По широкой, вымощенной камнем дороге, пролегавшей всего в сотне шагов от правого ската, двигался большой кавалерийский отряд.
   Вороные, на подбор сытые кони бодро шагали под всадниками, впереди ехали три или четыре офицера. Как раз напротив меня отряд остановился, командир вынул карту и стал рассматривать ее.
   Пятясь задом, я сполз вниз и обернулся, отыскивая взглядом Чубука, с тем чтобы скорее подать ему условленный сигнал.
   Было страшно, но все-таки успела промелькнуть горделивая мысль, что я недаром пошел в разведку, что не кто-нибудь другой, а я первый открыл неприятеля.
   «Где же Чубук? — подумал я с тревогой, поспешно оглядываясь по сторонам. — Что же это он?» Я уже хотел скатиться вниз и разыскать его, как внимание мое привлек чуть шевелившийся куст на левом скате оврага. Я ошибался, когда думал, что только я увидел врага.
   С противоположного ската, осторожно высунувшись из-за ветвей, Васька Шмаков подавал мне рукой какие-то непонятные, но тревожные сигналы, указывая на дно оврага.
   Сначала я думал, что он приказывал мне спуститься вниз, но, следуя взглядом по направлению его руки, я тихонько ахнул и поджал голову.
   По густо разросшемуся дну оврага шел белый солдат и вел в поводу лошадь. То ли он искал водопоя, то ли это был один из дозорных флангового разъезда, охранявшего движение колонны, но это был враг, вклинившийся в расположение вашей разведки. Я не знал теперь, что мне делать. Всадник скрылся за кустами. Мне виден был только Васька. Но Ваське, очевидно, с противоположной стороны было видно еще что-то, скрытое от меня.
   Он стоял на одном колене, упершись прикладом в землю, и держал вытянутую в мою сторону руку, предупреждая, чтобы я не двигался, и в то же время смотрел вниз, приготовившись прыгнуть.
   Топот, раздавшийся справа от меня, заставил меня обернуться. Кавалерийский отряд свернул на проселочную дорогу и взял рысь. В тот же момент Васька широко махнул мне рукой и сильным прыжком прямо через кусты кинулся вниз. Я тоже. Скатившись на дно оврага, я рванулся вправо и увидел, что возле одного из кустов кубарем катаются два сцепившихся человека. В одном из них я узнал Чубука, в другом — неприятельского солдата. Не помню даже, как я очутился возле них. Чубук был внизу, он держал за руки белого, пытавшегося вытащить из кобуры револьвер. Вместо того, чтобы сшибить врага ударом приклада, я растерялся, бросил винтовку и потащил его за ноги, но он был тяжел и отпихнул меня. Я упал навзничь и, ухватившись за его руку, укусил ему палец. Белый вскрикнул и отдернул руку. Вдруг кусты с шумом раздвинулись, появился до пояса мокрый Васька и четким учебным приемом на скаку сбил солдата прикладом.
   Откашливаясь и отплевываясь, Чубук поднялся с травы.
   — Васька, — хрипло и отрывисто сказал он и показал рукой на щипавшего траву коня.
   — Ага, — ответил Васька и, схватив тащившийся по земле повод, дернул его к себе.
   — С собой, — так же быстро проговорил Чубук, указывая на оглушенного гайдамака.
   Васька понял его.
   — Вяжи руки!
   Чубук поднял мою винтовку, двумя взмахами штыка перерезал ружейный ремень и крепко стянул им локти еще не очнувшегося солдата.
   — Бери за ноги! — крикнул он мне. — Живее, шкура! — выругался он, заметив мое замешательство.
   Перевалили пленника через спину лошади. Васька вскочил в седло, не сказав ни слова, стегнул коня нагайкой и помчался назад по неровному дну оврага.
   — Сюда! — прохрипел мне багровый и потный Чубук, дергая меня за руку. — Кати за мной!
   И, цепляясь за сучья, он полез наверх.
   — Стой, — сказал он, останавливаясь почти у края, — сиди!
