— Как же, дядя Николай? — тихо и оскорбленно спросил я. — Отца, к примеру, взять. Он солдатом был. По-твоему выходит, что нужно ему было в школу прапорщиков поступать. Офицером бы был. Может, до капитана дослужился. А все, что он делал, и то, что, вместо того чтобы в капитаны, он в подпольщики ушел, этого не нужно было?
Дядя нахмурился:
— Я про твоего отца не хочу плохо сказать, однако толку в его поступках мало что-то вижу. Так, баламутный был человек, неспокойный. Он и меня-то чуть было не запутал. Меня контора в мастера только наметила, и вдруг такое дело сообщают мне: вот, мол, какой к вам родственник приезжал. Насилу замял дело.
Тут дядя достал из миски жирную кость, густо смазал ее горчицей, посыпал крупно солью и, вгрызаясь в мясо крепкими желтыми зубами, недовольно покачал головой.
Когда жена его, высокая красивая баба, подала после обеда узорную глиняную кружку домашнего кваса, он сказал ей:
— Сейчас прилягу, разбудишь через часок. Надо сестре Варваре письмо черкнуть. Борис заодно захватит, когда поедет.
— А когда поедет?
— Ну когда — завтра поедет.
В окно постучали.
— Дядя Миколай, — послышался с улицы голос. — на митинг пойдешь?
— Куда еще?
— На митинг, говорю. Народу на площади собралось уйма.
— А ну их, — отмахнулся рукой дядя, — нужно-то не больно.
Подождав, пока дядя ляжет отдыхать, я тихонько выбежал на улицу.
«А дядя-то у меня, оказывается, выжига! — подумал я. — Подумаешь, шишка какая — мастер! А я-то еще думал, что он партийный. Неужели так-таки и придется в Арзамас возвращаться?»
Две или три тысячи человек стояли около дощатой трибуны и слушали ораторов. Из-за людей мелькнуло знакомое рябое лицо пронырливого Васьки Корчагина. Я окликнул его, но он не услышал меня.
Я пустился догонять его. Раза два его курчавая голова показывалась среди толпы, но потом исчезла окончательно. Я очутился недалеко от трибуны.
Ближе пробраться было трудно. Стал прислушиваться. Ораторы сменялись часто. Запомнился мне один — невзрачный, плохо одетый, с виду такой же рабочий, какие сотнями попадались на сормовских улицах, не привлекая ничьего внимания. Он неловко сдернул сплющенную блином кепку, откашлялся и, напрягая надорванный и, как мне показалось, озлобленный голос, заговорил:
— Вы, товарищи, которые с паровозного, а также с вагонного, да многие и с нефтянки, знаете, что восемь годов я просидел на каторге как политический. И что ж — не успел я только вернуться, не успел свежим воздухом подышать, как бац — опять меня на два месяца в тюрьму! Кто запер? Заперли не полицейские старого режима, а Прихвостни нового. От царя было не обидно сидеть. От царя сроду наши сидели. А от прихвостней обидно! Генералы да офицеры понавесили красные банты, вроде как друзья революции. А нашего брата чуть что — опять пхают в кутузки. Травят нас и разгоняют. Я не за свою обиду говорю, товарищи, не за то, что два месяца лишних отсидел. Я за нашу, рабочую обиду говорю.
Тут он закашлялся. Отдышавшись, открыл было рот, опять закашлялся. Долго вздрагивал, вцепившись руками в перила, потом замотал головой и полез вниз.
— Доездили человека! — громко и негодующе сказал кто-то.
С серого, насупившегося неба посыпались крупинки первого снега. Срывая последние почерневшие листья, дул сухой холодный ветер. Ноги у меня захолодали. Я хотел выбраться из толпы, чтобы на ходу согреться. Проталкиваясь, я перестал было смотреть на ораторов, но вдруг знакомый высокий голос заставил меня повернуться к трибуне. Снежные крупинки засыпали глаза. Сбоку толкали. Кто-то больно наступил на ногу. Приподнявшись на носки, я с удивлением и радостью увидел на трибуне знакомое бородатое лицо Галки.
Двигая локтями, протискиваясь через плотную, с трудом пробиваемую толпу, я продвигался вперед. Я боялся, что, окончив говорить, Галка смешается с толпой, не услышит моего окрика, и я опять потеряю его. Я тряс фуражкой, чтобы привлечь его внимание, махал растопыренными пальцами. Но он не замечал меня.
Когда я увидел, что Галка уже поднял руку, уже повышает голос и вот-вот кончит говорить, я закричал громко:
— Семен Иванович… Семен Ивано-ви-и-ич!..
Сбоку на меня шикали. Кто-то пхнул меня в спину. А я еще отчаянней заорал:
— Семен Иванови-и-ич!
Я видел, как удивленный Галка неловко развел руками и, скомкав конец фразы, стал торопливо спускаться по лестнице.
Кто-то из обозленных соседей схватил меня за руку и потащил в сторону.
А я, не обращая внимания на ругательства и тычки, рассмеялся весело, как шальной.
— Ты что хулиганишь? — крепко встряхивая, строго спросил тащивший меня за руку рабочий.
— Я не хулиганю, — не переставая счастливо улыбаться, отвечал я, подпрыгивая на озябших ногах. — Я Галку нашел… Я Семена Ивановича…
Вероятно, было в моем лице что-то такое, от чего сердитый человек улыбнулся сам и спросил уже не очень сердито:
— Какую еще галку?
— Да не какую… Я Семена Ивановича… Вон он сам сюда пробирается.
Галка вынырнул, схватил меня за плечо:
— Ты откуда?
Толпа волновалась. Площадь неспокойно шумела. Кругом виднелись озлобленные, встревоженные и растерянные лица.
— Семен Иванович, — на ходу спросил я, не отвечая на его вопрос, — отчего народ шумит?
— Телеграмма пришла… Только что, — пояснил он скороговоркой. — Керенский предает революцию! Корнилов идет на Петроград.
Короткие осенние дни замелькали передо мною, как никогда не виданные станции, сверкающие огнями на пути скорого поезда. Сразу же нашлось и мне дело. И я оказался теперь полезным, втянутым в круговорот стремительно развертывавшихся событий.
В один из беспокойных дней Галка встревоженно сказал мне:
— Беги, Борис, в комитет. Скажи, что с Варихи срочно просили агитатора и я пошел туда. Найди Ершова, пусть он вместо меня сходит в типографию. Если Ершова не найдешь, то… Дай-ка карандаш… Вот снеси эту записку сам в типографию. Да не в контору, а передай лучше прямо в руки метранпажу! Помнишь… у Корчагина был, черный такой, в очках? Ну вот… Сделаешь все, тогда ко мне, на Вариху. Да если в комитете свежие листовки есть — захвати. Скажешь Павлу, что я просил… Стой, стой! — закричал он озабоченно вдогонку. — Холодно ведь. Ты бы хоть мой старый плащик накинул!
