Страница:
Лелик, ты пишешь о каком-то постановлении в отношении лиц, выехавших из Москвы. Признаюсь, мне ничего не известно об этом. Напиши мне подробно об этом постановлении. Мне кажется, что ты и мои родители сумеете вернуться в Москву. Думаю, то же относится и к твоим родителям. Я не пишу об этом с уверенностью, т. к. не знаю содержания документа. В любом случае справку о том, что я нахожусь в действующей армии, пришлю.
Открытки папы звучат очень уныло. Он пишет, что ему нужны сапоги. Не знаю, можно ли вам получать посылки из Москвы, но я там оставил у Доли свои сапоги. Напишу брату, чтобы он выслал их папе.
Из твоего письма видно, что тебя сильно волнует вопрос возвращения в Москву и сохранения квартиры. Видишь ли, детка, признаться, этот вопрос меня до сих пор не очень занимал. Конечно, кое-что из вещей на московских квартирах скорее всего пропадет, но на Псковском у С.М. в комнате, по-моему, почти ничего не оставляли, в комнате у Е.Я. тоже. Сундук в темной комнате заперт. У нас на Арбате тоже не очень-то много вещей. Жаль будет, если испортят книги.
Если останусь жив, то, уверен, после войны мы возвратимся в Москву. Предпринимать к.-л. хлопоты отсюда я не в состоянии. Наведи справки, как обстоит дело с семьями командиров-фронтовиков. Не думаю, чтобы им был закрыт доступ обратно в Москву.
БЗ ЦТВКК ТО ПРИЗ
1 июня 1942 г.
Виталий Затуловский
Открытки папы звучат очень уныло. Он пишет, что ему нужны сапоги. Не знаю, можно ли вам получать посылки из Москвы, но я там оставил у Доли свои сапоги. Напишу брату, чтобы он выслал их папе.
Из твоего письма видно, что тебя сильно волнует вопрос возвращения в Москву и сохранения квартиры. Видишь ли, детка, признаться, этот вопрос меня до сих пор не очень занимал. Конечно, кое-что из вещей на московских квартирах скорее всего пропадет, но на Псковском у С.М. в комнате, по-моему, почти ничего не оставляли, в комнате у Е.Я. тоже. Сундук в темной комнате заперт. У нас на Арбате тоже не очень-то много вещей. Жаль будет, если испортят книги.
Если останусь жив, то, уверен, после войны мы возвратимся в Москву. Предпринимать к.-л. хлопоты отсюда я не в состоянии. Наведи справки, как обстоит дело с семьями командиров-фронтовиков. Не думаю, чтобы им был закрыт доступ обратно в Москву.
БЗ ЦТВКК ТО ПРИЗ
28.3.42 № 32
ДЛМ!
Сегодня получил твое письмо от 28.2. По тону чувствую, что ты обижена. Напрасно, малютка! Обиду эту я объясняю минутным настроением. Неужели тебе кажется, что пятого февраля меня занимала только мысль о моих родителях? В общем, малютка, не нервничай и не дуйся. У тебя нет для этого никаких оснований.
БЗ ЦТВКК ТО
8.4.42 № 35
ДЛМ!
Получил от тебя сразу все письма. Наконец-то у меня ваши снимки. Виталик изменился, возмужал. Как мне хотелось бы побыть с ним хотя бы час! Ты пишешь, что у него мало зубов, и связываешь это с недостатком витаминов, отсутствием овощей. Напиши мне подробнее, как он питается. Напиши также, что ты ешь на заводе. Уделяй больше внимания этому вопросу. Надо полагать, что овощи все же появятся, и тогда удастся скомпенсировать недостаток витамина С. А ты, малютка, совершенно не изменилась.
Папа и мама в письмах обвиняют меня в том, что я забыл день рождения сына и не прислал телеграмму. Отвергаю категорически это обвинение. Телеграмм не принимают, а в письме я его поздравил.
Теперь коснусь некоторых вопросов, затронутых тобой в письмах. В отношении арбатской квартиры, как уже писал, буду хлопотать. Думаю, что СМ. сумеет сохранить за собой квартиру на Псковском. Надо полагать, его пребывание в Свердловске временно.