   Только-только успели мы притаиться за кустами, как внизу показалось сразу пятеро всадников. Очевидно, это и было ядро флангового разъезда. Всадники остановились, оглядываясь; очевидно, они искали своего товарища. Громкие ругательства понеслись снизу. Все пятеро сорвали с плеч карабины. Один соскочил с коня и поднял что-то. Это была шапка солдата, впопыхах оставленная нами на траве. Кавалеристы тревожно заговорили, и один из них, по-видимому старший, протянул руку вперед.
   «Догонят Ваську, — подумал я, — у него ноша тяжелая. Их пятеро, а он один».
   — Бросай вниз бомбу! — услышал я короткое приказание и увидел, как в руке Чубука блеснуло что-то и полетело вниз.
   Тупой грохот ошеломил меня.
   — Бросай! — крикнул Чубук и тотчас же рванул и мою занесенную руку, выхватил мою бомбу и, щелкнув предохранителем, швырнул ее вниз.
   — Дура! — рявкнул он мне, совершенно оглушенному взрывами и ошарашенному быстрой сменой неожиданных опасностей. — Дура! Кольцо снял, а предохранитель оставил!
   Мы бежали по свежевспаханному вязкому огороду. Белые, очевидно, не могли через кусты верхами вынестись по скату наверх и, наверно, выбирались спешившись. Мы успели добежать до другого оврага, завернули в одно из ответвлений, опять пробежали по полю, затем попали в перелесок и ударились напрямик в чащу. Далеко, где-то сзади, послышались выстрелы.
   — Не Ваську нагнали? — дрогнувшим, чужим голосом спросил я.
   — Нет, — ответил Чубук, прислушиваясь, — это так… после времени досаду срывают. Ну, понатужься, парень, прибавим еще ходу! Теперь мы им все следы запутаем.
   Мы шли молча. Мне казалось, что Чубук сердится и презирает меня за то, что я, испугавшись, выронил винтовку и по-мальчишески нелепо укусил солдата за палец, что у меня дрожали руки, когда взваливали пленника на лошадь, и главное за то, что я растерялся и не сумел даже бросить бомбу. Еще стыднее и горше становилось мне при мысли о том, как Чубук расскажет обо всем в отряде, и Сухарев обязательно поучительно вставит: «Говорил я тебе, не связывайся с ним; взял бы Симку, а то нашел кого!» Слезы от обиды и злости на себя, на свою трусость вот-вот готовы были политься иг глаз.
   Чубук остановился, вынул кисет с махоркой, и, пока он набивал трубку, я заметил, что пальцы Чубука тоже чуть-чуть дрожат. Он закурил, затянулся несколько раз с такой жадностью, как будто бы пил холодную воду, потом сунул кисет в карман, потрепал меня по плечу и сказал просто и задорно:
   — Что… живы, брат, остались? Ничего, Бориска, парень ты ничего. Как это ты его за руку зубами тяпнул! — И Чубук добродушно засмеялся. — Прямо как чистый волчонок тяпнул. Что ж, не всё одной винтовкой — на войне, брат, и зубы пригодиться могут!
   — А бомбу… — виновато пробормотал я. — Как же это я ее с предохранителем хотел?
   — Бомбу? — улыбнулся Чубук. — Это, брат, не ты один, это почти каждый непривыкший обязательно неладно кинет: либо с предохранителем, либо вовсе без капсюля. Я, когда сам молодой был, так же бросал. Ошалеешь, обалдеешь, так тут не то что предохранитель, а и кольцо-то сдернуть позабудешь. Так вроде бы как булыжником запустишь — и то ладно. Ну, пошли… Идти-то нам еще далеко!
   Дальнейший путь до стоянки отряда прошел и легко и без устали. На душе было спокойно и торжественно, как после школьного экзамена… Никогда ничего обидного больше Сухарев обо мне не скажет.

 
   Доскакавши до стоянки отряда, Васька сдал оглушенного пленника командиру. К рассвету белый очухался и показал на допросе, что полотно железной дороги, которое нам надо было пересекать, охраняет бронепоезд, на полустанке стоит немецкий батальон, а в Глуховке расквартирован белогвардейский отряд под командой капитана Жихарева.
