[63] и бутылочки винца до половины одиннадцатого. Черт возьми, ведь правда, сегодня будут талианы. Нужно поскорее закругляться. «Грешный человек да покается, как этот негодяй, и получит прощение. Еще ныне ты приидешь со мной в царство божие». Эти слова относятся и к вам. Помните их, и давайте помолимся о благих помыслах ваших. Во имя отца, и сына, и святого духа. Отче наш...»
   Начальник расплылся в радостной улыбке. Все-таки он попадет в ресторанчик раньше, чем от талианов останется одно воспоминание. Только бы мессу поскорее отслужили. Есть же у них совесть. В ризнице зазвенел колокольчик.
   Начальник бросил радостный взгляд на Шейбу, шедшего впереди капеллана к алтарю со служебником в руках.
   Шевелись, Шейба. Но Шейба полностью предался исполнению своих обязанностей, чтобы заслужить свой кнедлик. Целых два кнедлика.
   Шейба с усердием произносит «Confiteor» [64] .
   Целых два кнедлика. Ах, как пахнет разрезанный кнедлик! А лук, поджаренный на сале!
   Шейба – большой любитель поесть и усердный министрант. Теперь он произносит «Kyrie eleison» и «Christe eleison» [65] . Три раза «Kyrie», три раза «Christe» и снова три раза «Kyrie». Шейба взывает к милосердию божию нараспев, с выражением. Чем дольше служба, тем ближе обед. В часовне он – важная особа, а там – арестант. Поэтому Шейба говорит медленно, чтобы продлить мессу и сократить время, оставшееся до обеда. Ведь он так ждет свою добавку.
   «Et – cum – spiritu – tuo» [66] – Шейба произнес эти слова медленно и с чувством. Наверно, повар снова выберет для него самый большой кнедлик.
   Начальник тюрьмы в бешенстве вращает глазами. Обычно они в это время приближались к концу мессы, а сегодня застряли на Послании Апостолов.
   «Deo gratias» [67] ,– торжественно изрек Шейба после прочтения Послания. Бог – свидетель, как он предвкушает это сало с луком, это растопленное сало, в котором плавает кнедлик.
   Начальник тюрьмы зевнул. Погоди, Шейба, мерзавец, в следующий раз ты не станешь бубнить в час по чайной ложке, когда узнаешь, что не получишь второго киедлика; как будто нельзя сказать «Deo gratias» одним духом, «dgras» обязательно растягивать на целую милю: «Deo-o-ogra-ti-as...», И капеллан должен все это время стоять, набожно сложив руки. С ума сойти, как медленно этот негодяй Шейба бьет себя в грудь. Ну, наконец-то «Agnus dei» [68] , а вот и колокольчик. Сиди тут и дрожи от страха, что от талианов тебе достанутся одни шкурки. Ну, погоди, Шейба! Угодишь в карцер за то, что произносишь «Amen» так медленно. Ах ты, копуша несчастный! Уже давно пора сказать «Ite missa est» [69] . Как же медленно он льет воду для омовения! Только этим задерживает мессу минуты на три, не говоря уже об остальном...
   Начальник раздраженно выругался про себя. Принимая причастие, он с такой силой ударил себя в грудь, что по всей церкви стало слышно. Как этот Шейба копается!
   Очи Шейбы горели восторгом, он переносил служебник на левую сторону алтаря так медленно, что начальник тюрьмы потерял всякую надежду увидеть талианы.
   Зато Шейба все больше радовался предстоящему обеду. Кнедлик, плавающий в соусе. А сверху лук, пахучий, золотистый. Кнедлик представлялся Шейбе небом, а лук – звездами на нем.
   – liiiiite miiiissa est,– Шейба растянул фразу как можно дольше.– Deooo graaatiaaaass,– зашипел он. Ах, как чудесно будет разрезать кнедлик ложкой, потом посолить и размешать в жирной подливке.