Надеюсь, по окончании войны, если я останусь в живых (а я в это верю), мы с тобой наконец получим отдельное жилье. Что касается твоего переезда в Москву в более близкое время, то об этом мы похлопочем позже. Сейчас живи в Бисерти, малютка. Пока еще рано думать о переезде.
Я очень скучаю без тебя, дорогая малютка. Иногда, когда появляется свободное время (а такие дни выпадают, т. к. вследствие бездорожья не всегда возможны активные боевые действия), просто не могу найти себе места.
БЗ ЦТВКК ТО
16.4.42 № 36
ДЛМ!
Там, где я сейчас нахожусь, довольно спокойно. Время от времени появляются германские бомбардировщики, но большого внимания они уже не привлекают. Немцы отсюда сравнительно далеко – в 18 км. Жизнь течет нормально. Идет подготовка к севу. В этом сравнительно небольшом местечке немцы расстреляли 200 человек.
Я хорошо знаю тебя, малютка, и по тону твоих писем, да и просто так, интуитивно, чувствую, что ты сильно нервничаешь, все время сдерживаешь себя и это требует от тебя больших усилий. Причины вполне понятны: ты много работаешь, у тебя много забот, нытье «тяжелой артиллерии», наконец, беспокойство о моей судьбе.
Пока все, дорогая детка. Пиши мне чаще и подробнее.
БЗ ЦТВКК ТО ПРИЗ
12.5.42 № 44Это было последнее папино письмо. А три маминых вернулись. Вот они. Нумеровать их она не стала – видимо, махнула рукой на папину просьбу.
(На открытке карикатура – Гитлер смотрит в зеркало, где отражается череп. И стихи Демьяна Бедного:
Дорогая, любимая малютка!
Он в зеркало взглянул
И дрогнул каждой жилкой:
Смерть, смерть из зеркала
Убийственно, мертво,
С презрительной холодною ухмылкой
Безжалостно глядела на него.)
Наступает горячая пора. Наши части усиливают свою активность. В связи с этим возможны перебои в корреспонденции. Пусть тебя это не беспокоит. При всяком удобном случае я постараюсь дать о себе знать.
В последние дни я не получаю вестей ни от тебя, ни от папы с мамой. Только от Доли продолжают поступать письма. Не понимаю, чем объяснить ваше молчание. Вы могли бы установить очередность с таким расчетом, чтобы я хотя бы через день имел известия из Бисерти.
Я надеюсь, малютка, что ты сумеешь выкроить время.
Будь здорова, дорогая детка.
Целую тебя и Виталика крепко-крепко.
Ваш Ося
1 июня 1942 г.
Мой дорогой, любимый!
В эти дни я особенно беспокоюсь за тебя, и у меня так тоскливо на душе, что я не нахожу себе места. Последнее письмо (открытка) от тебя было от 12 мая. Все твои письма такие холодные и неласковые, что я начинаю думать, будто ты разлюбил меня. Конечно, я понимаю, что обстановка, в которой ты находишься, не располагает к нежности, но все же… Сейчас весна, и поэтому, наверно, особенно грустно. Тепло очень. Вечера чудесные. Мы живем на берегу громадного озера. По вечерам гуляю по берегу, любуюсь лунной дорожкой и вспоминаю. Вспоминаю Хосту, Гурзуф, всю нашу любовь, наши первые встречи и все, все, что мы с тобой пережили. Становится так больно, что слезы наворачиваются. Будет ли у нас еще хорошая жизнь? Ты мне хоть напиши, думаешь ли ты обо мне или только о своих родителях? Или вспоминаешь меня только по привычке? Ох, как бы мне этого не хотелось.
Дорогой мой, ты прости, что я занимаю тебя такими глупостями, тебе, вероятно, не до этого, но силы мои на исходе, и уж очень хочется поделиться своей тоской.
Аттестаты мы получили. Большое спасибо.
