— Шебалов-то!.. Утерли мы ему нос. То-то удивится!
   — Как утерли? — не понял я. — Он и сам рад будет.
   — Рад, да не больно. Досада его возьмет, что все-таки хоть не по его вышло, а по-моему, и вдруг такая нам удача.
   — Как не по его, Федька? — почуяв что-то недоброе, переспросил я. — Ведь тебя же Шебалов сам послал.
   — Послал, да не туда. Он в Новоселово послал Галду там дожидаться. А я взял да и завернул на Выселки. Пусть не собачится за вчерашнее. Ну, да ему теперь крыть нечем. Раз мы и пленных и пулемет захватили, то ему ругаться уж не приходится.
   «Удача-то удачей, — думал я, поеживаясь, — а все-таки как-то не того. Послали в Новоселово, а мы — в Выселки. Хорошо еще, что все так кончилось. Вдруг бы не пробрались мы через болото, тогда что? Тогда и оправдаться нечем!»
   Еще не доезжая до села, где стоял наш отряд, мы заметили какое-то необычайное в нем оживление. По окраине бежали, рассыпаясь в цепь, красноармейцы. Несколько всадников проскакало мимо огородов.
   И вдруг разом из села застрочил пулемет. Рыжий горнист Пашка, тот самый, который советовал повернуть с болота назад, грохнулся на дорогу.
   — Сюда! — заорал Федя, повертывая коня в лощину.
   Прозвенела вторая очередь, и двое задних разведчиков, не успевших заскочить в овраг, полетели на землю.
   Нога у одного из них застряла в стремени, конь испугался и потащил раненого за собой.
   — Федька! — крикнул я, догадываясь. — Ведь это наш кольт шпарит. Ведь наши не ожидают тебя с этой стороны. Мы же должны быть в Новоселове.
   — А я вот им зашпарю! — злобно огрызнулся Федор, соскакивая с коня и бросаясь к захваченному нами у белых пулемету.
   — Федька, — деревенея, пробормотал я, — что ты, сумасшедший?! По своим хочешь? Ведь они же не знают, а ты знаешь!
   Тогда, тяжело дыша, остервенело ударив нагайкой по голенищу хромового сапога, Федька поднялся, вскочил на коня и открыто вылетел на бугор. Несколько пуль завизжало над его головой, но как ни в чем не бывало Федька во весь рост встал на стремена и, надев шапку на острие штыка, поднял ее высоко над своей головой.
   Еще несколько выстрелов раздалось со стороны села, потом все стихло. Наши обратили внимание на сигнализацию одинокого, стоявшего под пулями всадника.
   Тогда, махнув нам рукой, чтобы мы не двигались раньше времени, Федька, пришпорив жеребца, карьером понесся к селу. Обождав немного, вслед за ним выехали и мы. На окраине нас встретил серый, окаменевший Шебалов. Дымчатые глаза его потускнели, лицо осунулось, палаш был покрыт грязью, и запачканные шпоры звенели глухо. Остановив разведку, он приказал всем отправляться по квартирам. Потом, скользнув усталым взглядом по всадникам, велел мне слезть с коня и сдать оружие. Молча, перед всем отрядом, соскользнул я с седла, отстегнул шашку и передал ее вместе с карабином нахмурившемуся кривому Малыгину.
   Дорого обошелся отряду смелый, но самовольный набег разведки на Выселки. Не говоря уже о трех кавалеристах, попавших по ошибке под огонь своего же пулемета, была разбита в Новоселове не нашедшая Феди вторая рота Галды, и сам Галда был убит. Обозлились тогда красноармейцы нашего отряда и сурового суда требовали над арестованным Федей.
   — Эдак, братцы, нельзя. Будет! Без дисциплины ничего не выйдет. Эдак и сами погибнем и товарищей погубим. Не для чего тогда и командиров назначать, если всяк будет делать по-своему.
   Ночью пришел ко мне Шебалов. Я рассказал ему начистоту, как было дело, сознался, что из чувства товарищества к Феде соврал тогда, когда меня спрашивали в первый раз, были мы или нет на Выселках. И тут же поклялся ему, что ничего не знал про Федькин самовольный поступок, когда повел он нас вместо Новоселова на Выселки.