   Наконец арестанты получили благословение, началось чтение последнего Евангелия: «В начале было слово, слово было у бога и слово было бог». Начальник пришел в отчаяние от того, что святой Иоанн сочинил такое длинное начало Евангелия.
   – Теперь еще «Отче наш» и «Богородице, да возрадуйся»,– думал начальник тюрьмы,– а потом я прикажу привести к себе Шейбу.
   Дождавшись наконец последнего «аминь», начальник вышел в коридор, чтобы встретить Шейбу, когда тот пойдет из ризницы в свою камеру.
   – Шейба,– сказал начальник тюрьмы,– администрация приняла решение не давать вам добавку в виде кнедлика за выполнение обязанностей министранта. Кто хочет служить богу, делает это даром, а не за кнедлик. Ясно?!
   И случилось так, что Шейба объявил забастовку. Он отважился на этот шаг после долгой душевной борьбы. На одной чаше весов лежал кнедлик, а на другой – служение богу. Шейбе пришлось выбирать между пищей духовной, мистическим хлебом, и продуктом осязаемым и необходимым. После долгих размышлений и ссоры с другими заключенными камеры № 18 он избрал последнее, Пятеро его собратьев по камере настаивали на быстром разрешении конфликта – просто сказать: «Хорошо! Нет кнедлика, нет и министранта».
   Но Шейба боялся прогневить господа бога. В то злосчастное воскресенье он сидел после обеда за столом. Правда, он наелся не так, как обычно по воскресеньям, но особого голода не испытывал.
   – Господь бог прогневается,– неустанно повторял Шейба.
   Читая по слогам, он углубился в какую-то книгу божественного содержания, из коих состояла развлекательная часть тюремной библиотеки.
   – Да, братцы,– произнес Шейба, отложив книгу,– тут здорово описано, как один крестьянин ругался и богохульствовал, когда пахал в страстную пятницу. И вдруг как грянул гром с ясного неба – и оба вола убитые лежат.
   Эта чушь рассмешила всю камеру, что возмутило Шейбу.
   – Мы внизу, господь бог – наверху, понимаете,– горячился он.– А я вот служил бы господу всего лишь за тарелку супа, мне и кнедлика не нужно.
   Даже если не получу ничего, все равно буду доволен и скажу: «Бог дал, бог взял, да святится имя господне».
   К вечеру Шейбе захотелось есть. Обычно в воскресенье, получив два кнедлика, он оставлял половину мяса на ужин, но сегодня, когда у него был только один кнедлик, он съел все мясо разом, ничего не оставив на вечер.
   И тогда Шейба пустился в рассуждения о том, что ему должны были дать хотя бы супа.
   Конечно, это была греховная мысль, поэтому Шейба принялся, расхаживая по камере, читать «Отче наш».
   Казалось, молитва возбуждала его аппетит еще сильнее, чем греховная мысль о тарелке супа. Чем больше и горячее Шейба молился, тем сильнее ему хотелось есть. И что бы он ни делал, набожность его отступала перед голодом. Она была меньше кнедлика и постепенно исчезала, уступая место кнедлику, большому и аппетитному, да еще с луком.
   Три года, проведенные в тюрьме, Шейба по воскресеньям блаженствовал, а теперь целых два года ему придется служить господу даром? За что бог посылает ему такое наказание? Неужели за этот несчастный грабеж? Разве мало, что из-за нескольких жалких крейцеров человек пять лет сидит?
   А как старательно он сегодня выполнял свои обязанности... Как чудесно он произносил «Kyrie eleison», «lei cum spiritu tuo».
   – Черт возьми,– сказал Шейба,– какой мне от этого прок?
   Из угла кто-то ответил ему словом непечатным.
   – Конечно,– отозвался другой,– Шейба болван. Речи бы это со мной случилось, я бы сказал: «Мое почтение, счастливо оставаться, в следующий раз служите сами».