Ося, хочу поделиться с тобой вот еще чем. Нашего Виталика бабушки совсем испортили. Он стал до того капризный и непослушный, до того нервный, избалованный, что мне иногда просто противно смотреть на него. Сколько я ни ругаюсь с бабушками, сколько ни скандалю – ничего не помогает. Я тебя очень прошу написать им обеим и попросить, а лучше приказать им воспитывать Виталика иначе. Если они не изменят методов воспитания, то сын у нас будет уникальный. Я, к сожалению, совершенно не могу взять на себя эту обязанность, т. к. дома бываю очень мало. Сейчас я и. о. заместителя начальника цеха, так что дел еще прибавилось. Целый день кручусь как заводная. Прихожу домой поздно, обычно Виталик уже спит. Меня очень беспокоит его воспитание, поэтому я и прошу тебя сделать бабушкам внушение.
Как я мечтаю вернуться скорее в Москву! Когда же это будет? Папа уже там, мы получили от него письмо. Квартира наша занята, он живет у товарища.
Жду с нетерпением твоих писем.
Будь здоров, мой дорогой.
Целую тебя крепко.
Твоя Леля
Привет от Виталика и мамы.
4 июня 1942 г.
Мой дорогой!
Представляешь себе мою радость, когда я вчера получила от тебя сразу два письма! Правда, они были написаны до того, последнего, от 12 мая (на нем стоит № 44, а на вчерашних – 42 и 43). Я от радости даже работать не могла. В эти последние дни я за тебя особенно волновалась.
Виталик продолжает капризничать и хулиганить. Избалован жутко. Но он очень умный и развитой мальчик. Говорит хорошо, много и чисто. Даже иногда больше, чем надо. Про тебя говорит так: «Мой папа на фронте, воевает с немцами». Зубов у него полный рот. Я даже не знаю сколько. Только он очень худенький, совсем не поправляется. Сейчас жарко, он бегает целые дни в одних трусиках. Больше всего он любит мою маму – «бабу Женю». Но мучает ее ужасно, не отпускает от себя ни на шаг, все для него должна делать только она.
Наш сын – единственное утешение в теперешней моей жизни.
Мне так некогда, что я уже месяца два не писала никому, кроме тебя, никак не соберусь. Тебе пишу регулярно, и ты не обижайся на меня.
Ну, мой дорогой, будь здоров.
Целую тебя крепко.
Твоя Леля
19 июня 1942 г.И в той же пачке обнаружилось письмо папиному брату Доле в Москву от лейтенанта Юрия Александровича Павловского.
Дорогой Ося!
Писем от тебя давно нет, я очень беспокоюсь. Последнее было от 12 мая.
От папы из Москвы получили вчера письмо. Квартиру нашу освободили, и он теперь там живет. Все вещи растащили, оставили только мебель, посуду и книги. У папы украли все, что было: пальто, костюмы, белье, отрезы… Он остался в одном рваном костюме. Хорошо, что квартиру освободили и мебель цела. Я только и мечтаю, когда можно будет вернуться домой.
Если бы ты знал, как я по тебе соскучилась! Ты не можешь приехать в отпуск или в командировку на несколько дней? Какое это было бы счастье!
У Виталика опять начались нелады с желудком. Часто болит животик. Но если бы ты слышал, как он прекрасно говорит, как он рассуждает! Просто потеха! Как взрослый.
Будь здоров, мой дорогой.
Целую тебя.
Твоя Леля
11.8.42
Уважаемый т. Поляков!
Давно приходят письма на имя Оси от вас, жены и родителей. В нашей части его нет. Я решил ответить за него. Мы с Осей все время служили в одной части, были большими друзьями, вместе переживали хорошее и плохое.
В конце мая наша часть попала в очень тяжелое положение, немногим удалось пробраться сквозь вражеское кольцо. В числе пробившихся Оси не оказалось. Надо полагать, он или погиб, или ему еще не удалось выйти к нашим частям. К сожалению, более вероятно первое, хотя я до сих пор не теряю надежду услышать о том, что он жив. Сообщите о случившемся в подходящей форме его жене и матери.
Если Оси уже нет в живых, то мы сумеем сторицей отплатить немцам и за него, и за других наших товарищей. Расплата – это вопрос времени. Если же придет письмо от Оси, то сообщите, пожалуйста, мне.
Жму руку.