   Яркая зелень рощи пахла распустившейся черемухой. Отдохнувшие ребята были бодры и казались даже беззаботными. Вернулся из разведки Федя Сырцов со своими развеселыми кавалеристами и сообщил, что впереди никого нет и в ближайшей деревеньке мужики стоят за красных, потому что третьего дня вернулся в деревню бежавший в начале октября помещик и ходил с солдатами по избам, разыскивая добро из своего имения. Всех, у кого дома нашли барские вещи, секли на площади перед церковью жестче, чем в крепостное время, и потому приходу красных крестьяне будут только рады.
   Напившись и закусив шматком сала, я поднялся и направился туда, где возле пленника толпилась кучка красноармейцев.
   — Эгей! — приветливо крикнул мне встретившийся Васька Шмаков, вытирая рукавом шинели лицо, взмокшее после осушенного котелка кипятку. — Ты что же это, брат, вчера-то, а?
   — Что вчера?
   — Да винтовку-то кинул.
   — А ты чего первый со ската прыгнул, а после меня на помощь прибежал? — задорно огрызнулся я.
   — Я, брат, как сиганул — да прямо в болото, насилу ноги вытащил, оттого и после. А ловко мы все-таки… Я как заслышал, что сзади дернули бомбой, ну, думаю, каюк вам с Чубуком. Ей-богу, так и думал — каюк. Прискакал к своим и говорю: «Влопались наши, должно, не выберутся». А сам про себя еще подумал: «Вот, мол… не хотел мне сумку сменять, а теперь она белым задаром достанется!» Хорошая у тебя сумка. — И он потрогал перекинутый через плечо ремень плоской сумочки, которую я захватил еще у убитого мною незнакомца. — Ну и наплевать на твою сумку, если не хочешь сменять, — добавил он, — у меня прошлый месяц еще почище была, только продал ее, а то подумаешь какой сумкой зазнался! — И он презрительно шмыгнул носом.
   Я смотрел на Ваську и удивлялся: такое у него было глуповатое курносое лицо, такие развихлястые движения, что никак не похоже было на то, что это он вчера с такой ловкостью полз по кустам, выслеживая белых, и с яростью стегал непослушного коня, когда мчался с прихваченным к седлу пленником.
   Красноармейцы суетились, заканчивая завтрак, застегивали гимнастерки, оборачивали портянками отдохнувшие ноги. Вскоре отряд должен был выступать.
   Я был уже готов к походу и поэтому пошел к опушке посмотреть на распустившиеся кусты черемухи.
   Шаги, раздавшиеся сбоку, привлекли мое внимание. Я увидел захваченного гайдамака, позади него трех товарищей и Чубука.
   «Куда это они идут?» — подумал я, оглядывая хмурого растрепанного пленника.
   — Стой! — скомандовал Чубук, и все остановились.
   Взглянув на белого и на Чубука, я понял, зачем сюда привели пленного; с трудом отдирая ноги, побежал в сторону и остановился, крепко ухватившись за ствол молодой березки.
   Позади коротко и деловито прозвучал залп.
   — Мальчик, — сказал мне Чубук строго и в то же время с оттенком легкого сожаления, — если ты думаешь, что война — это вроде игры али прогулки по красивым местам, то лучше уходи обратно домой! Белый — это есть белый, и нет между нами и ними никакой средней линии. Они нас стреляют — и мы их жалеть не будем!
   Я поднял на него покрасневшие глаза и сказал ему тихо, но твердо:
   — Я не пойду домой, Чубук, это просто от неожиданности. А я красный, я сам ушел воевать… — Тут я запнулся и тихо, как бы извиняясь, добавил: — За светлое царство социализма.


ГЛАВА ШЕСТАЯ


   Мир между Россией и Германией был давно уже подписан, но, несмотря на это, немцы не только наводнили своими войсками украинскую контрреволюционную в то время республику, но вперлись и в Донбасс, помогая белым формировать отряды. Огнем и дымом дышали буйные весенние ветры, метавшиеся над зелеными полями.