Но я уже с упоением и азартом, как кавалерийская лошадь, пущенная в карьер, несся, перепрыгивая через лужи и выбоины грязной мостовой.
В дверях партийного комитета, шумного, как вокзал перед отправлением поезда, я налетел на Корчагина. Если б это был не он, а кто-нибудь другой, поменьше и послабее, я, вероятно, сшиб бы его с ног. Об Корчагина же я ударился, как о телеграфный столб.
— Эк тебя носит, — быстро сказал он. — Что ты, с колокольни свалился?
— Нет, не с колокольни, — сконфуженно, потирая зашибленную голову и тяжело дыша, ответил я. — Семен Иванович прислал сказать, что он на Вариху…
— Знаю, звонили уже.
— Еще просили листовки.
— Послано уже, еще что?
— Еще Ершова надо. Пусть в типографию идет. Вот записка.
— Что тут про типографию? Дай-ка записку, — вмешался в разговор незнакомый мне вооруженный рабочий в шинели, накинутой поверх старого пиджака.
— Мудрит что-то Семен, — сказал он, прочитав записку и обращаясь к Корчагину. — Чего он боится за типографию? Я еще с обеда туда свой караул выслал.
К крыльцу подходили новые и новые люди. Несмотря на холод, двери комитета были распахнуты настежь, мелькали шинели, блузы, порыжевшие кожаные куртки. В сенях двое отбивали молотками доски от ящика. В соломе лежали новенькие, густо промазанные маслом трехлинейные винтовки. Несколько таких же уже опорожненных ящиков валялись в грязи около крыльца.
Опять показался Корчагин. На ходу он быстро говорил троим вооруженным рабочим:
— Идите скорей. Сами там останетесь. И никого без Пропусков комитета не пускать. Оттуда пришлите кого-нибудь сообщить, как устроились.
— Кого послать?
— Ну, из своих кого-нибудь, кто под руку подвернется.
— Я подвернусь под руку! — крикнул я, испытывая сильное возбуждение и желание не отставать от других.
— Ну возьмите хоть его! Он быстро бегает.
Тут я увидел, что из разбитого ящика берет винтовку почти каждый выходящий из дверей.
— Товарищ Корчагин, — попросил я, — все берут винтовки, и я возьму.
— Что тебе? — недовольно спросил он, прерывая разговор с крепким растатуированным матросом.
— Да винтовку. Что я — хуже других, что ли?
Тут из соседней комнаты громко закричали Корчагина, и он поспешил туда, махнув на меня рукой.
Возможно, что он просто хотел, чтобы я не мешал ему, но я понял этот жест как разрешение. Выхватив из короба винтовку и крепко прижимая ее, пустился вдогонку за сходившими с крыльца дружинниками.
Пробегая через двор, я успел уже услышать только что полученную новость: в Петрограде объявлена Советская власть. Керенский бежал. В Москве идут бои с юнкерами.
Дядя нахмурился:
— Я про твоего отца не хочу плохо сказать, однако толку в его поступках мало что-то вижу. Так, баламутный был человек, неспокойный. Он и меня-то чуть было не запутал. Меня контора в мастера только наметила, и вдруг такое дело сообщают мне: вот, мол, какой к вам родственник приезжал. Насилу замял дело.
Тут дядя достал из миски жирную кость, густо смазал ее горчицей, посыпал крупно солью и, вгрызаясь в мясо крепкими желтыми зубами, недовольно покачал головой.
Когда жена его, высокая красивая баба, подала после обеда узорную глиняную кружку домашнего кваса, он сказал ей:
— Сейчас прилягу, разбудишь через часок. Надо сестре Варваре письмо черкнуть. Борис заодно захватит, когда поедет.
— А когда поедет?
— Ну когда — завтра поедет.
В окно постучали.
— Дядя Миколай, — послышался с улицы голос. — на митинг пойдешь?
— Куда еще?
— На митинг, говорю. Народу на площади собралось уйма.
— А ну их, — отмахнулся рукой дядя, — нужно-то не больно.
Подождав, пока дядя ляжет отдыхать, я тихонько выбежал на улицу.
«А дядя-то у меня, оказывается, выжига! — подумал я. — Подумаешь, шишка какая — мастер! А я-то еще думал, что он партийный. Неужели так-таки и придется в Арзамас возвращаться?»
Две или три тысячи человек стояли около дощатой трибуны и слушали ораторов. Из-за людей мелькнуло знакомое рябое лицо пронырливого Васьки Корчагина. Я окликнул его, но он не услышал меня.
Я пустился догонять его. Раза два его курчавая голова показывалась среди толпы, но потом исчезла окончательно. Я очутился недалеко от трибуны.
Ближе пробраться было трудно. Стал прислушиваться. Ораторы сменялись часто. Запомнился мне один — невзрачный, плохо одетый, с виду такой же рабочий, какие сотнями попадались на сормовских улицах, не привлекая ничьего внимания. Он неловко сдернул сплющенную блином кепку, откашлялся и, напрягая надорванный и, как мне показалось, озлобленный голос, заговорил:
— Вы, товарищи, которые с паровозного, а также с вагонного, да многие и с нефтянки, знаете, что восемь годов я просидел на каторге как политический. И что ж — не успел я только вернуться, не успел свежим воздухом подышать, как бац — опять меня на два месяца в тюрьму! Кто запер? Заперли не полицейские старого режима, а Прихвостни нового. От царя было не обидно сидеть. От царя сроду наши сидели. А от прихвостней обидно! Генералы да офицеры понавесили красные банты, вроде как друзья революции. А нашего брата чуть что — опять пхают в кутузки. Травят нас и разгоняют. Я не за свою обиду говорю, товарищи, не за то, что два месяца лишних отсидел. Я за нашу, рабочую обиду говорю.
Тут он закашлялся. Отдышавшись, открыл было рот, опять закашлялся. Долго вздрагивал, вцепившись руками в перила, потом замотал головой и полез вниз.
— Доездили человека! — громко и негодующе сказал кто-то.
С серого, насупившегося неба посыпались крупинки первого снега. Срывая последние почерневшие листья, дул сухой холодный ветер. Ноги у меня захолодали. Я хотел выбраться из толпы, чтобы на ходу согреться. Проталкиваясь, я перестал было смотреть на ораторов, но вдруг знакомый высокий голос заставил меня повернуться к трибуне. Снежные крупинки засыпали глаза. Сбоку толкали. Кто-то больно наступил на ногу. Приподнявшись на носки, я с удивлением и радостью увидел на трибуне знакомое бородатое лицо Галки.