Павловский Юрий
Виталий Затуловский
(входит)
Именно здесь, в этой ракушке на колесах, отъединенный от мира, он обыкновенно воскрешал прошлое. Вытаскивал – по крошке, по обломку, по мгновенью из могилы времени, помещал между глазами и ветровым стеклом, развешивал вокруг себя звуки, запахи, картинки – застывшие и подвижные, а те, что подвижные, еще и по-разному – то шустрые, то неторопливые, как бы задумчивые. И еще – о сладость! – он мог распорядиться ими по своей воле, прогнать, пригласить новые, остановить, ускорить. Вот явились красные туфли, греческие, помнишь? А где купили, помнишь? Правильно, в самом конце Комсомольского проспекта, где он утыкается в Лужниковский мост, приехали с Аликом и Майей… Словечки твои тут как тут. Это удивительно, сказала Марья Дмитревна и так удивилась, что с лестницы свалилась. Зря смеешься, я много что могу вспомнить, стоит только сесть в машину и скомандовать: «Ко мне!» Вот ты тоненько так выводишь: «В лунном сиянье снег серебрится…» Еще здесь стыдиться хорошо. Вроде один – а такой стыд накатит. Ведь в тот день я все знал, а сбежал, трусливо удрал, оставил тебя с сиделкой. Знаю, ты ничего не чувствовала, тебя как бы уже и не было – но ведь была же! Ноги остыли, а руки еще теплые. Куприн вот пожелал, чтобы его, умирающего, держала за руку жена. Кто меня держать станет? Одну руку – Лена, если не струсит, как я, другую – за себя и тебя – Ольга, если… поспеет если. Из Лондона своего. А я тебя не держал. Удрал. Сидел на работе, звонка ждал. И вот – облегчение: всё, больше тебе ничего не грозит.
– Народу-то сколько!
Он обалдело кричит, впервые попав в метро, ошарашенный светом, грохотом, толпой. Они едут с вокзала, как выяснилось, не к себе на Псковский, а на Герцена к тете Рахили, в длинную комнату-троллейбус, где ему предстояло жить, пока в их квартире наводили порядок после трехлетнего отсутствия хозяев. Что уж там было не так, он не знал. Не читал еще папиных писем с фронта и маминых ответов, откуда следовало, что жили у них чужие люди, сохранилась там только кое-какая мебель, а так все пришло в великое разорение. Рахиль же оставалась в Москве, у нее ничего не украли, было чисто и тепло. От круглой черной печки к форточке идет железная труба. Мама купает его в оцинкованной ванночке, предварительно оценив – локтем – температуру. А еще он запомнил восхитительный вкус солоноватого картофельного отвара. О, послевоенная еда! На первейшем месте – американская консервированная колбаса в жестяном цилиндре с принайтовленным ключиком. Ключик снабжен разрезом, в разрез вставляется конец полоски, бегущей по окружности у самого торца банки, и ты крутишь ключик, наматывая на него нежную мягонькую ленту, одновременно вдыхая выпущенный на волю мясной дух. Вот торец банки снят, и ты вытряхиваешь колбасный столбик, густо обмазанный белым жиром, на тарелку. Потом острым широким ножом отделяется шайба, кладется на толстый кусок ржаного хлеба и – со сладким-то чаем, ой, не могу больше. На втором месте – американская же тушенка. Банка такая же, но содержимое погрубее. Его лучше разогреть, перемешав с отварной картошкой. Ну, лярд большого впечатления не произвел, бабушка на нем жарила, был яичный порошок, вроде бы из него делали омлеты, а суфле, сладенькое синеватое молочко, пилось с удовольствием. Национальность этого напитка сбежала из памяти. Вот патока, заменявшая варенье, точно была нашей, советской. И еще одна вошедшая в семейную историю его фраза: «Какая вкусная картошка». Это – о впервые увиденном яблоке.