   — Вот, Борис, — сказал Шебалов, — ты уже раз соврал мне, и если я поверю тебе еще один раз, если я не отдам тебя под суд вместе с Федором, то только потому, что молод ты еще. Но смотри, парень, чтобы поменьше у тебя было эдаких ошибок! По твоей ошибке погиб Чубук, через вас же нарвались на белых и телефонисты. Хватит с тебя ошибок! Я уж не говорю про этого черта Федьку, от которого беды мне было, почитай, больше, чем пользы. А теперь пойди ты опять в первую роту к Сухареву и встань на свое старое место. Я и сам, по правде сказать, маху дал, что отпустил к Федору. Чубук, тот… да, возле того было тебе чему поучиться… А Федор что?.. Ненадежный человек! А вообще, парень, что ты то к одному привяжешься, то к другому? Тебе надо покрепче со всеми сойтись. Когда один человек, он и заблудиться и свихнуться легше может! По-настоящему тебе в партию бы надо, чтобы знал свое место и не отбивался.
   — Да я бы сам рад, разве бы я не хотел в партию… Да ведь не примут, — огорченно и тихо ответил я.
   — Не примут! А ты заслужи, добейся, чтоб приняли. Будешь подходящим человеком, отчего же и не принять?
   И в ту же ночь, выбравшись через окно из хаты, В которой он сидел, захватив коня и четырех закадычных товарищей, ускакал Федя по первому пушистому снегу куда-то через фронт на юг. Говорили, что к батьке Махно.


ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ


   Красные по всему фронту перешли в наступление.
   Наш отряд подчинен был командиру бригады и занимал небольшой участок на левом фланге третьего полка.
   Недели две прошло в тяжелых переходах. Казаки отступали, задерживаясь в каждом селе и хуторе.
   Все эти дни были у меня заполнены одним желанием — загладить свою вину перед товарищами и заслужить, чтобы меня приняли в партию.
   Но напрасно вызывался я в опасные разведки. Напрасно, стиснув зубы, бледнея, вставал во весь рост в цепи, в то время когда многие даже бывалые бойцы стреляли с колена или лежа. Никто не уступал мне своей очереди на разведку, никто не обращал внимания на мое показное геройство.
   Сухарев даже заметил однажды вскользь:
   — Ты, Гориков, эти Федькины замашки брось!.. Нечего перед людьми бахвалиться… Тут похрабрей тебя есть, и те без толку башкой в огонь не лезут.
   «Опять „Федькины замашки“, — подумал я, искренне огорчившись. — Ну, хоть бы дело какое-нибудь дали. Сказали бы: выполнишь — все с тебя снимется, будешь опять по-прежнему друг и товарищ».
   Чубука нет. Федька у Махно. Да и не нужен мне Федька. Дружбы особой нет ни с кем. Мало того, косятся даже ребята. Уж на что Малыгин всегда, было раньше, поговорит, позовет с собой чай пить, расскажет что-нибудь — и тот теперь холодней стал…
   Один раз я слышал из-за дверей, как сказал он обо мне Шебалову:
   — Что-то скучный ходит. По Федору, что ли, скучает? Небось, когда Чубук из-за него пропал, он не скучал долго!
   Краска залила мне лицо.
   Это была правда: я как-то скоро освоился с гибелью Чубука, но неправда, что я скучал о Федоре, — я ненавидел его.
   Я слышал, как Шебалов зазвенел шпорами, шагая по земляному полу, и ответил не сразу:
   — Это ты зря говоришь, Малыгин! Зря… Парень он не спорченный. С него еще всякое смыть можно. Тебе, Малыгин, сорок, тебя не переделаешь, а ему шестнадцатый… Мы с тобой сапоги стоптанные, гвоздями подбитые, а он как заготовка: на какую колодку натянешь, такая и будет! Мне вот Сухарев говорит: у негоде Федькины замашки, любит-де в цепи вскочить, храбростью без толку похвастаться. А я ему говорю: «Ты, Сухарев, бородатый… а слепой. Это не Федькины замашки, а это просто парень хочет оправдаться, а как — не знает».
   На этом месте Шебалова вызвал постучавший в окно верховой. Разговор был прерван.
   Мне стало легче.