Двигая локтями, протискиваясь через плотную, с трудом пробиваемую толпу, я продвигался вперед. Я боялся, что, окончив говорить, Галка смешается с толпой, не услышит моего окрика, и я опять потеряю его. Я тряс фуражкой, чтобы привлечь его внимание, махал растопыренными пальцами. Но он не замечал меня.
Когда я увидел, что Галка уже поднял руку, уже повышает голос и вот-вот кончит говорить, я закричал громко:
— Семен Иванович… Семен Ивано-ви-и-ич!..
Сбоку на меня шикали. Кто-то пхнул меня в спину. А я еще отчаянней заорал:
— Семен Иванови-и-ич!
Я видел, как удивленный Галка неловко развел руками и, скомкав конец фразы, стал торопливо спускаться по лестнице.
Кто-то из обозленных соседей схватил меня за руку и потащил в сторону.
А я, не обращая внимания на ругательства и тычки, рассмеялся весело, как шальной.
— Ты что хулиганишь? — крепко встряхивая, строго спросил тащивший меня за руку рабочий.
— Я не хулиганю, — не переставая счастливо улыбаться, отвечал я, подпрыгивая на озябших ногах. — Я Галку нашел… Я Семена Ивановича…
Вероятно, было в моем лице что-то такое, от чего сердитый человек улыбнулся сам и спросил уже не очень сердито:
— Какую еще галку?
— Да не какую… Я Семена Ивановича… Вон он сам сюда пробирается.
Галка вынырнул, схватил меня за плечо:
— Ты откуда?
Толпа волновалась. Площадь неспокойно шумела. Кругом виднелись озлобленные, встревоженные и растерянные лица.
— Семен Иванович, — на ходу спросил я, не отвечая на его вопрос, — отчего народ шумит?
— Телеграмма пришла… Только что, — пояснил он скороговоркой. — Керенский предает революцию! Корнилов идет на Петроград.
Короткие осенние дни замелькали передо мною, как никогда не виданные станции, сверкающие огнями на пути скорого поезда. Сразу же нашлось и мне дело. И я оказался теперь полезным, втянутым в круговорот стремительно развертывавшихся событий.
В один из беспокойных дней Галка встревоженно сказал мне:
— Беги, Борис, в комитет. Скажи, что с Варихи срочно просили агитатора и я пошел туда. Найди Ершова, пусть он вместо меня сходит в типографию. Если Ершова не найдешь, то… Дай-ка карандаш… Вот снеси эту записку сам в типографию. Да не в контору, а передай лучше прямо в руки метранпажу! Помнишь… у Корчагина был, черный такой, в очках? Ну вот… Сделаешь все, тогда ко мне, на Вариху. Да если в комитете свежие листовки есть — захвати. Скажешь Павлу, что я просил… Стой, стой! — закричал он озабоченно вдогонку. — Холодно ведь. Ты бы хоть мой старый плащик накинул!
Но я уже с упоением и азартом, как кавалерийская лошадь, пущенная в карьер, несся, перепрыгивая через лужи и выбоины грязной мостовой.
В дверях партийного комитета, шумного, как вокзал перед отправлением поезда, я налетел на Корчагина. Если б это был не он, а кто-нибудь другой, поменьше и послабее, я, вероятно, сшиб бы его с ног. Об Корчагина же я ударился, как о телеграфный столб.
— Эк тебя носит, — быстро сказал он. — Что ты, с колокольни свалился?
— Нет, не с колокольни, — сконфуженно, потирая зашибленную голову и тяжело дыша, ответил я. — Семен Иванович прислал сказать, что он на Вариху…
— Знаю, звонили уже.
— Еще просили листовки.
— Послано уже, еще что?
— Еще Ершова надо. Пусть в типографию идет. Вот записка.
— Что тут про типографию? Дай-ка записку, — вмешался в разговор незнакомый мне вооруженный рабочий в шинели, накинутой поверх старого пиджака.
— Мудрит что-то Семен, — сказал он, прочитав записку и обращаясь к Корчагину. — Чего он боится за типографию? Я еще с обеда туда свой караул выслал.
К крыльцу подходили новые и новые люди. Несмотря на холод, двери комитета были распахнуты настежь, мелькали шинели, блузы, порыжевшие кожаные куртки. В сенях двое отбивали молотками доски от ящика. В соломе лежали новенькие, густо промазанные маслом трехлинейные винтовки. Несколько таких же уже опорожненных ящиков валялись в грязи около крыльца.
Опять показался Корчагин. На ходу он быстро говорил троим вооруженным рабочим:
— Идите скорей. Сами там останетесь. И никого без Пропусков комитета не пускать. Оттуда пришлите кого-нибудь сообщить, как устроились.
— Кого послать?
— Ну, из своих кого-нибудь, кто под руку подвернется.
— Я подвернусь под руку! — крикнул я, испытывая сильное возбуждение и желание не отставать от других.
— Ну возьмите хоть его! Он быстро бегает.
Тут я увидел, что из разбитого ящика берет винтовку почти каждый выходящий из дверей.
— Товарищ Корчагин, — попросил я, — все берут винтовки, и я возьму.
— Что тебе? — недовольно спросил он, прерывая разговор с крепким растатуированным матросом.
— Да винтовку. Что я — хуже других, что ли?
Тут из соседней комнаты громко закричали Корчагина, и он поспешил туда, махнув на меня рукой.
Возможно, что он просто хотел, чтобы я не мешал ему, но я понял этот жест как разрешение. Выхватив из короба винтовку и крепко прижимая ее, пустился вдогонку за сходившими с крыльца дружинниками.
Пробегая через двор, я успел уже услышать только что полученную новость: в Петрограде объявлена Советская власть. Керенский бежал. В Москве идут бои с юнкерами.
III. ФРОНТ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Прошло полгода.
Письмо, адресованное мною к матери, в солнечный апрельский день было опущено на вокзале.
Из темноты слышался храп, покашливание, почесывание. Те, кому удалось протиснуться на нары, спали. С полу же, с мешков, из плотной кучи устроившихся кое-как то и дело доносилось ворчание, ругательства и тычки в сторону напиравших соседей.
— Не пхайся, не пхайся, — спокойно ворчал бас. — Чего ты меня с моего мешка пхаешь? А то я так тебя пхну, что и не запхаешься!
— Гляди-ка, черт! — взвизгнул озлобленный бабий голос. — Куды же ты мне прямо сапожищами в лицо лезешь? А-ах, черт, а-ах, окаянный!
Вспыхнула спичка, тускло осветив шевелившуюся груду сапог, мешков, корзин, кепок, рук и ног, погасла, и стало еще темнее. Кто-то в углу монотонно рассказывал усталым, скрипучим голосом длинную, нудную историю своей печальной жизни. Кто-то сочувственно попыхивал цигаркой. Вагон вздрагивал, как искусанная оводами лошадь, и неровными толчками продвигался по рельсам.