Через пару месяцев Виталика перевезли на Псковский. Он угнездился в этом мире, полном запахов:
духов мамы и – особо тонких, прохладных – очередной жены дедова брата, медицинского полковника дяди Мули, Марии Борисовны Затуловской, урожденной Монфор;
камфоры (фор-фор) – ею пахнет больное ухо, а болели уши постоянно;
котлет (о! котлеты – свежепожаренные, пышные, испускающие сок на картофельное пюре, или же холодные, плотные, стиснутые в тесной миске под крышкой – оттуда их, да на хлеб, да… Что, повторяюсь? Очень хотелось есть, вот вспоминаю, рассказываю тебе – и снова хочу, хотя только-только из-за стола);
мокрой шерсти – снег тает на шарфе;
слез – запах детских слез, запах обиды;
табака – стылый табачный дух в комнате деда;
книг – там же, у деда, – особенный запах, сам по себе, сравнить не с чем, разве с пылью;
Нюты – кисловатый, идущий от Нюты дух, страшно, по словам бабы Жени, чистоплотной, но тянуло от нее чем-то створоженным;
мокрого белья, керосинки, простого мыла…
На даче в его жизнь вплелись другие запахи – но это особая тема, отложим. Он привыкал, осваивался в тесном пространстве, полном вещей: корыта и ванночки по стенам в коридоре; мраморный самоварный столик; монументальный буфет с колоннами и зеркальными гранеными окошками; кровати с блестящими шариками (его – с деревянным барьерчиком); безразмерный книжный шкаф деда, неряшливо набитый медицинскими томами, блокнотами, тетрадями, желтоватыми бумагами; кувшин для кипяченой воды, в желтый цветочек, с треснувшей крышкой; швейная машинка, естественно, «Зингер», черно-золотая тяжелая красавица; круглый стол под шерстяной коричневой скатертью; пластмассовая коробка с пуговицами и пряжками; деревянный грибок для штопки, ножка отвинчивается; собака – в ее ватное нутро втыкали булавки и иголки. Сострадательное сердце понуждало его все это железо из собаки извлекать. А жила собака под откидной крышкой столика красного дерева, не столько даже столика, сколько большой шкатулки на высокой ноге – в ней было несколько отделений, куда складывали квитанции, рецепты, всякие прочие бумажки и мелкие предметы, но интерес представляла только ниша со своей отдельной съемной крышечкой, под которой и обитал бело-желтый пес. Виталик любил ощупывать животное и, обнаружив острый предмет, упорными движениями пальцев продвигал его к поверхности, пока наконец не вытаскивал наружу.
Тиф. Больница. Тетя Рая, вдова одного из многочисленных бабушкиных братьев, принесла глиняную лошадку, она – лошадка, не тетя Рая – скачет по складкам одеяла. Она – тетя Рая, не лошадка – внедряется в его жизнь надолго. Известный в Москве детский врач, профессор, любимая ученица академика Сперанского, чутко следит за хилым, обильно болеющим ребенком. На эту вигилию она заступила, еще когда мама лежала в роддоме, что явствует из Лелиных записок на волю.
Первый запавший в память день рождения. Пять лет? Подарки: сабля в серебряных картонных ножнах; кошка с шариком в передних лапах, на хвост нажмешь – катит перед собой мячик; игра «Поймай рыбку» – удочкой с магнитом вытаскиваешь бумажных рыбок из картонной выгородки; еще игра с непонятным именем «гальма», какое-то ответвление нард. Мама в красном платье, сколотом у шеи гранатовой брошкой-сердечком, с папиросой – первый отчетливый кадр мамы, застрявший в памяти. Прежние ее образы как-то растаяли – Нюту помнил, как же, козел этот, паровоз, санки, потом она ему еще плитку электрическую из картона склеила, и они разогревали на ней крохотные алюминиевые кастрюльки с зелеными щами из нарезанных листьев подорожника. Бабу Женю помнил – котлеты! А маму – только с этой картинки: красные припухлые губы, красное платье, красная брошь – и папироса. Стишков чувствительных тетрадь она к тому времени явно забыла. Еще в альбоме довоенных фотографий – любил листать его с ранних лет – он нашел снимок, где мама стояла в шеренге девушек на уроке физкультуры в фабрично-заводском училище. Пампушка. Или пупсик, как называл ее папа. Коротенькая, с полными ногами и внушительной грудью, обтянутой темной майкой. Глаза невеселые. Такой она была в разгар романа с роковым Ростей. Ну вот, у него – Виталика, не Рости – температура