   Я ушел воевать за «светлое царство социализма». Царство это было где-то далеко; чтобы достичь его, надо было пройти много трудных дорог и сломать много тяжелых препятствий.
   Белые были главной преградой на этом пути, и, уходя в армию, я еще не мог ненавидеть белых так, как ненавидел их шахтер Малыгин или Шебалов и десятки других, не только боровшихся за будущее, но и сводивших счеты за тяжелое прошлое.
   А теперь было уже не так. Теперь атмосфера разбушевавшейся ненависти, рассказы о прошлом, которого я не знал, неотплаченные обиды, накопленные веками, разожгли постепенно и меня, как горящие уголья раскаляют случайно попавший в золу железный гвоздь.
   И через эту глубокую чужую ненависть далекие огни «светлого царства социализма» засияли еще заманчивее и ярче.
   В тот же день вечером я выпросил у нашего каптера лист белой бумаги и написал длинное заявление с просьбой принять меня в партию.
   С этим листом я пошел к Шебалову. Шебалов был занят: у него сидели наш завхоз и ротный Пискарев, назначенный взамен убитого Галды.
   Я присел на лавку и долго ждал, пока они кончат деловой разговор. В продолжение этого разговора Шебалов несколько раз поднимал голову, пристально глядел на меня, как бы пытаясь угадать, зачем я пришел.
   Когда завхоз и ротный ушли, Шебалов достал полевую книжку, сделал какую-то заметку, крикнул посыльному, чтобы тот бежал за Сухаревым, и только после этого обернулся ко мне и спросил:
   — Ну… ты что?
   — Я, товарищ Шебалов… я к вам, товарищ Шебалов… — ответил я, подходя к столу и чувствуя, как легкий озноб пробежал по моему телу.
   — Вижу, что ко мне! — как-то мягче добавил он, вероятно угадав мое возбужденное состояние. — Ну, выкладывай, что у тебя такое.
   Все то, что я хотел сказать Шебалову, перед тем как просить его поручиться за меня в партию, все заготовленное мною длинное объяснение, которым я хотел убедить его, что я хотя и виноват за Чубука, виноват за обман с Федькой, но, в сущности, я не такой, не всегда был таким вредным и впредь не буду, — все это вылетело из моей памяти.
   Молча я подал ему исписанный лист бумаги.
   Мне показалось, что легкая улыбка соскользнула из-под его белесоватых ресниц на потрескавшиеся губы, когда он углубился в чтение моего пространного заявления.
   Он дочитал только до половины и отодвинул бумагу.
   Я вздрогнул, потому что понял это как отказ. Но на лице Шебалова я не прочел еще отказа. Лицо было спокойное, немного усталое, и в зрачках дымчатых глаз отражались перекладины разрисованного морозными узорами окна.
   — Садись, — сказал Шебалов.
   Я сел.
   — Что же, ты в партию хочешь?
   — Хочу, — негромко, но упрямо ответил я.
   Мне показалось, что Шебалов спрашивает только для того, чтобы доказать всю невыполнимость моего желания.
   — И очень хочешь?
   — И очень хочу, — в тон ему ответил я, переводя глаза на угол, завешанный пыльными образами, и окончательно решив, что Шебалов надо мною смеется.
   — Это хорошо, что ты очень хочешь, — заговорил опять Шебалов, и только теперь по его тону я понял, что Шебалов не смеется, а дружески улыбается мне.
   Он взял карандаш, лежавший среди хлебных крошек, рассыпанных по столу, подвинул к себе мою бумагу, подписал под ней свою фамилию и номер своего билета.
   Сделав это, он обернулся ко мне вместе с табуреткой, шпорами и палашом и сказал совсем добродушно:
   — Ну, брат, смотри теперь. Я теперь не только командир, а как бы крестный папаша… Ты уж не подведи меня…
   — Нет, товарищ Шебалов, не подведу, — искренне ответил я, с ненужной поспешностью сдергивая со стола лист. — Я ни за что ни вас, ни кого из товарищей не подведу!
   — Погоди-ка, — остановил он меня. — А вторую-то подпись надо… Кого бы еще в поручители?.. А-а!.. — весело воскликнул он, увидев входящего Сухарева. — Вот как раз кстати.