   Наш отряд, подобно десяткам других партизанских отрядов, действовал в тылу почти самостоятельно, на свой страх и риск. Днями скрывались мы по полям и оврагам или отдыхали, раскинувшись у глухого хутора; ночами делали налеты на полустанки с небольшими гарнизонами. Выставляли засады на проселочную дорогу, нападали на вражеские обозы, перехватывали военные донесения и разгоняли немецких фуражиров.
   Но та поспешность, с которой мы убирались прочь от крупных неприятельских отрядов, и постоянное стремление уклониться от открытого боя казались мне сначала постыдными. На самом деле прошло уже полтора месяца, как я был в отряде, а я еще не участвовал ни в одном настоящем бою. Перестрелки были. Набеги на сонных или отбившихся белых были. Сколько проводов было перерезано, сколько телеграфных столбов спилено — и не счесть, а боя настоящего еще не было.
   — На то мы и партизаны, — ничуть не смущаясь, заявил мне Чубук, когда я высказал свое удивление по поводу такого некрасивого, на мой взгляд, поведения отряда. — Тебе бы, милый, как на картине: выстроиться в колонну, винтовки наперевес, и попер. Вот, мол, смотрите, какие мы храбрые! У нас сколько пулеметов? Один, да и к тому всего три ленты. А вон у Жихарева четыре «максима» да два орудия. Куды ж ты на них попрешь? Мы должны на другом брать. Мы, партизаны, как осы: маленькие, да колючие. Налетели, покусали да и прочь. А храбрость такая, чтоб для показа, она нам ни к чему сейчас; это не храбрость выходит, а дурость!
   Многих ребят узнал я за это время. Ночами в караулах, вечером у костра, в полуденную ленивую жару под вишнями медовых садов много услышал я рассказов о жизни своих товарищей.
   Всегда хмурый, насупившийся Малыгин, с одним глазом — второй был выбит взрывом в шахте, — рассказывал:
   — Про жизнь свою говорить мне нечего. Одним словом, серьезная была жизнь. Жизнь у меня за все последние двадцать годов на три равные части разделена была. В шесть утра встанешь. Башка трещит от вчерашнего; надел шмотки, получил лампу и ухнул в шахту. Там, знай свое, забурил, вставил динамит и грохай. Грохаешь, грохаешь, оглохнешь, отупеешь — и к стволу на подъем. Выкинет тебя наверх, как черта, мокрого, черного. Это первая часть моей жизни. А потом идешь в казенку, взял бутылку — денег с тебя не спрашивают: контора заплатит. Потом в хозяйскую лавку; там показал бутылку, и выдают тебе оттуда без разговора два соленых огурца, ситного и селедку. Это уж на бутылку такая порция полагалась! Закусывайте на здоровье — контора вычтет. Вот тебе и вторая часть моей жизни. А третья — ляжешь спать и спишь. Спал я крепко, пуще водки любил я спать, — за сны любил. Что такое сон, до сего времени не понимаю. И с чего бы это такое странное привидеться может? Вот, например, снится мне один раз, что призывает меня штейгер и говорит: «Ступай, Малыгин, в контору и получай расчет». — «За что же, — говорю я ему, — господин штейгер, мне расчет?» — «А за то, говорит, тебе, Малыгин, расчет, что замышляешь ты на директоровой дочке жениться». — «Что вы, — говорю я ему, — господин штейгер, слыханное ли это дело, чтобы шахтер-запальщик на директоровой дочке женился? Где же, говорю, мне на директоровой, когда за меня и простая-то девка не каждая из-за выбитого глаза пойдет?»
   Тут смешалось все, спуталось, штейгер вдруг оказывается не штейгер, а будто жеребец директорский, запряженный в ихнюю коляску. Выходит из той коляски сам директор, вежливо кланяется мне и говорит: «Вот, запальщик Малыгин, возьмите в жены мою дочку и приданого десять тысяч и штейгера, то есть жеребца, с коляской». Обомлел я от радости, только было хотел подойти, как ударит меня директор тростью, да еще, да еще, а штейгер ну топтать копытами и ржать… «Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!.. Вот чего захотел!» И бьет и бьет копытами. Так злобно бил, что даже закричал я во сне на всю казарму. И кто-то взаправду в бок меня двинул, чтобы не орал и людей ночью не тревожил.