Проснулся я оттого, что один из моих спутников дернул меня за руку. Я поднял голову и почувствовал, как из распахнутого окна струя приятного холодного воздуха освежающе плеснула мне на помятое лицо. Поезд шел тихо, должно быть на подъем. Огромное густое зарево обволокло весь горизонт. Над заревом, точно опаленные огнем пожара, потухали светлячки звезд и таяла побледневшая луна.
— Земля бунтует, — послышалось из темного угла чье-то спокойное, бодрое замечание.
— Плети захотела, — оттого и бунтует, — тихо и озлобленно ответил противоположный угол.
Сильный треск оборвал разговоры. Вагон качнуло, ударило, я слетел с нар на головы расположившихся на полу. Все смешалось, и черное нутро вагона с воплями кинулось в распахнутую дверь теплушки.
Крушение.
Я неловко бухнулся в канаву возле насыпи, еле успел вскочить, чтобы не быть раздавленным спрыгивавшими людьми. Два раза ударили выстрелы. Рядом какой-то человек, широко растопырив дрожащие руки, торопливо говорил:
— Это ничего… Это ничего… Только не надо бежать, а то они откроют стрельбу. Это же не белые, это здешние станичники. Они только ограбят и отпустят.
К вагону подбежали двое с винтовками, крича:
— Зз…алезай!.. Зз…алезай обратно! Куда выскочили?
Народ шарахнулся к теплушкам. Оттолкнутый кем-то, я оступился и упал в сырую канаву. Распластавшись, быстро, как ящерица, я пополз к хвосту поезда. Наш вагон был предпоследним, и через минуту я очутился уже наравне с тускло посвечивающим сигнальным фонарем заднего вагона. Здесь стоял мужик с винтовкой. Я хотел было повернуть обратно, но человек этот, очевидно заметив кого-то с другой стороны насыпи, побежал туда. Один прыжок — и я уже катился вниз по скату скользкого глинистого оврага. Докатившись до дна, я встал и потащился к кустам, еле поднимая облипшие глиной ноги.
Ожил лес, покрытый дымкой молодой зелени. Где-то далеко задорно перекликались петухи. С соседней поляны доносилось кваканье вылезших погреться лягушек. Кое-где в тени лежали еще островки серого снега, но на солнечных просветах прошлогодняя жесткая трава была суха. Я отдыхал, куском бересты счищая с сапог пласты глины. Потом взял пучок травы, обмокнул его в воду и вытер перепачканное грязью лицо.
Места незнакомые. Какими дорогами выбираться на ближайшую станцию? Где-то собаки лают — должно быть, деревня близко. Если пойти спросить? А вдруг нарвешься на кулацкую засаду? Спросят — кто, откуда, зачем. А у меня документ да еще в кармане маузер. Ну, документ, скажем, в сапог можно запрятать. А маузер? Выбросить?
Я вынул его, повертел. И жалко стало. Маленький маузер так крепко сидел в моей руке, так спокойно поблескивал вороненой сталью плоского ствола, что я устыдился своей мысли, погладил его и сунул обратно за пазуху, во внутренний, приделанный к подкладке потайной карман.
Утро было яркое, гомонливое, и, сидя на пенышке посреди желтой полянки, не верилось тому, что есть какая-то опасность.
«Пинь, пинь… таррах» — услышал я рядом с собой знакомый свист. Крупная лазоревая синица села над головой на ветку и, скосив глаз, с любопытством посмотрела на меня.
«Пинь, пинь… таррах… здравствуй!» — присвистнула она, перескочив с ноги на ногу.
Я невольно улыбнулся и вспомнил Тимку Штукина. Он звал синиц дурохвостками. Ведь вот, давно ли еще?.. И синицы, и кладбище, игры… А теперь поди-ка… И я нахмурил лоб. Что же делать все-таки?
Совсем недалеко щелкнул бич и послышалось мычание. «Стадо, — понял я. — Пойду-ка спрошу у пастуха дорогу. Что мне пастух сделает? Спрошу, да и скорей с глаз долой».
Небольшое стадо коров, лениво и нехотя отрывавших клочки старой травы, медленно двигалось вдоль опушки. Рядом шел старик пастух с длинной увесистой палкой. Неторопливой и спокойной походкой гуляющего человека я подошел к нему сбоку!
— Здорово, дедушка!
— Здорово! — ответил он не сразу и, остановившись, начал оглядывать меня.
— Далече ли тут до станции?
— До станции? До какой же тебе станции?
Тут я замялся. Я даже не знал, какая станция мне нужна, но старик сам выручил меня:
— До Алексеевки, что ли?
— Как раз же, — согласился я. — До нее самой. А то я шел, да сплутал немного.
— Откуда идешь-то?
Опять я запнулся.
— Оттуда, — насколько мог спокойнее ответил я, неопределенно махая рукой в сторону видневшейся у горизонта деревушки.
— Гм… оттуда… Значит, с Деменева, что ли?
— Как раз прямо с Деменева.
Тут я услышал ворчание собаки и шаги. Обернувшись, я увидел подходившего к старику здоровенного парня, должно быть подпаска.
— Чегой-то тут, дядя Лександр? — спросил он, не переставая жевать ломоть ржаного хлеба.
— Да вот, прохожий человек… Дорогу на станцию Алексеевку спрашивает. А говорит, что идет сам из Деменева.
Парень опустил ломоть и, выпялив на меня глаза, спросил недоумевая:
— То-ись, как же это?
— Я уж и сам не знаю как, когда Деменево в аккурат при самой станции стоит. Что Алексеевка, что Деменево — все одно и то же. И как его сюда занесло?
— В село обязательно отправить надо, — спокойно посоветовал парень. — Пусть там на заставе разбирают. Мало ли чего он набрешет!
Хотя я и не знал еще, что такое за застава, которая «все разберет», и как она разбирать будет, но мне уже не захотелось идти на село по одному тому, что сёла здесь были богатые и неспокойные. И поэтому, не дожидаясь дальнейшего, я сильным прыжком отскочил от старика и побежал от опушки в лес.
Парень скоро отстал. Но проклятая собака успела дважды укусить меня за ногу. Несмотря на толстые голенища сапог, ее острые зубы сумели пройти до кожи. Впрочем, боли я тогда не почувствовал, как не чувствовал нахлестывания веток, растопыривших цепкие пальцы перед моим лицом, ни кочек, ни пней, попадавших под ноги.
Так проблудил я по лесу до вечера. Лес был не дикий, так как торчали пни срубленных деревьев.
Чем больше старался я забраться вглубь, тем реже становились деревья и чаще попадались поляны со следами лошадиных копыт и навоза. Наступала ночь. Я устал, был голоден и исцарапан. Нужно было думать о ночлеге. Выбрав укромное сухое местечко под кустом, положил под голову чурбан и лег. Усталость начала сказываться. Щеки горели, и побаливала прокушенная собакой нога. «Засну, — решил я. — Сейчас ночь, никто меня здесь не найдет. Я устал… засну, а утром что-нибудь придумаю».
