удивлением взирал на такое неожиданное графическое свидетельство того, что посещения школы дядей Беном не только известны, но даже обсуждаются. Круглые детские глаза оказались зорче его собственных. Он снова обманут, как ни остерегался. Любовь, пусть даже вместо глаз у нее две точки, а платье — кособокий треугольник, дерзко проникла в мирные стены школы, и за ней по пятам на неправдоподобно больших ногах тянулись всякие осложнения и неприятности.

ГЛАВА V

   На вырубке вокруг школы текла мирная, пасторальная жизнь, лишь изредка тревожимая пистолетными отзвуками пограничных споров Харрисонов — Маккинстри; но более деловая часть Индейцева Ключа была охвачена одной из тех лихорадок предпринимательства, которые часто свирепствуют в старательских поселках Калифорнии. Открытие прииска «Эврика» и прибытие первой кареты, положившее начало регулярному сообщению между Индейцевым Ключом и Биг-Блафом, — оба эти немаловажные события были торжественно отпразднованы в один и тот же день.
   Чтобы воспеть должным образом этот великий час, не хватало слов даже красноречивому редактору туолумнской «Звезды», который безнадежно запутался в сложных метафорических ссылках на мифическую золотоносную реку Пактол, с каковой сравнивался промывной желоб «Эврики», и пришлось ему в конце концов препоручить восхваление почтовой линии Индейцев Ключ — Биг-Блаф достопочтенному Эбнеру Дину, члену законодательного собрания штата Калифорния от поселка Ангела. У достопочтенного мистера Дина не было правого глаза, который он потерял некогда в одной из драк, столь обычных во времена пионеров, но он и единственным своим невооруженным оком сумел разглядеть в туманной дали будущего столько, что хватило на три столбца в «Звезде».
   «Не будет преувеличением, — с изящной укоризной утверждал он, — если мы скажем, что Индейцев Ключ через свою совершенную систему внутриконтинентальных перевозок, а также через свою водную артерию — Северный Ручей, сливающийся с рекой Сакраменто и вместе с ее водами затем достигающий безграничных просторов Тихого океана, поддерживает прямую связь не только с далеким Китаем, но и с еще более отдаленными рынками наших антиподов. Житель Индейцева Ключа, сев в девять часов в карету, в 2.40 прибывает в Биг-Блаф и может в этот же вечер доехать прямым сообщением до Сакраменто, откуда комфортабельные суда местной пароходной компании заблаговременно доставят его в Сан-Франциско, и он еще успеет назавтра в 3.30 отплыть на океанском лайнере в Иокогаму».
   И хотя никто из жителей Индейцева Ключа покамест не воспользовался этой замечательной возможностью да и впредь как будто не собирался, все ощущали ее как небывалое благо, и даже учитель, поручивший Руперту Филджи прочесть газету перед классом — главным образом ради тренировки в произнесении многосложных прилагательных, — не остался вполне равнодушен. Джонни Филджи и Джимми Снайдер уловили только, что благодаря какому-то загадочному обстоятельству до Молуккских островов теперь рукой подать, и слушали, как завороженные, округлив глаза. Когда же в довершение торжества учитель объявил, что историческое событие будет отмечено прекращением занятий, в бревенчатой школе на лесной вырубке ликовали не меньше, чем в раззолоченном салуне на Главной улице.
   И вот наступил достославный день, и из Биг-Блафа в двух новых дилижансах приехали специально приглашенные ораторы — всегда специально приглашаемые на такие торжества, но тем не менее только сегодня впервые в жизни осознавшие «выпавшую на их долю честь» и «всю значительность ныне свершающегося». После этого произвели салют, взорвав два шурфовых запала, грянул духовой оркестр, на площади был поднят новенький флаг, а затем совершилась церемония открытия нового прииска, во время которой знаменитый оратор в высоком цилиндре, черном фраке и при белом галстуке, похожий скорее на подгулявшего могильщика, чем на старателя, принял лопату из рук сияющего распорядителя похорон и раза три копнул землю. Позднее в гостинице снова взрывали запалы, играл оркестр и был сервирован легкий ужин. Но во всем — и в головокружительных прожектах, и в оглушительном смехе, которым их встречали, — торжествовал пьянящий дух бесстрашной молодости и непобедимых дерзаний. Это он создал Калифорнию, широко посеяв в пустыне семена смелой предприимчивости; это он давал силы сеятелю с улыбкой глядеть на чахлые или погибающие всходы, не отчаиваясь и не ропща, и с надеждой и мужеством обращать лицо свое к новым нивам. Что за беда, если у Индейцева Ключа постоянно были перед глазами заброшенные канавы и выработанные рудники прежних поселенцев? Что за беда, если красноречивый панегирист «Эврики» всего лишь несколько лет назад так же щедро тратил эпитеты и деньги на никчемную штольню, которая сейчас осыпалась на том берегу реки? Божественная забывчивость молодости не желала видеть в этом предостережения или принимала его как веселую шутку. Учитель, только что покинувший своих маленьких подопечных, в кругу которых он преждевременно повзрослел, испытывал что-то похожее на зависть, очутившись среди этих энтузиастов, в сущности, почти ровесников ему самому.