   — Ну, уж и сон! — засмеялся Федя Сырцов. — Видно, просто пялил ты глаза на хозяйскую барышню, вот и приснилось. Мне так всегда: про что на ночь думаю, то и снится. Вот сапог третьего дня не успел я с убитого немца снять. Сапог хороший, шевровый, так каждую ночь он мне снится!
   — Сапог!.. Сам ты сапог, — рассердившись, ответил Малыгин. — Я ее, дочку-то, один раз за год до того и видел всего. Лежал я пьяный в канаве. Идет она с мамашей пешком возле огородов по тропке, а лошади ихние рядом идут. Мамаша — важная барыня… седая, подошла ко мне и спрашивает: «Как вам не стыдно пить? Где у вас человеческий облик? Вспомнили бы хоть бога». — «Извиняюсь, — говорю я, — облика действительно нет, оттого и пью».
   Сжалилась тогда надо мною ихняя мамаша, сует мне в руки гривенник и наставляет: «Посмотрите, мужичок, природа кругом ликует, солнце светит, птички поют, я вы пьянствуете. Пойдите купите себе содовой воды, протрезвитесь». Тут меня зло разобрало. «Я, — говорю ей, — не мужичок, а рабочий с ваших шахт. Природа пускай ликует, и вы ликуйте на доброе здоровье, а мне ликовать не с чего! Содовой же воды я в жизнь не пил, а если хотите сделать доброе дело — добавьте еще гривенник до полбутылки, а я за нашу приятную встречу с благодарностью опохмелюсь». — «Хам, — говорит мне тогда благородная женщина, — хам! Завтра я скажу мужу, чтобы вас отсюда, с рудников, уволили». Сели они с дочкой в коляску и уехали. Вот только у меня и было с ней разговору, а дочка вовсе, пока мы говорили, отвернувшись стояла, а ты говоришь, пялил!
   — Что ж во сне-то! — усмехнулся Федя Сырцов. — А хотите, я вам расскажу, какой со мной и с одной графиней случай был? Ей-богу, из-за этого случая я, можно сказать, и в революцию ударился. Такой случай — ежели вам рассказать, то и ушами захлопаете.
   Тут Федя тряхнул чубатой головой и зажмурил глаза, как кот, выбравшийся из хозяйской кладовой.
   — Врать будешь, Федька? — подсаживаясь поближе, с любопытством и недоверием спросил Васька Шмаков.
   — Это уж твое дело, хочешь — верь, хочешь — нет, документов я тебе предъявлять не буду.
   Федя потянулся, покачал головой, как бы раздумывая, стоит ли еще рассказывать или нет, и, прищелкнув языком, начал решительно:
   — Было это три года тому назад. А парень я — нечего говорить об этом — красивый был, лучше еще, чем сейчас. И такая судьба моя вышла, что пришлось мне наняться в подпаски при графской экономии. А у графа нашего жена была, звали ее Эмилия, и гувернантка Анна, то есть по-ихнему Жанет.
   Вот однажды сижу я возле стада у пруда и вижу, идут обе, зонтиками от солнца загораживаются. У графини белый зонтик, а у Жанет красный. А была та Жанет похожа на сушеную тарань: тощая, очки на носу, и когда идет, бывало, по деревне, то платком нос прикрывает, чтобы, значит, от навозного духу голова не заболела. Надо вам сказать, что был у меня в стаде бык, настоящий симментал — порода такая, огромный. Как увидел мой бык красный зонт да как попер полным ходом на Жанет! Я вскочил и во весь мах наперескок. Обе барыни закричали. Графиня в кусты, а Жанет некуда деваться, и она со страху в воду сиганула. Симментал до нее рвется, а она, дура, нет, чтобы бросить зонт, закрывается им от быка — тоже нашла защиту! — и визжит при этом что-то по-немецки там или по-французски — кто ее разберет. Я как ухну в воду, вырвал у нее зонт да в морду его симменталу. Он разъярился — за мной, я вплавь, отплыл до середки и бросил зонт, а сам на другой берег и в кусты. Тут пастухи набежали: крик-гам, быка загоняют, вытащили Жанет из тины, а с ней на берегу обморок случился.