   – Чего ты боишься, Шейба, ведь ты в богослужение свой ум вкладываешь, за это тебе тоже должны что-нибудь дать. Я знаю, что такое министрант. Вот у нас в деревне министрант и харчи от прихода получал, и деньги, а когда резали свинью, ему давали колбасы, сало, шкварки – да сколько… Сюда бы сейчас эту миску со шкварками!
   Все пустились в разговор о шкварках, этом недосягаемом лакомстве, оставив Шейбу наедине с его безбожными мыслями. С ними он и улегся спать. Завернувшись в одеяло, Шейба постепенно приходил к решению вопроса, какую чашу весов выбрать.
   Зажмурив глаза, Шейба увидел перед собой кнедлик. А когда он уснул, ему привиделось, будто он сидит в костеле. У алтаря прислуживает министрант в белом стихаре, и вместо головы у него кнедлик. При подношении даров кнедликов стало два, а перед последним Евангелием – три. Вдруг эти головы-кнедлики закачались и покатились-покатились прямо к Шейбе. А возле него сидит начальник тюрьмы, закованный по рукам и ногам. Он умоляет ради бога дать ему хоть один кнедлик. Шейба плюнул ему в лицо и съел на его глазах все три кнедлика. Намазав оставшимся салом волосы, он опустился на колени, дабы возблагодарить господа, а начальник тюрьмы облизал его голову.
   Шейба проснулся от звона ключей и крика надзирателя: «Подъем! В мастерскую! Быть готовыми прежде, чем зазвонят. Ну, кому из вас приснился кошмарный сон, будто его посадили в тюрьму?» Это была обычная утренняя шутка; надзиратель двинулся к соседней камере, где, давясь от смеха, снова отпустил свою шутку.
   – Так вот,– одеваясь, сказал Шейба своим товарищам,– я решился: если мне не дадут кнедлик, министрантом не буду. Соловья баснями не кормят.
   И всю неделю Шейба, встретившись с начальником тюрьмы, не мог сдержать усмешки.
   Начальник тюрьмы еще придет его упрашивать предлагать будет кнедлик. А Шейба скажет:
   – Нет! Два кнедлика, только тогда соглашусь быть министрантом.
   * * *
   В воскресенье, в половине восьмого, надзиратель пришел за Шейбой – пора в часовню, готовиться к мессе.
   Шейба играл в «волки и овцы» костями, слепленными из хлеба.
   – Не пойду, господин надзиратель,– ответил он спокойно и, повернувшись к играющим, небрежно бросил: – Так мне девять овечек в овчарню не загнать.
   Не зная, что и думать, надзиратель повторил еще раз, что Шейбе пора в часовню.
   – Не пойду,– прозвучало в ответ,– кнедлик у меня отняли, а теперь, когда я им понадобился, со всех ног беги. Не буду министрантом – и точка.
   – Шейба, подумайте, что вы говорите. Это бунт.
   – Какой же это бунт,– принялся защищать Шейбу один из его товарищей,– хоть и говорится: «Служи господу богу»,– но есть ведь тоже хочется, Я так понимаю.
   Пришел главный надзиратель:
   – Шейба, одумайтесь, ступайте в часовню.
   – Не пойду.
   – Тогда пойдете к начальнику.
   – Ну и пусть.
   Известие о бунте арестанта Шейбы быстро распространилось среди надзирателей.
   – Эта камера № 18 давно казалась мне подозрительной,– толковали между собой надзиратели.
   – Арестант Шейба в бога не верит,– разнеслось по всей тюрьме,– за это его к начальнику вызвали.
   Между тем Шейба с серьезным лицом уже стоял перед начальником, сознавая собственную значительность.
   Начальник тюрьмы ругался, побагровев от гнева.
   – Да как ты, свинья, смеешь мне говорить: «Не буду министрантом задаром». Отслужишь мессу и – в карцер.