Засыпая, вспомнил Арзамас, пруд, нашу войну на плотах, свою кровать со старым теплым одеялом. Еще вспомнил, как мы с Федькой наловили голубей и изжарили их на Федькиной сковороде. Потом тайком съели. Голуби были такие вкусные…
По верхушкам деревьев засвистел ветер. Пусто и страшно показалось мне в лесу. Теплым, душистым, как жирный праздничный пирог, всплыл в моем воображении прежний Арзамас.
Я крепче натянул на голову воротник и почувствовал, как непрошеная слеза скатилась по щеке. Я все-таки не плакал.
В эту ночь, коченея от холода, я вскакивал, бегал по полянке, пробовал залезть на березу и, чтобы разогреться, начинал даже танцевать. Отогревшись, ложился опять и через некоторое время, когда лесные туманы забирали у меня тепло, вскакивал вновь.
Письмо, адресованное мною к матери, в солнечный апрельский день было опущено на вокзале.
"Мама!На третий день пути, во время шестичасовой стоянки на какой-то маленькой станции, мы узнали о том, что в соседних волостях не совсем спокойно: появились небольшие бандитские шайки и кое-где были перестрелки кулаков с продотрядами. Уже поздно ночью к составу подали паровоз. Я и мои товарищи лежали бок о бок на верхних нарах товарного вагона. Заслышав мерное постукивание колес и скрип раскачиваемого вагона, я натянул на себя покрепче выписанное мне Галкой драповое пальто и собрался спать.
Прощай, прощай! Уезжаю в группу славного товарища Сиверса, который бьется с белыми войсками корниловцев и калединцев. Уезжает нас трое. Дали нам документы из сормовской дружины, в которой состоял я вместе с Галкой. Мне долго давать не хотели, говорили, что молод. Насилу упросил я Галку, и он устроил. Он бы и сам поехал, да слаб и кашляет тяжело. Голова у меня горячая от радости. Все, что было раньше, — это пустяки, а настоящее в жизни только начинается, оттого и весело…"
Из темноты слышался храп, покашливание, почесывание. Те, кому удалось протиснуться на нары, спали. С полу же, с мешков, из плотной кучи устроившихся кое-как то и дело доносилось ворчание, ругательства и тычки в сторону напиравших соседей.
— Не пхайся, не пхайся, — спокойно ворчал бас. — Чего ты меня с моего мешка пхаешь? А то я так тебя пхну, что и не запхаешься!
— Гляди-ка, черт! — взвизгнул озлобленный бабий голос. — Куды же ты мне прямо сапожищами в лицо лезешь? А-ах, черт, а-ах, окаянный!
Вспыхнула спичка, тускло осветив шевелившуюся груду сапог, мешков, корзин, кепок, рук и ног, погасла, и стало еще темнее. Кто-то в углу монотонно рассказывал усталым, скрипучим голосом длинную, нудную историю своей печальной жизни. Кто-то сочувственно попыхивал цигаркой. Вагон вздрагивал, как искусанная оводами лошадь, и неровными толчками продвигался по рельсам.
Проснулся я оттого, что один из моих спутников дернул меня за руку. Я поднял голову и почувствовал, как из распахнутого окна струя приятного холодного воздуха освежающе плеснула мне на помятое лицо. Поезд шел тихо, должно быть на подъем. Огромное густое зарево обволокло весь горизонт. Над заревом, точно опаленные огнем пожара, потухали светлячки звезд и таяла побледневшая луна.
— Земля бунтует, — послышалось из темного угла чье-то спокойное, бодрое замечание.
— Плети захотела, — оттого и бунтует, — тихо и озлобленно ответил противоположный угол.
Сильный треск оборвал разговоры. Вагон качнуло, ударило, я слетел с нар на головы расположившихся на полу. Все смешалось, и черное нутро вагона с воплями кинулось в распахнутую дверь теплушки.
Крушение.
Я неловко бухнулся в канаву возле насыпи, еле успел вскочить, чтобы не быть раздавленным спрыгивавшими людьми. Два раза ударили выстрелы. Рядом какой-то человек, широко растопырив дрожащие руки, торопливо говорил:
— Это ничего… Это ничего… Только не надо бежать, а то они откроют стрельбу. Это же не белые, это здешние станичники. Они только ограбят и отпустят.
К вагону подбежали двое с винтовками, крича:
— Зз…алезай!.. Зз…алезай обратно! Куда выскочили?
Народ шарахнулся к теплушкам. Оттолкнутый кем-то, я оступился и упал в сырую канаву. Распластавшись, быстро, как ящерица, я пополз к хвосту поезда. Наш вагон был предпоследним, и через минуту я очутился уже наравне с тускло посвечивающим сигнальным фонарем заднего вагона. Здесь стоял мужик с винтовкой. Я хотел было повернуть обратно, но человек этот, очевидно заметив кого-то с другой стороны насыпи, побежал туда. Один прыжок — и я уже катился вниз по скату скользкого глинистого оврага. Докатившись до дна, я встал и потащился к кустам, еле поднимая облипшие глиной ноги.
Ожил лес, покрытый дымкой молодой зелени. Где-то далеко задорно перекликались петухи. С соседней поляны доносилось кваканье вылезших погреться лягушек. Кое-где в тени лежали еще островки серого снега, но на солнечных просветах прошлогодняя жесткая трава была суха. Я отдыхал, куском бересты счищая с сапог пласты глины. Потом взял пучок травы, обмокнул его в воду и вытер перепачканное грязью лицо.
Места незнакомые. Какими дорогами выбираться на ближайшую станцию? Где-то собаки лают — должно быть, деревня близко. Если пойти спросить? А вдруг нарвешься на кулацкую засаду? Спросят — кто, откуда, зачем. А у меня документ да еще в кармане маузер. Ну, документ, скажем, в сапог можно запрятать. А маузер? Выбросить?
Я вынул его, повертел. И жалко стало. Маленький маузер так крепко сидел в моей руке, так спокойно поблескивал вороненой сталью плоского ствола, что я устыдился своей мысли, погладил его и сунул обратно за пазуху, во внутренний, приделанный к подкладке потайной карман.
Утро было яркое, гомонливое, и, сидя на пенышке посреди желтой полянки, не верилось тому, что есть какая-то опасность.
«Пинь, пинь… таррах» — услышал я рядом с собой знакомый свист. Крупная лазоревая синица села над головой на ветку и, скосив глаз, с любопытством посмотрела на меня.
«Пинь, пинь… таррах… здравствуй!» — присвистнула она, перескочив с ноги на ногу.