   Всего памятнее празднество в Индейцевом Ключе оказалось для Джонни Филджи — и не только из-за восхитительно громыхавшего оркестра, хотя он и затесался на некоторое время между тромбоном и литаврами; и не только из-за оглушительных взрывов и пьянящего порохового запаха, исторгавших из глубины его детской души нечленораздельные вопли восторга, но также еще из-за одного происшествия, значительно обострившего его и без того острую наблюдательность.
   Бессовестно покинутый на веранде «Эврики» старшим братом, который застенчиво оказывал знаки внимания прелестной хозяйке гостиницы, помогая ей в баре, юный Джонни предался созерцанию.
   Шесть лошадей, новехонькая сбруя с розетками, длиннющий кнут кучера, и его огромные кожаные перчатки, и как он держит вожжи, и как чудесно пахнет лаком новая карета, и какой у преподобного Эбнера Дина золотой набалдашник на трости — все это улеглось в укромные углы его детской памяти, как в его оттопыренные карманы укладывались какие-то никому не нужные сокровища, которые он подбирал по дороге. Но когда у него на глазах из второй, всамделишной, кареты вышел вместе с прочими пассажирами незнакомый молодой человек, с небрежным видом поднялся на веранду и стал прохаживаться взад-вперед как ни в чем не бывало, Джонни захлебнулся от восторга, ибо сразу же понял, что перед ним — живой принц! Весь разодетый, в белоснежном полотняном костюме, на пальце бриллиантовое кольцо, из жилетного кармашка свисает золотая цепочка, а на голове, завитой и надушенной, лихо набекрень надета белая панама с широкой черной лентой, — никогда в своей жизни Джонни не видывал такого великолепия. Сказочный незнакомец был загадочнее Юбы Билла, величественнее преподобного Эбнера Дина — но зато не такой страшный, — красноречивее самого учителя и в тысячу раз красивее самой лучшей цветной картинки. Задень он Джонни на ходу — у того бы дух перехватило; заговори с ним — Джонни от избытка чувств был бы нем, как рыба. Судите же, сколь глубоко он был поражен, когда к этому верху совершенства вдруг подошел не кто иной, как дядя Бен, и, почти не выказав смущения, перекинулся парой непонятных фраз, а потом куда-то пошел с ним вместе! Стоит ли удивляться, что Джонни, в тот же миг позабыв о брате, лошадях и даже о предстоящем банкете и возможном угощении, не задумываясь, последовал за ними.
   Те двое свернули в переулок, который оканчивался пустырем, — когда-то на нем тоже работали старатели, и он до сих пор был весь изрыт и перекопан. Прячась за старыми насыпями, Джонни бочком пробирался за ними следом, а попадаясь им на глаза, принимал всякий раз безразличный вид занятого человека, то ли направляющегося совсем в другую сторону, то ли ищущего что-то очень важное на земле. Так, возникая будто бы невзначай то справа от них, то слева, Джонни дошел вслед за ними до опушки леса. Теперь можно было подобраться к ним поближе.