   – Не буду.
   Придя в отчаяние, начальник тюрьмы в бессильном гневе крикнул:
   – Ну что, будешь министрантом?
   – Не буду.
   – В карцер его,– приказал начальник надзирателю.
   Шейба шел гордо. Теперь он боролся не из-за кнедлика, а из-за принципа. Даже преддверие ада – карцер – не могло его сломить. Он уселся в темноте на нары, радуясь, что никто не заставит его выполнять обязанности министранта.
   В это время начальник тюрьмы, ломая руки, метался по кабинету. Через четверть часа придет капеллан, а у них министранта нет. Какой позор!
   Капеллан опоздал на пять минут. Он не торопясь шел в канцелярию, размышляя о том, сколь ничтожна плата за проповедь и мессу.
   За сегодняшнюю проповедь ему должны заплатить по крайней мере десять крон, а не жалкие три золотых. Да, это было бы по справедливости. За проповедь – столько же, сколько за мессу. Ведь проповедь благотворно влияет на арестантов, особенно сегодняшняя: о том, что о каждой земной твари пекутся на небесах.
   Усмехнувшись, капеллан вошел в кабинет, где начальник тюрьмы удрученно сидел возле печки.
   Увидев капеллана, начальник встал и отдал честь:
   – Доброе утро, ваше преподобие.
   Снова усевшись и уставившись расстроено на печку, он проронил:
   – Вы только представьте себе, Шейба устроил забастовку.
   Капеллан удивленно посмотрел на начальника. Вроде бы трезвый.
   – Но, господин начальник...
   – Шейба взбунтовался, ваше преподобие,– продолжал начальник,– не хочет выполнять обязанности министранта, потому что я его лишил добавочного кнедлика. И я приказал посадить его в карцер.
   – Мне нужно с ним поговорить,– решил капеллан,– откройте карцер.
   Начальник тюрьмы махнул рукой. Если Шейба не послушался слуги государства, которое посадило его в тюрьму, вряд ли он станет слушать слугу господа против которого взбунтовался.
   – Думаю, ваше преподобие, от этого будет мало проку,– бросил он безнадежно.
   Капеллан ушел в сопровождении надзирателя. Начальник тюрьмы остался в одиночестве. Глядя на часы он думал: «А сейчас он, верно, грозит ему пеклом».
   А капеллан стоял в этот момент на пороге темного карцера, рассматривая Шейбу, которого освещал про «икающий сквозь открытую дверь дневной свет. В полумраке на лице Шейбы явственно читалось упрямство. Арестант гордо и непреклонно смотрел на капеллана. Ага, к нему уже депутацию прислали. Он чувствовал себя чрезвычайно важной персоной и отвечал твердым голосом:
   – Нет, ваше преподобие, ни в коем разе министрантом не буду.
   Капеллан прибег к помощи Фомы Кемпийского. Он обрушил на Шейбу несколько высказываний этого отца церкви:
   – Боже, не оставь этого человека в плену ложных заблуждений, но дай ему истину самопознания. Пусть не в себя, а единственно в тебя верует он, о всемилостивейший. Боже вездесущий, наставь его, дабы с охотой служил он тебе. Шейба, станете прислуживать во время мессы?
   – Не стану, ваше преподобие.
   И разразился бой, жестокий бой между Шейбой и капелланом. Бой теолога против бастующего арестанта. За спиной капеллана надзиратель грозил Шейбе ключами. Но Шейба стоял на своем. Даже если надзиратели станут избивать его ключами, как они это умеют, когда никто из заключенных не видит, он не уступит. Он не простой арестант, он поднялся выше...
   Наконец, как и предполагал начальник тюрьмы, капеллан добрался до пекла. Надзиратель счел нужным вмешаться в разговор и добавил то, о чем капелла забыл упомянуть при перечислении адских мук:
   – Черти будут лизать вас, Шейба, огненными языками,– выпалил он, вытаращив глаза.