Я невольно улыбнулся и вспомнил Тимку Штукина. Он звал синиц дурохвостками. Ведь вот, давно ли еще?.. И синицы, и кладбище, игры… А теперь поди-ка… И я нахмурил лоб. Что же делать все-таки?
Совсем недалеко щелкнул бич и послышалось мычание. «Стадо, — понял я. — Пойду-ка спрошу у пастуха дорогу. Что мне пастух сделает? Спрошу, да и скорей с глаз долой».
Небольшое стадо коров, лениво и нехотя отрывавших клочки старой травы, медленно двигалось вдоль опушки. Рядом шел старик пастух с длинной увесистой палкой. Неторопливой и спокойной походкой гуляющего человека я подошел к нему сбоку!
— Здорово, дедушка!
— Здорово! — ответил он не сразу и, остановившись, начал оглядывать меня.
— Далече ли тут до станции?
— До станции? До какой же тебе станции?
Тут я замялся. Я даже не знал, какая станция мне нужна, но старик сам выручил меня:
— До Алексеевки, что ли?
— Как раз же, — согласился я. — До нее самой. А то я шел, да сплутал немного.
— Откуда идешь-то?
Опять я запнулся.
— Оттуда, — насколько мог спокойнее ответил я, неопределенно махая рукой в сторону видневшейся у горизонта деревушки.
— Гм… оттуда… Значит, с Деменева, что ли?
— Как раз прямо с Деменева.
Тут я услышал ворчание собаки и шаги. Обернувшись, я увидел подходившего к старику здоровенного парня, должно быть подпаска.
— Чегой-то тут, дядя Лександр? — спросил он, не переставая жевать ломоть ржаного хлеба.
— Да вот, прохожий человек… Дорогу на станцию Алексеевку спрашивает. А говорит, что идет сам из Деменева.
Парень опустил ломоть и, выпялив на меня глаза, спросил недоумевая:
— То-ись, как же это?
— Я уж и сам не знаю как, когда Деменево в аккурат при самой станции стоит. Что Алексеевка, что Деменево — все одно и то же. И как его сюда занесло?
— В село обязательно отправить надо, — спокойно посоветовал парень. — Пусть там на заставе разбирают. Мало ли чего он набрешет!
Хотя я и не знал еще, что такое за застава, которая «все разберет», и как она разбирать будет, но мне уже не захотелось идти на село по одному тому, что сёла здесь были богатые и неспокойные. И поэтому, не дожидаясь дальнейшего, я сильным прыжком отскочил от старика и побежал от опушки в лес.
Парень скоро отстал. Но проклятая собака успела дважды укусить меня за ногу. Несмотря на толстые голенища сапог, ее острые зубы сумели пройти до кожи. Впрочем, боли я тогда не почувствовал, как не чувствовал нахлестывания веток, растопыривших цепкие пальцы перед моим лицом, ни кочек, ни пней, попадавших под ноги.
Так проблудил я по лесу до вечера. Лес был не дикий, так как торчали пни срубленных деревьев.
Чем больше старался я забраться вглубь, тем реже становились деревья и чаще попадались поляны со следами лошадиных копыт и навоза. Наступала ночь. Я устал, был голоден и исцарапан. Нужно было думать о ночлеге. Выбрав укромное сухое местечко под кустом, положил под голову чурбан и лег. Усталость начала сказываться. Щеки горели, и побаливала прокушенная собакой нога. «Засну, — решил я. — Сейчас ночь, никто меня здесь не найдет. Я устал… засну, а утром что-нибудь придумаю».
Засыпая, вспомнил Арзамас, пруд, нашу войну на плотах, свою кровать со старым теплым одеялом. Еще вспомнил, как мы с Федькой наловили голубей и изжарили их на Федькиной сковороде. Потом тайком съели. Голуби были такие вкусные…
По верхушкам деревьев засвистел ветер. Пусто и страшно показалось мне в лесу. Теплым, душистым, как жирный праздничный пирог, всплыл в моем воображении прежний Арзамас.
Я крепче натянул на голову воротник и почувствовал, как непрошеная слеза скатилась по щеке. Я все-таки не плакал.
В эту ночь, коченея от холода, я вскакивал, бегал по полянке, пробовал залезть на березу и, чтобы разогреться, начинал даже танцевать. Отогревшись, ложился опять и через некоторое время, когда лесные туманы забирали у меня тепло, вскакивал вновь.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Опять взошло солнце, и стало тепло; затенькали пичужки, и приветливо закричали с неба веселые вереницы весенних журавлей. Я уже улыбался и радовался тому, что ночь прошла и не было больше никаких пасмурных мыслей, кроме разве одной — где бы достать поесть.
Не успел я пройти и двухсот шагов, как услышал гогот гусей, хрюканье свиньи и сквозь листву увидел зеленую крышу одинокого хутора.
«Подкрадусь, — решил я. — Посмотрю, если нет ничего подозрительного, спрошу дорогу и попрошу немного поесть».
Встал за кустом бузины. Было тихо. Людей не было видно, из трубы шел легкий дымок. Стайка гусей вперевалку направлялась в мою сторону. Легкий хруст обломанной веточки раздался сбоку от меня. Ноги разом напряглись, и я повернул голову. Но тотчас же испуг мой сменился удивлением. Из-за куста, в десяти шагах в стороне, на меня пристально смотрели глаза притаившегося там человека. Человек этот не был, очевидно, хозяином хутора, потому что сам спрятался за ветки и следил за двором. Так поглядели мы один на другого внимательно, настороженно, как два хищника, встретившихся на охоте за одной и той же добычей. Потом по молчаливому соглашению завернули подальше в чащу и подошли один к другому.
Он был одного роста со мной. На мой взгляд, ему было лет семнадцать. Черная суконная тужурка плотно обхватывала его крепкую мускулистую фигуру, но на ней не было ни одной пуговицы — похоже, что пуговицы были не случайно оторваны, а нарочно срезаны. К его крепким брюкам, заправленным в запачканные глиной хромовые сапоги, пристало несколько сухих травинок.
Бледное, измятое лицо с темными впадинами под глазами заставляло думать, что он, вероятно, тоже ночевал в лесу.
— Что, — сказал он негромко, кивая головой в сторону хутора, — думаешь туда?
— Туда, — ответил я. — А ты?
— Не дадут, — проговорил он. — Я видел уже: там трое здоровенных мужиков. Мало ли на что попасть можно.
— А тогда как же… Ведь есть-то надо?
— Надо, — согласился он. — Только не Христа ради. Нынче милостыню не подают. Ты кто? — спросил он и, не дожидаясь ответа, добавил: — Ладно… Мы и сами достанем. Одному трудно, я пробовал уже, а вдвоем достанем. Тут в кустах гуси бродят, здоровые.
— Чужие?