   Сухарев снял шапку, отряхнул снег, неуклюже вытер об мешок огромные сапожищи и, поставив винтовку к стене, спросил, прислоняя к горячей печке закоченевшие руки:
   — Зачем звал?
   — Звал за делом. Насчет караула… На кладбище надо будет ребят в церковь определить… Не замерзать же людям… Сейчас поп придет, тогда сговоримся. А теперь вот что… — Тут Шебалов хитро усмехнулся и мотнул головой на меня: — Как у тебя парень-то?
   — Что как? — осторожно переспросил Сухарев, ухмыляясь во все свое красное, обветренное лицо.
   — Ну… солдат какой? Ну, аттестуй его мне по форме.
   — Солдат ничего, — подумав, ответил Сухарев. — Службу хорошо справляет. Так ни в чем худом не замечен. Только шальной маленько. Да с ребятами после Федьки не больно сходится. Сердиты у нас дюже ребята на Федьку, чтоб его бомбой разорвало.
   Тут Сухарев высморкался, вытер нос полой шинели; лицо еще больше покраснело, и он продолжал сердито:
   — Чтоб ему гайдамак башку ссек! Такого командира, как Галда, загубил! А какой ротный был! Разве же ты найдешь еще такого ротного, как Галда? Разве ж Пискарев… это ротный?.. Это чурбан, а не ротный… Я ему сегодня говорю: «Твои дозоры для связи… Я вчера лишних десять человек в караул дал», а он…
   — Ну, ну! — прервал Шебалов. — Это ты мне не разводи… Это ты теперь Галду хвалишь, а раньше, бывало, всегда с ним собачился. Какие еще там десять лишних человек? Ты мне очки не втирай. Ну, да ладно, об этом потом… Ты вот что скажи… Парень в партию просится. Поручишься за него? Что глаза-то уставил? Сам же говоришь: и боец хороший и не замечен ни в чем, а что насчет прошлого, — ну, об этом не век помнить!
   — Оно-то так! — почесывая голову и растягивая слова, согласился Сухарев. — Да ведь только черт его знает!
   — Черт ничего не знает! Ты ротный, да еще партийный. Ты лучше черта должен знать, годится твой красноармеец в коммунисты или нет.
   — Парень ничего, — подтвердил Сухарев, — форс только любит. Из цепи без толку вперед лезет. А так ничего.
   — Ну, не назад все же лезет. Это еще полбеды! Так как же, смотри сам… Подписываешь ты или нет?
   — Я-то бы подписал, этот парень ничего, — повторил осторожно Сухарев. — А еще кто подпишет?
   — Еще я!.. Давай садись за стол, вот заявление.
   — Ты подписал!.. — говорил Сухарев, забирая в медвежью лапу карандаш. — Это хорошо, что ты… Я же говорю, парень — золото, драли его только мало!


ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ


   Уже несколько дней шли бои под Новохоперском. Были втянуты все дивизионные резервы, а казаки все еще крепко держали позиции.
   На четвертый день с утра наступило затишье.
   — Ну, братцы! — говорил Шебалов, подъезжая к густой цепи отряда, рассыпавшегося по оголенной от снега вершине пологого холма. — Сегодня после обеда общее наступление будет… Всей дивизией ахнем.
   Пар валил от его посеребренного инеем коня. Ослепительно сверкал на солнце длинный тяжелый палаш, красная макушка черной шебаловской папахи ярко цвела среди холодного снежного поля.
   — Ну, братцы, — опять повторил Шебалов звенящим голосом, — сегодня день такой… серьезный день. Выбьем сегодня — тогда до Богучара белым зацепки не будет. Постарайтесь же напоследок, не оконфузьте перед дивизией меня, старика!
   — Что пристариваешься? — хриплым простуженным голосом гаркнул подходивший Малыгин. — Я, чать, постарше тебя и то за молодого схожу.
   — Ты да я — сапоги стоптанные, — повторил Шебалов свою обычную поговорку. — Бориска, — окликнул он меня приветливо, — тебе сколько лет?
   — Шестнадцатый, товарищ Шебалов, — гордо ответил я, — с двадцать второго числа уже шестнадцатый пошел!