   Федька тяжело задышал, как будто только сейчас спасся от быка, прищелкнул языком, плюнул и хотел было продолжать, но в это время с крыльца хутора послышался окрик:
   — Федор… Сыр-цов! Иди до командира.
   — Сейчас, — отмахнулся недовольно Федя и, улыбнувшись, продолжал: — Пока Жанет отходила, подходит ко мне графиня Эмилия, белая, на глазах слезы и в груди волнение. «Юноша, говорит, кто ты?» — «А я, — говорю ей, — ваше сиятельство, подпасок, зовут меня Федором, а фамилия моя Сырцов». Тогда вздохнула графиня и говорит мне: «Теодор, — это то есть, по-ихнему, Федор, — Теодор, подойди сюда ко мне поближе».
   Что еще сказала Феде графиня и какое отношение имел этот случай к тому, что он впоследствии ушел к красным, в этот раз дослушать мне не пришлось, потому что рядом послышался звон шпор и рассерженный Шебалов очутился за спиной.
   — Федор, — сурово спросил он, останавливаясь и облокачиваясь на палаш, — ты слышал, что я тебя зову?
   — Слышал, — буркнул Федя, приподнимаясь. — Ну, что еще?
   — Как это «ну, что еще»? Должен ты идти, когда тебя командир требует?
   — Слушаю, ваше благородие, чего изволите? — вместо ответа насмешливо огрызнулся Федя.
   Но обыкновенно податливого и мягкого Шебалова на этот раз всерьез задело Федино замечание.
   — Я тебе не ваше благородие, — серьезно и огорченно сказал он, — я тебе не благородие, и ты мне не нижний чин. Но я командир отряда и должен требовать, чтобы меня слушались. Мужики сейчас с Темлюкова хутора приходили.
   — Ну? — Черные глаза Феди виновато и блудливо забегали по сторонам.
   — Жаловались. Говорили: «Приезжали вот ваши разведчики. Мы, конечно, обрадовались: свои, мол, товарищи. Старший ихний, черный такой, сходку устроил за поддержку Советской власти, про землю говорил и про помещиков. А мы пока слушали да резолюцию выносили, его ребята давай по погребам сметану шарить да кур ловить». Что же это такое, Федор, а? Ты, может, ошибся малость, ты, может, лучше к гайдамакам пошел бы — у них это заведено, а у меня в отряде этакого безобразия не должно быть!
   Федя презрительно молчал и, опустив глаза, постукивал кончиком нагайки о конец своего сапога.
   — Я тебе последний раз говорю, Федор, — продолжал Шебалов, теребя пальцем красный темляк блистательного палаша. — Я тебе не благородие, а сапожник и простой человек, но покуда меня назначили командиром, я требую твоего послушания. И последний раз перед всеми обещаю, что если и дальше так будет, то не посмотрю я на то, что хороший боец ты и товарищ, а выгоню из отряда!
   Федя вызывающе посмотрел на Шебалова, повел взглядом по столпившимся вокруг красноармейцам и, не найдя ни в ком поддержки, за исключением трех-четырех кавалеристов, одобрительно улыбнувшихся ему, еще больше обозлился и ответил Шебалову с плохо скрываемой злобой:
   — Смотри, Шебалов, ты не очень-то людьми расшвыривайся, нынче люди дороги!
   — Выгоню, — тихо повторил Шебалов и, опустив голову, неторопливо пошел к крыльцу.
   У меня остался нехороший осадок от разговора Шебалова с Сырцовым. Я знал, что Шебалов прав, и все-таки был на стороне Феди. «Ну, скажи ему, — думал я, — а нельзя же грозить».
   Федя у нас один из лучших бойцов, и всегда он веселый, задорный. Если нужно разузнать что-либо, сделать неожиданный налет на фуражиров, подобраться к охраняемому белыми помещичьему имению — всегда Федя найдет удобную дорогу, проберется скрытно кривыми оврагами, задами.