Он посмотрел на меня, как бы удивляясь нелепости моего замечания, и добавил тихо:
— Нынче чужого ничего нет — нынче все свое. Ты зайди за полянку и гони тихонько гуся на меня, а я за кустом спрячусь.
Наметив отбившегося от стайки толстого серого гуся, я преградил ему дорогу. Гусь повернулся и неторопливо пошел прочь, иногда останавливаясь и тыкаясь клювом в землю. Шаг за шагом я подвигался, загоняя его к месту засады. Вот он почти поравнялся с кустом и вдруг, насторожившись, изогнул шею и посмотрел в мою сторону, как бы озадаченный настойчивостью моего преследования. Постояв немного, он решительно направился назад, но тут с быстротою кота, бросающегося за выслеженным воробьем, незнакомец метнулся из-за куста и крепко впился руками в гусиную шею. Птица едва успела крикнуть. Загоготало разом встревоженное стадо, и незнакомец с трепыхавшимся гусем бросился в чащу. Я за ним.
Долго гусь еще хлопал крыльями, дергал лапами и, обессиленный, затих только тогда, когда мы очутились в укромном глухом овраге. Тогда незнакомец отшвырнул гуся и, доставая табак, сказал, тяжело дыша:
— Хватит… Здесь можно и остановиться.
Новый товарищ вынул перочинный нож и стал потрошить гуся, молча и изредка поглядывая в мою сторону.
Я набрал хворосту, навалил целую груду и спросил:
— Спички есть?
— Возьми, — и окровавленными пальцами он осторожно протянул коробок. — Не трать много.
Тут я как следует разглядел его. Налет пыли, осевший на коже, не мог скрыть ровной белизны подвижного лица. Когда он говорил, правый уголок его рта чуть вздрагивал и одновременно немного прищуривался левый глаз. Он был старше меня года на два и, по-видимому, сильнее. Пока украденный гусь жарился на вертеле, распространяя вокруг мучительно аппетитный запах, мы лежали на траве.
— Курить хочешь? — спросил незнакомец.
— Нет, не курю.
— Ты в лесу ночевал?.. Холодно, — добавил он, не ожидая ответа. — Ты как сюда попал? Тоже оттуда? — И он махнул рукой в сторону полотна железной дороги.
— Оттуда. Я убежал с поезда, когда его остановили.
— Документы проверяли?
— Нет, — удивился я. — Какие там документы — бандиты напали.
— А-а-а… — И он молча запыхтел папироской.
— Ты куда пробираешься? — после долгого молчания неожиданно спросил он.
— Я на Дон… — начал было я и замолчал.
— На До-он? — протянул он, привставая. — Ты… на Дон?
Быстрая и недоверчивая улыбка пробежала по его тонким потрескавшимся губам, прищуренные глаза широко раскрылись, но тотчас же потухли, лицо его стало равнодушным, и он опросил лениво:
— Что же у тебя там, родные, что ли?
— Родные… — ответил я осторожно, потому что почувствовал, как он старается выпытать все обо мне, в сам умышленно остается в тени.
Он опять замолчал, повернул на другой бок гуся, с которого скатывались капли шипящего жира, и сказал спокойно:
— Я тоже в те места пробираюсь, только не к родным, а в отряд.
— К Сиверсу? — чуть не крикнул я, обрадовавшись.
Он улыбнулся:
— Не к Сиверсу, а к Саблину.
— Ну, так это все равно: они же всегда работали почти рядом. Хорошо-то как. Я ведь нарочно сказал тебе, что к родным, я сам к Сиверсу… Нас трое было, только я отбился. Как же ты сюда попал?
Он рассказал мне, что учился в Пензе, приехал к дяде-учителю в находившуюся неподалеку отсюда волость, но в волости восстали кулаки, и он еле успел убежать.
Уплетая разорванного на части, обгоревшего и пахнувшего дымом гуся, мы долго и дружески болтали с ним. Я был счастлив, что нашел себе товарища. Прибавилось сразу бодрости, и казалось, что теперь вдвоем нетрудно будет выкрутиться из ловушки, в которую мы оба попали.
— Ляжем спать, пока солнце, — предложил новый товарищ. — Сейчас хоть выспимся, а то ночью из-за холода глаз не сомкнуть.
Мы растянулись на лужайке, и вскоре я задремал. Вероятно, я и уснул бы, если бы не муравей, заползший мне в ноздрю. Я приподнялся и зафыркал. Товарищ уже спал. Ворот его гимнастерки был расстегнут, и на холщовой подкладке я увидел вытисненные черной краской буквы: "Гр. А. К. К. ".
"Какое же это училище? — подумал я. — У меня, например, на пряжке пояса буквы А.Р.У., то есть Арзамасское реальное училище. А здесь Гр., потом А. К. К. ". И так я прикидывал и этак — ничего не выходило. «Спрошу, когда проснется», — решил я.
После жирной еды мне захотелось пить. Воды поблизости не было, я решил спуститься на дно оврага, где, по моим предположениям, должен был пробегать ручей. Ручей нашел, но из-за вязкого берега подойти к нему было трудно. Я пошел вниз, надеясь разыскать более сухое место. По дну оврага, параллельно течению ручья, пролегала неширокая проселочная дорога. На сырой глине я увидел отпечатки лошадиных подков и свежий конский навоз. Похоже было на то, что утром здесь прогоняли табун. Наклонившись, чтобы поднять выпущенную из рук палочку, я заметил на дороге какую-то блестящую втоптанную в грязь вещичку. Я поднял ее и вытер. Это была сорванная с зацепки жестяная красная звездочка, одна из тех непрочных, грубовато сделанных звездочек, которые красными огоньками горели в восемнадцатом году на папахах красноармейцев, на блузах рабочих и большевиков.
Не успел я пройти и двухсот шагов, как услышал гогот гусей, хрюканье свиньи и сквозь листву увидел зеленую крышу одинокого хутора.
«Подкрадусь, — решил я. — Посмотрю, если нет ничего подозрительного, спрошу дорогу и попрошу немного поесть».
Встал за кустом бузины. Было тихо. Людей не было видно, из трубы шел легкий дымок. Стайка гусей вперевалку направлялась в мою сторону. Легкий хруст обломанной веточки раздался сбоку от меня. Ноги разом напряглись, и я повернул голову. Но тотчас же испуг мой сменился удивлением. Из-за куста, в десяти шагах в стороне, на меня пристально смотрели глаза притаившегося там человека. Человек этот не был, очевидно, хозяином хутора, потому что сам спрятался за ветки и следил за двором. Так поглядели мы один на другого внимательно, настороженно, как два хищника, встретившихся на охоте за одной и той же добычей. Потом по молчаливому соглашению завернули подальше в чащу и подошли один к другому.