   — «Уже»! — с деланным негодованием передразнил Шебалов. — Хорошо «уже»! Мне вот уже сорок седьмой стукнул. А-а! Малыгин, ведь это что такое — шестнадцатый? Что, брат, он увидит, того нам с тобой не видать…
   — С того свету посмотрим, — хрипло и с мрачным задором ответил Малыгин, кутая горло в рваный офицерский башлык с галуном.
   Шебалов тронул шпорами продрогшего коня и поскакал вдоль линии костров.
   — Бориска, иди чай пить… Мой кипяток — твой сахар! — крикнул Васька Шмаков, снимая с огня закопченный котелок.
   — У меня, Васька, сахару тоже нет.
   — А что у тебя есть?
   — Хлеб есть, да дам яблоки мороженые.
   — Ну, кати сюда с хлебом, а то у меня вовсе ничего нет! Голая вода.
   — Гориков! — крикнул меня кто-то от другого костра. — Поди-ка сюда.
   Я подошел к кучке споривших о чем-то красноармейцев.
   — Вот ты скажи, — спросил меня Гришка Черкасов, толстый рыжий парень, прозванный у нас псаломщиком. — Вот послушайте, что вам человек скажет. Ты географию учил?.. Ну, скажи, что отсюда дальше будет…
   — Куда дальше? На юг дальше Богучар будет.
   — А еще?
   — А еще… Еще Ростов будет. Да мало ли! Новороссийск, Владикавказ, Тифлис, а дальше Турция. А что тебе?
   — Много еще! — смущенно почесывая ухо, протянул Гришка. — Эдак нам полжизни еще воевать придется… А я слышал, что Ростов у моря стоит. Тут, думаю, все и кончится!
   Посмотрев на рассмеявшихся ребят, Гришка хлопнул руками о бедра и воскликнул растерянно:
   — Братцы, а ведь много еще воевать придется!
   Разговоры умолкли.
   По дороге из тыла карьером несся всадник. Навстречу ему выехал рысью Шебалов. Орудие на фланге ударило еще два раза…
   — Первая рота, ко мне-е! — протяжно закричал Сухарев, поднимая и разводя руки.

 
   Несколько часов спустя из белых сугробов поднялись залегшие цепи. Навстречу пулеметам и батареям, под картечью, по колено в снегу двинулся наш рассыпанный и окровавленный отряд для последнего, решающего удара. В тот момент, когда передовые части уже врывались в предместье, пуля ударила меня в правый бок.
   Я пошатнулся и сел на мягкий истоптанный снег.
   «Это ничего, — подумал я, — это ничего. Раз я в сознании — значит, не убит… Раз не убит — значит, выживу».
   Пехотинцы черными точками мелькали где-то далеко впереди.
   «Это ничего, — подумал я, придерживаясь рукой за куст и прислоняя к ветвям голову. — Скоро придут санитары и заберут меня».
   Поле стихло, но где-то на соседнем участке еще шел бой. Там глухо гудели тучи, там взвилась одинокая ракета и повисла в небе огненно-желтой кометой.
   Струйки теплой крови просачивались через гимнастерку. «А что, если санитары не придут и я умру?» — подумал я, закрывая глаза.
   Большая черная галка села на грязный снег и мелкими шажками зачастила к куче лошадиного навоза, валявшегося неподалеку от меня. Но вдруг галка настороженно повернула голову, искоса посмотрела на меня и, взмахнув крыльями, отлетела прочь.
   Галки не боятся мертвых. Когда я умру от потери крови, она прилетит и сядет, не пугаясь, рядом.
   Голова слабела и тихо, точно укоризненно, покачивалась. На правом фланге глуше и глуше гудели взрываемые снежные сугробы, ярче и чаще вспыхивали ракеты.
   Ночь выслала в дозоры тысячи звезд, чтобы я еще раз посмотрел на них. И светлую луну выслала тоже. Думалось: «Чубук жил, и Цыганенок жил, и Хорек… Теперь их нет и меня не будет». Вспомнил, как один раз сказал мне Цыганенок: «С тех пор я пошел искать светлую жизнь». — «И найти думаешь?» — спросил я. Он ответил: «Один не нашел бы, а все вместе должны найти… Потому — охота большая».