   Между тем, совершенно не замечая искусной слежки — хоть мальчишка уже раза два попадался им на дороге и, потупя глаза, шмыгал в сторону, — они продолжали свой секретный разговор. Джонни удалось разобрать только два слова: «доля» и «акции». Эти слова он слышал сегодня весь день, странно было только, что прекрасного незнакомца сейчас кротко расспрашивал об этом какой-то никудышный дядя Бен. Когда же после получаса ходьбы они вдруг очутились на спорном пограничном участке между владениями Харрисонов и Маккинстри, Джонни и вовсе перестал что-либо понимать. Поскольку ходить сюда строго-настрого запрещалось, Джонни, естественно, знал это место, как свои пять пальцев. Но что могло понадобиться здесь загадочному незнакомцу? Или дядя Бен привел его сюда, чтобы блеском его совершенств ослепить и парализовать обе сражающиеся стороны? А может, незнакомец — молодой шериф, или юный судья, или даже сын калифорнийского губернатора? А что если дядя Бен «сдуру» просто заблудился и не знает, куда идти? Вот сейчас бы Джонни в самый раз появиться перед ними, и все объяснить, и даже преувеличить грозящие им опасности, а кстати упомянуть вскользь о своем собственном близком знакомстве с этой ужасной местностью. К несчастью, пока Джонни, стоя позади дерева собирался с духом, прекрасный незнакомец повернул голову к дяде Бену и с изящным пренебрежением, которое так ему шло, произнес:
   — Нет, я лично и по доллару за акр не стал бы покупать это ранчо. Разумеется, если вам непременно хочется швырять деньги на ветер, дело ваше.
   По мнению пристрастного Джонни, дядя Бен принял эту заслуженную отповедь с подобающей покорностью, хотя и попытался ответить какую-то «дурь», которую возмущенный Джонни даже и слушать-то не стал. Не подойти ли и предупредить прекрасного незнакомца, что он понапрасну теряет свое драгоценное время на этого человека, который не умеет даже написать «ку-ри-ца» и которого учит грамоте его, Джонни, собственный брат?
   Незнакомец продолжал:
   — И потом, вы, конечно, понимаете, что купить титул на эту землю еще не все — вам так или иначе придется еще воевать за право владения с этими скваттерами. Будут перестреливаться уже не двое, а трое — только и всего.
   Дурацкий ответ дяди Бена Джонни пропустил мимо ушей. Он слышал только то, что вещал великий ум.
   А великий ум холодно продолжал:
   — Ну, пошли теперь взглянем, что вы там намыли. У меня, знаете ли, времени довольно мало — уже и сейчас, поди, в поселке меня ищут. Вы ведь хотите, чтобы все по-прежнему оставалось в тайне? Удивительно, как это вам до сих пор удается. Далеко до вашей заявки? Ведь вы там живете, если не ошибаюсь?
   Не будь маленький соглядатай так поглощен своим прекрасным незнакомцем, эта реплика, означающая, что заявка дяди Бена заслуживает внимания такого выдающегося лица, заставила бы его призадуматься; а так он просто решил, что дядя Бен что-то нахвастал. Джонни поспешил за ними и вскоре они подошли к дому дяди Бена.
   Это была жалкая лачуга из досок и камней, наполовину врытая в песок и щебень на верху большой груды старых отвалов, оставшихся от заброшенного прииска. В поселке даже поговаривали, будто дядя Бен вдобавок к своей скудной старательской добыче еще перемывает понемножку породу из отвалов — презренное занятие, изобретенное китайцами и не достойное возвышенных устремлений белого человека. Приисковый кодекс чести гласил, что старатель может перебиваться самой мизерной ежедневной добычей, если только он питает надежду «напасть на жилу», а того, кто довольствуется небогатым, но верным выходом, клеймил позором. Подозрение такого рода бросало тень на его лачугу и отгораживало самого дядю Бена от людей, подобно тому, как полузасыпанная канава отгораживала его заявку от соседней.
   Благоразумно остановившись на опушке, Джонни смотрел, как его божественное видение прошло через голый участок и, уподобившись простому смертному, вошло с дядей Беном в его лачугу. Тогда он сел на пень и стал дожидаться, пока оно покажется снова, — и дай-то бог, чтобы без провожатого! По прошествии получаса он отлучился ненадолго в смородину, но поспешил вернуться на свой наблюдательный пункт. Из лачуги не раздавалось ни шороха, ни звука. Прошло еще десять минут, и дверь распахнулась, но, к великому разочарованию Джонни, вышел один дядя Бен и не спеша зашагал к лесу. Сгорая от волнения, Джонни вынырнул из чащи прямо ему под ноги. Но тут возникло неожиданное затруднение, знакомое только детям. Как только серые маленькие глаза дяди Бена удивленно обратились к Джонни, мальчиком овладел всесильный дух детской застенчивости. Никакие силы не могли бы сорвать с его губ вопрос, который только что сам готов был с них слететь.