Он был одного роста со мной. На мой взгляд, ему было лет семнадцать. Черная суконная тужурка плотно обхватывала его крепкую мускулистую фигуру, но на ней не было ни одной пуговицы — похоже, что пуговицы были не случайно оторваны, а нарочно срезаны. К его крепким брюкам, заправленным в запачканные глиной хромовые сапоги, пристало несколько сухих травинок.
Бледное, измятое лицо с темными впадинами под глазами заставляло думать, что он, вероятно, тоже ночевал в лесу.
— Что, — сказал он негромко, кивая головой в сторону хутора, — думаешь туда?
— Туда, — ответил я. — А ты?
— Не дадут, — проговорил он. — Я видел уже: там трое здоровенных мужиков. Мало ли на что попасть можно.
— А тогда как же… Ведь есть-то надо?
— Надо, — согласился он. — Только не Христа ради. Нынче милостыню не подают. Ты кто? — спросил он и, не дожидаясь ответа, добавил: — Ладно… Мы и сами достанем. Одному трудно, я пробовал уже, а вдвоем достанем. Тут в кустах гуси бродят, здоровые.
— Чужие?
Он посмотрел на меня, как бы удивляясь нелепости моего замечания, и добавил тихо:
— Нынче чужого ничего нет — нынче все свое. Ты зайди за полянку и гони тихонько гуся на меня, а я за кустом спрячусь.
Наметив отбившегося от стайки толстого серого гуся, я преградил ему дорогу. Гусь повернулся и неторопливо пошел прочь, иногда останавливаясь и тыкаясь клювом в землю. Шаг за шагом я подвигался, загоняя его к месту засады. Вот он почти поравнялся с кустом и вдруг, насторожившись, изогнул шею и посмотрел в мою сторону, как бы озадаченный настойчивостью моего преследования. Постояв немного, он решительно направился назад, но тут с быстротою кота, бросающегося за выслеженным воробьем, незнакомец метнулся из-за куста и крепко впился руками в гусиную шею. Птица едва успела крикнуть. Загоготало разом встревоженное стадо, и незнакомец с трепыхавшимся гусем бросился в чащу. Я за ним.
Долго гусь еще хлопал крыльями, дергал лапами и, обессиленный, затих только тогда, когда мы очутились в укромном глухом овраге. Тогда незнакомец отшвырнул гуся и, доставая табак, сказал, тяжело дыша:
— Хватит… Здесь можно и остановиться.
Новый товарищ вынул перочинный нож и стал потрошить гуся, молча и изредка поглядывая в мою сторону.
Я набрал хворосту, навалил целую груду и спросил:
— Спички есть?
— Возьми, — и окровавленными пальцами он осторожно протянул коробок. — Не трать много.
Тут я как следует разглядел его. Налет пыли, осевший на коже, не мог скрыть ровной белизны подвижного лица. Когда он говорил, правый уголок его рта чуть вздрагивал и одновременно немного прищуривался левый глаз. Он был старше меня года на два и, по-видимому, сильнее. Пока украденный гусь жарился на вертеле, распространяя вокруг мучительно аппетитный запах, мы лежали на траве.
— Курить хочешь? — спросил незнакомец.
— Нет, не курю.
— Ты в лесу ночевал?.. Холодно, — добавил он, не ожидая ответа. — Ты как сюда попал? Тоже оттуда? — И он махнул рукой в сторону полотна железной дороги.
— Оттуда. Я убежал с поезда, когда его остановили.
— Документы проверяли?
— Нет, — удивился я. — Какие там документы — бандиты напали.
— А-а-а… — И он молча запыхтел папироской.
— Ты куда пробираешься? — после долгого молчания неожиданно спросил он.
— Я на Дон… — начал было я и замолчал.
— На До-он? — протянул он, привставая. — Ты… на Дон?
Быстрая и недоверчивая улыбка пробежала по его тонким потрескавшимся губам, прищуренные глаза широко раскрылись, но тотчас же потухли, лицо его стало равнодушным, и он опросил лениво:
— Что же у тебя там, родные, что ли?
— Родные… — ответил я осторожно, потому что почувствовал, как он старается выпытать все обо мне, в сам умышленно остается в тени.
Он опять замолчал, повернул на другой бок гуся, с которого скатывались капли шипящего жира, и сказал спокойно:
— Я тоже в те места пробираюсь, только не к родным, а в отряд.
— К Сиверсу? — чуть не крикнул я, обрадовавшись.
Он улыбнулся:
— Не к Сиверсу, а к Саблину.
— Ну, так это все равно: они же всегда работали почти рядом. Хорошо-то как. Я ведь нарочно сказал тебе, что к родным, я сам к Сиверсу… Нас трое было, только я отбился. Как же ты сюда попал?
Он рассказал мне, что учился в Пензе, приехал к дяде-учителю в находившуюся неподалеку отсюда волость, но в волости восстали кулаки, и он еле успел убежать.
Уплетая разорванного на части, обгоревшего и пахнувшего дымом гуся, мы долго и дружески болтали с ним. Я был счастлив, что нашел себе товарища. Прибавилось сразу бодрости, и казалось, что теперь вдвоем нетрудно будет выкрутиться из ловушки, в которую мы оба попали.
— Ляжем спать, пока солнце, — предложил новый товарищ. — Сейчас хоть выспимся, а то ночью из-за холода глаз не сомкнуть.
Мы растянулись на лужайке, и вскоре я задремал. Вероятно, я и уснул бы, если бы не муравей, заползший мне в ноздрю. Я приподнялся и зафыркал. Товарищ уже спал. Ворот его гимнастерки был расстегнут, и на холщовой подкладке я увидел вытисненные черной краской буквы: "Гр. А. К. К. ".
"Какое же это училище? — подумал я. — У меня, например, на пряжке пояса буквы А.Р.У., то есть Арзамасское реальное училище. А здесь Гр., потом А. К. К. ". И так я прикидывал и этак — ничего не выходило. «Спрошу, когда проснется», — решил я.
После жирной еды мне захотелось пить. Воды поблизости не было, я решил спуститься на дно оврага, где, по моим предположениям, должен был пробегать ручей. Ручей нашел, но из-за вязкого берега подойти к нему было трудно. Я пошел вниз, надеясь разыскать более сухое место. По дну оврага, параллельно течению ручья, пролегала неширокая проселочная дорога. На сырой глине я увидел отпечатки лошадиных подков и свежий конский навоз. Похоже было на то, что утром здесь прогоняли табун. Наклонившись, чтобы поднять выпущенную из рук палочку, я заметил на дороге какую-то блестящую втоптанную в грязь вещичку. Я поднял ее и вытер. Это была сорванная с зацепки жестяная красная звездочка, одна из тех непрочных, грубовато сделанных звездочек, которые красными огоньками горели в восемнадцатом году на папахах красноармейцев, на блузах рабочих и большевиков.