   — Да, да! Все вместе, — ухватившись за эту мысль, прошептал я, — обязательно все вместе. — Тут глаза закрылись, и долго думалось о чем-то незапоминаемом, но хорошем-хорошем.
   — Бориска! — услышал я прерывающийся шепот.
   Открыл глаза. Почти рядом, крепко обняв расщепленный снарядом ствол молоденькой березки, сидел Васька Шмаков.
   Шапки на нем не было, а глаза были уставлены туда, где впереди, сквозь влажную мглу густых сумерек, золотистой россыпью мерцали огни далекой станции.
   — Бориска, — долетел до меня его шепот, — а мы все-таки заняли…
   — Заняли, — ответил я тихо.
   Тогда он еще крепче обнял молодую сломанную березку, посмотрел на меня спокойной последней улыбкой и тихо уронил голову на вздрогнувший куст.
   Мелькнул огонек… другой… Послышался тихий, печальный звук рожка. Шли санитары.

 
   1929



ПРИМЕЧАНИЯ


   Впервые повесть была опубликована в журнале «Октябрь» за 1929 год (No 4-7) под рубрикой «Пережитое». Эта рубрика, как и само название, под которым повесть печаталась — «Обыкновенная биография», — подчеркивали автобиографический характер произведения. С таким же названием повесть вышла в свет в 1930 году в двух выпусках «Роман-газеты для ребят».
   Тихий городок Арзамас, реальное училище, детские игры, взбудоражившая город весть о революции… Все это и многое другое действительно перешло в повесть прямо из мальчишеских лет писателя. Как и герой повести, он быстро повзрослел, дневал и ночевал в арзамасском клубе большевиков, мать его работала фельдшерицей, отец находился на фронте. В образе большевика «Галки» в повести выведен преподаватель реального училища Николай Николаевич Соколов. Когда Аркадий Голиков (Гайдар) в 1919 году ушел на гражданскую войну, ему, как и герою повести Борису Горикову, едва исполнилось пятнадцать лет.
   Но полного совпадения судеб писателя и героя его повести, конечно, искать не следует. Так, например, в повести отец Бориса Горикова по приговору военного суда царской армии расстрелян, а отец писателя Петр Исидорович Голиков стал в Красной Армии комиссаром полка. Путь самого писателя на фронт был иным, чем у Бориса Горикова.
   Желая указать на то, что образ Бориса Горикова собирательный, что в нем соединены черты многих юношей, которых позвала на служение народу Великая Октябрьская социалистическая революция, писатель и дал сначала своей повести название «Обыкновенная биография». На «обыкновенность», т.е. типичность своего жизненного пути, как и пути героя повести, Аркадий Гайдар указывал и позже. «Это не биография у меня необыкновенная, а время было необыкновенное, — писал он в 1934 году. — Это просто обыкновенная биография в необыкновенное время».
   Интересно, что до названия «Обыкновенная биография» существовал еще один его вариант — «Маузер». Так именуется повесть в договоре, заключенном писателем с Госиздатом в июне 1928 года.
   Однако уже после того как повесть вышла в свет, писатель продолжал искать для нее максимально точное, емкое название. В 1930 году повесть была издана в Госиздате отдельной книгой под названием «Школа». С этим «именем» она и осталась в советской литературе, рассказывая все новым и новым поколениям юных читателей о той большой школе жизни, школе борьбы, школе революции, через которую довелось пройти их сверстникам в годы становления Советской власти.
   «Школа» задумывалась в 1923-1924 годах в Сибири, когда Гайдар, молодой командир РККА, впервые брался за перо. Начал же он работать над повестью в 1928 году, живя в Кунцеве, под Москвой, а заканчивал в Архангельске в 1928-1930 годы, сотрудничая одновременно в газете «Волна» («Правда Севера»). В литературном приложения к газете «Правда Севера» и появился впервые небольшой отрывок из повести, тогда еще называвшейся «Маузер».
   Работал Аркадий Гайдар над этой повестью очень напряженно, продолжая оттачивать свой стиль, ту особую гайдаровскую интонацию, о которой впоследствии, именно по поводу «Школы», сказал на Первом съезде писателей в 1934 году С. Я. Маршак: «Есть у Гайдара и та теплота и верность тона, которые волнуют читателя…»

 
   Т.А.Гайдар