   Любил Федя подкрасться тихо, чтобы не стучали подковы, чтобы не звякали шпоры, чтобы кони не ржали — а не то кулаком по лошадиной морде, чтобы всадники не шушукались, а не то без разговоров плетью по спине. Не ржали Федины приученные кони, не шушукались приросшие к седлам всадники; сам Федя впереди разведки, немного пригнувшийся к косматой гриве своего иноходца, был похож на хищного ящера, упругими скользящими изгибами подбирающегося к запутавшейся в траве жирной мухе.
   Но зато, когда уже спохватится вражий караул и поднимет ошалелую тревогу, не успеет еще врасплох захваченный белый штаны натянуть, не успеет полусонный пулеметчик ленту заправить — как катится с треском винтовочных выстрелов, с грохотом разбрасываемых бомб, с гиканьем и свистом маленький упругий отряд. Тогда шум и грохот любил Федя. Пусть пули, выпущенные на скаку, летят мимо цели, пусть бомба брошена в траву и впустую разорвалась, заставив взметнуться чуть ли не на трубы крыш обалделых кур и жирных гусаков. Было бы побольше грома, побольше паники! Пусть покажется ошарашенному врагу, что неисчислимая сила красных ворвалась в деревеньку. Пусть задрожат пальцы, закладывающие обойму, пусть подавится перекошенною лентою наспех выкаченный пулемет и, главное, пусть вылетит из халупы один, другой солдат и, еще не разглядев ничего, еще не опомнившись от сна, выронит винтовку и заорет одурело и бессмысленно, шарахаясь к забору:
   — Окру-жи-ли!.. Красные окружили!
   И тогда-то бомбы за пояс, винтовки за спину — и пошли молчаливо работать холодные, до звона отточенные шашки распаленных удачей Фединых разведчиков.
   Вот каков был у нас Федя Сырцов. «И разве можно, — думал я, — из-за каких-то кур и сметаны выгонять такого неоценимого бойца из отряда?»

 
   Не успел я еще толком опомниться от размышлений по поводу ссоры Феди с Шебаловым, как с крыши хаты закричал Чубук, сидевший наблюдателем, что по дороге на хутор движется большой пеший отряд. Забегали, закружились красноармейцы. Казалось, никакому командиру не удастся привести в порядок эту взбудораженную массу. Никто не дожидался приказаний, и каждый заранее знал уже, что ему делать. Поодиночке, на ходу проверяя патроны в магазинах, дожевывая куски недоеденного завтрака, низко пригибаясь, пробежали ребята из первой роты Галды к окраине хутора и, бухаясь наземь, образовывали все гуще и гуще заполнявшуюся цепочку. Подтягивали подпруги, взнуздывали, развязывали, а иногда и ударом клинка разрезали путы на ногах у коней разведчики. Пулеметчики стаскивали с тачанки «кольт» и ленты. Вслед за красным потным Сухаревым побежали по тропке красноармейцы второй роты на опушку рощи. Еще минута, другая — и все стихло. Вот уже сошел с крыльца Шебалов, на ходу приказывая что-то Феде. И Федя мотнул головой: ладно, говорит, будет сделано. Вот уже захлопнулись ставни, и полез хозяин хутора с бабами, ребятишками в погреб.
   — Стой, — сказал мне Шебалов. — Останься здесь. Лезай к Чубуку на крышу и все, что ему оттуда видно будет, передавай на опушку мне! Да скажи ему, чтобы поглядывал он вправо, на Хамурскую дорогу, не будет ли оттуда чего.
   Раз, два, дзик… дзак… Крякнула лениво греющаяся на солнце утка; задрав перепачканный колесным дегтем хвост, беспечно-торжествующе заорал с забора оранжевый петух. Когда он смолк, тяжело хлопая крыльями, бултыхнулся и утонул в гуще пыльных лопухов, стало совсем тихо на хуторе, так тихо, что выплыло из тишины — до сих пор неслышимое — журчанье солнечного жаворонка и однотонный звон пчел, собиравших с цветов капли разогретого душистого меда.