   – Ну и пусть,– серьезно ответил Шейба.
   Капеллан терял терпение. Рядом в коридоре шумели арестанты, надеявшиеся по дороге в часовню подобрать бычок, они кричали:
   – Хотим в костел, в костел!
   – Вы слышите, Шейба, ваши товарищи жаждут освежить свои души посещением часовни, а вы их этого лишаете. Вы понимаете, что это смертный грех?
   – Я тоже хочу в костел, ваше преподобие, я добрый католик и умру в той вере, в которой меня воспитала мать, но даром быть министрантом не хочу.
   – Стоит вам после мессы попросить у господина начальника прощения, и он снова станет давать вам этот кнедлик.
   Шейба пожал плечами. Он чуял подвох. После мессы! Ишь! Ну, нет! Не на такого напали. После он ничего не получит, посадят в карцер на хлеб и воду.
   – Ваше преподобие,– добродушно сказал Шейба,– кто станет покупать кота в мешке? Береженого бог бережет. Вы говорите, ваше преподобие, господь бог вычеркнет меня из числа сыновей своих. Господу, ваше преподобие, дела нет до таких арестантов, как я. Только я без кнедлика служить не буду.
   – Вы верите в бога, Шейба?
   – Верю.
   – Верите, что бог накажет вас за непокорность?
   – Верю.
   Этот ответ сбил капеллана с толку. Если бы Шейба сказал: «Не верю», он бы ему доказал, наверно, доказал бы, что его ждет божье наказание за неверие. А тут что сказать? Ему нужен министрант, во что бы то ни стало, иначе он не сможет отслужить мессу и потеряет десять крон.
   – Шейба, прошу вас, пойдемте в часовню.
   Ого! Капеллан его просит! Шейба почувствовал себя еще более значительным. Он знал, что садясь нарушает правила, однако опустился на нары.
   «Кто хозяин положения? – подумал Шейба.– Я!»
   – На вас наденут кандалы,– добавил к просьбе капеллана надзиратель, желая придать ей вес.
   – Ваше преподобие, если вы пообещаете мне, что – я получу кнедлик и что мне ничего не сделают, я пойду. А иначе не пойду, даже если меня будут в карцере до посинения держать.
   – Обещаю вам,– сказал капеллан. Шейба, встав, подошел к капеллану:
   – Ваше преподобие, я еще попрошу – дайте мне руку.
   Сбитый с толку капеллан решил, что Шейба хочет облобызать его руку в знак благодарности. Но Шейба бодро потряс протянутую ему руку, добродушно прибавив:
   – Уговор дороже денег.
   Капеллан чуть не лишился чувства от испуга. Что, если Шейба бывший убийца? Ведь капеллан никогда не спрашивал, за что он сидит. По дороге к часовне священник спросил у Шейбы, который шагал с видом победителя, выигравшего почти безнадежное дело:
   – За что вы, собственно, сидите?
   – За грабеж, ваше преподобие, за мелкий грабеж.
   Слава богу, всего лишь за грабеж. Вздохнув с облегчением, капеллан отправился к начальнику тюрьмы сообщить об условиях, на которых арестант Шейба согласился прекратить бунт. Начальник тюрьмы выругался, но что поделаешь, рукопожатие капеллана обойдется государству в сто кнедликов ежегодно.
   Богослужение прошло, как положено. Шейба выполнял свои обязанности с еще большим рвением, чем раньше...
   * * *
   После мессы капеллан вместе с начальником тюрьмы отправился выпить винца.
   – Посудите сами, господин начальник,– сказал священник в винном погребке,– три золотых за проповедь, это все-таки слишком мало. Позаботьтесь, чтобы мне платили десять крон, иначе в следующий раз забастую я...
   А в это время Шейба, вкушая с таким трудом доставшийся ему кнедлик, говорил с набитым ртом:
   – Н-да, братцы, богу до меня дела нет, но без кнедлика я ему не слуга.
   С тех пор в камере номер 18 Шейба пользуется неограниченным уважением.

ТАКОВА ЖИЗНЬ [70]

   (Американская юмореска)
   Мисс Мэри сказала мистеру Вильсону! – Милый Вильсон, нужно быть искренними, ведь уже завтра мы станем мужем и женой. Каждый из нас не без греха. Расскажем же друг другу всю свою жизнь.
   – Я должен начать первым, не правда ли? – спросил мистер Вильсон.
   – Начинай,– сказала мисс Мэри, только ничего не пропускай.
   – Ладно,– сказал мистер Вильсон, устраиваясь поудобнее и раскуривая трубку.– Родился я в Мериенс, в Канаде. Отец мой, милая Мэри, был добрый человек и очень сильный, Медведей по лесу гонял. Короче, добряк каких мало. Так мы спокойно прожили пять лет. И хотя мне было всего-то пять лет, я помню, что отца тогда упекли на десять лет. Ведь он зарабатывал для нас как мог и чем мог. От Мериенс до самых нижних озер нет ни одного более или менее богатого человека, который бы до сих пор не вспоминал про банду папочки Вильсона. Он заработал для нас кучу денег грабежом богатых фермеров. Мне, четырехлетнему карапузу, папочка сделал на именины самый лучший подарок, какой только может быть,– взял меня с собой поглядеть, как они у озера будут купца грабить. «Через год возьму тебя опять»,– обещал он, и так жаль, что его и мое желание не сбылось,– как я уже сказал, папочка схлопотал десять лет.
   Но даже и тогда он сумел сохранить хладнокровие, так как после объявления приговора заявил: «Джентльмены, благодарю вас от имени своих детей, Я тратил в среднем два доллара в день. В году 365 дней, стало быть, за год я истратил бы 730 долларов. За десять лет – 7300 долларов. Джентльмены, еще раз спасибо вам от моих детей за 7300 долларов. Ура!»
   Хозяйство вела моя матушка. Она решила, что хватит жить в глуши, лучше переехать в какой-нибудь город. Хозяйство, правда, продать было трудно, потому что мать хотела получить за него большую сумму, гораздо большую, нежели соглашались за него заплатить. Тогда она просто застраховала наше имущество. Запасы мы тайно распродали. Мне было ровно шесть лет, когда мама подозвала меня к себе и сказала:
   – Мой мальчик, я думаю, твой отец будет тобой гордиться, потому что в таком раннем возрасте ты проявляешь такие способности. Хотел бы ты посмотреть на большой костер? Знаешь, на такой костер, как если бы загорелся наш дом и с ним все остальное?
   – Конечно, хотел бы.
   Матушка продолжала:
   – Ты мечтал о коробочке спичек, на тебе целых пять, и, раз уж ты от этого получишь удовольствие, подойди к сараю, подожги пучок соломы, но только никому ничего не говори, даже если бы отец, когда вернется из тюрьмы, убил тебя – помнишь, как он застрелил негра Торри?
   Я поджег всю ферму. Мы тогда заработали 60000 долларов. Матушка в награду купила мне Библию в изумительном кожаном переплете, каждый сантиметр которого стоит 1 доллар 25 центов. Это была якобы кожа предводителя индейского племени сиоукс, Позднее мы обнаружили, что предводитель жив, а торговец библиями нас надул.
   Матушка моя после нашего переезда в Нью-Йорк не сидела сложа руки. Эта предприимчивая женщина твердо решила, что она станет владелицей большого цирка, в котором будут выступать настоящие индейцы. Она разослала в западные журналы объявления, что краснокожие приличного обличья и с приятными голосами будут приняты на работу. Случилось так, что их пришло примерно тридцать. И среди них – предводитель племени сиоукс по имени Годадласко, или же Звоночек, тот самый, на коже которого нас надул торговец библиями.
   Случай был необыкновенный, и матушка влюбилась в этого краснокожего. Итак, на восьмом году жизни у меня появились новые братишки – премиленькие сиоуксодянчики с бронзовым оттенком кожи, двойняшки.
   Кормить их грудью матушка не могла, потому что Годадласко не пожелал, чтобы они были вскормлены – молоком француженки – моя мать была, как известно, из Канады, а французы когда-то шлепнули там несколько индейских повстанцев. Он приставил к двойняшкам кормилицу-негритянку. И тут случилось так, что отец моих новеньких братиков влюбился в эту негритянку, а когда мне исполнилось девять лет, сбежал с ней на запад, не выполнив договора относительно выступлений в цирке моей матушки. Она, конечно же, потребовала законной защиты. Годадласко, или же Звоночек, был изловлен в одном городе и посажен, а во время очной ставки оскорбил матушку грязным ругательством. Она вытащила пистолет и пристрелила его. Присяжные ее оправдали, и матушкин цирк сделался заведением, которое посещало самое лучшее общество Нью-Йорка и Бруклина. За 50 центов с носа она показывала меня, потому что именно я, девятилетний мальчик, пока шло судебное разбирательство по делу моей матери, орал что есть мочи:
   – Если вы ее осудите, я перестреляю всех присяжных IX, X и XI категорий!
   – Ах,– выговорила Мэри,– как я вас уважаю, Вильсон!
   – А потом,– продолжал мистер Вильсон,– когда мне было десять, я сбежал из Бруклина с девятилетней девочкой, забрав из дома 10 000 долларов. Мы шли по реке Гудзон вверх по течению от фермы к ферме, без остановки-, разве только для того, чтобы устроиться под деревом и прошептать друг другу: «милый-милая...»
   – Ах, дорогой Вильсон! – выразила восторг Мэри.
   – За Олдеби,– продолжал он,– несколько молодцов увидели, как я разменивал стодолларовую банкноту, напали на нас, обобрали до витки и бросили в реку. Девочка моя так и уплыла – у нее оказалась слишком мягкая головка, так что от удара молотком, которым ее наградили те лихие молодцы, она потеряла сознание. Я же, хоть моя голова тоже была проломлена, выбрался из воды и к вечеру доплелся до какой-то деревни; у тамошнего пастора, который обо мне позаботился, забрал аккуратненько все сбережения и с ближайшей станции отправился в Чикаго...
   – Дайте мне руку! – попросила Мэри.– Да, вот так! Как я счастлива, Вильсон, что вы, именно вы будете моим мужем!
   – А дальше,– рассказывал Вильсон,– я мог положиться только на себя. Продолжение было следующее: в десять лет чистильщик обуви, о таких случаях вы, наверное, уже слышали,– я просто хочу заметить, что в Европе в рассказах об Америке всегда используется фраза: «Он был чистильщиком обуви». В одиннадцать лет – все еще чистильщик, в двенадцать – тоже, а в тринадцать меня уже отдали под суд, так как я тяжело ранил счастливого соперника. Той, которую я обожал, было двенадцать лет, и я каждый день чистил ей туфли, Потом,– вы представляете! – на другой стороне улицы в нее тоже влюбился чистильщик, четырнадцатилетний малый, и, чтобы меня доконать, сбавил цену на один цент за пару обуви. Та, которую я боготворил, была очень практична. Чтобы сэкономить цент в день, о»а перешла к моему конкуренту. Я купил револьвер, потому что тот, который я носил с собой постоянно, начиная с восьми лет, казался мне недостаточно надежным, чтобы кого-нибудь застрелить. К сожалению, даже новый револьвер не помог мне ухлопать соперника. Я его только тяжело ранил...
   Мистер Вильсон сказал со вздохом:
   – Поэтому, милая Мэри, очень вам советую, никогда не покупайте револьвер системы «Гриан».