и привычно болит ухо. Распухли желёзки, такие шарики-желваки на шее (Господи, почему тогда вечно распухали желёзки, а сейчас ни у кого не распухают?) Гости – родня и мамины сослуживцы – приторно и нудно сочувствуют, бедный мальчик, ах-ах. Дядя Моисей, бабы-Женин брат, дарит карандаши и ластики (дармовые, он работает бухгалтером в какой-то конторе), его жена Нюра (видано ли – пожилая еврейка с именем Нюра?) причитает вечно рыдающим голосом, гудит полковничьим басом дядя Муля, источает сочувственный аромат его французская супруга. Но вот гости уходят, и он просит: мама, почитай. И она читает. Про русалку, раздобывшую пару ног – уж как она разместила их подле довольно-таки порядочного хвоста? Мама разводит руками. Или привычный набор стихов. Шаловливые ручонки, нет покоя мне от вас, так и жду, что натворите вы каких-нибудь проказ. Мишка, мишка, как не стыдно, вылезай из-под комода… Филин очки роговые поправил, выучил всех выполнению правил. Эй, смотри, смотри, у речки сняли кожу человечки. Становится привычно страшно. Человечки без кожи. Ноги – длинные болталки, вместо крылышек две палки… И конец, совершенно сбивающий с толку: без чешуйки, брат, шалишь! Как это – шалить без чешуйки? Мама опять не знает. Ну ничего не знает!.. Или еще: у сороконожки народились крошки, что за восхищенье, радость без конца! Но дальше возникают б-о-ольшие сложности – калош не напасешься. Всяческие описания природы, несмотря на благозвучие и – как выяснилось позже – принадлежность великим перьям, вызывали скуку, а потому хитро использовались мамой и бабушкой, чтобы Виталика поскорее усыпить. Правда, одну историю про грача, что гулял по весеннему косогору, он полюбил и всегда отчетливо представлял себе эту картину: крупная птица в длинных фиолетовых перьях неспешно шлепает вдоль дороги, собирая своим деткам больших питательных червей. Непонятные слова – штудирует, лаборатория – ему совсем не мешали, он даже маму про них не спрашивал.
А вообще-то книги озадачивали. Взять хотя бы поучительное стихотворение о пользе компромисса: по крутой тропинке горной шел домой барашек черный и на мостике горбатом повстречался с белым братом. И вот, ни один не уступил. Оба утонули. Ты понял, Витальчик, нельзя быть упрямым, они ведь из-за упрямства своего утонули. Но Виталик решительно полагал, что наказание барашков утоплением было слишком уж жестоким. Такое несоразмерное воздаяние за слабости и мелкие недостатки характера его огорчало, как и прочие книжные жестокости. Особенно в сказках. Скирлы-скирлы на липовой ноге, на березовой клюке… Медведя покалечили злые люди. Другого мишку нещадно обирает хитрый мужик, подсовывая ботву от репы да корешки пшеницы. Обидно! Волк отрывает примерзший ко льду хвост. Больно же! Много позже он узнал, что его детские подозрения относительно сказок имели основания. Как выяснилось, милые классические волшебные истории рождались из совершенно омерзительных текстов. Оказалось, например, что злая мачеха, изводившая Золушку, появилась не сразу. Сначала отец Золушки женился на некоей даме, которая дочке пришлась не по вкусу – она предпочитала, чтобы отец взял в жены другую, бывшую Золушкину кормилицу. И надумала девочка, как от мачехи избавиться. Положила она в сундук с тяжелой обитой железом крышкой мамины драгоценности, да и сказала об этом мачехе. Та, до блескунцов охочая, открыла сундук, голову туда сунула, а Золушка крышку – хрясь ей на шею, и все тут. Ну, женился отец на кормилице, а уж та, неблагодарная, стала падчерицу изводить. Далее все по известной сказке Перро, за исключением мелочей: мышей, тыкву и фею Шарль Перро добавил от себя, а кое-какие кровавые мелочи убрал. Ведь в оригинальной версии, чтобы башмачок на лапищи дочек-уродок надеть, мамаша им пальцы поотрубала, а когда Золушка наконец обвенчалась с принцем, король заставил мачеху с дочками плясать в раскаленных железных башмаках, пока те не умерли в страшных мучениях. Торжество справедливости. Узнав эти подробности, Виталик тщетно пытался представить Эраста Гарина в роли короля-изувера.
А в одном из вариантов истории про Спящую красавицу творилось вообще Бог знает что. Лежит это она, волшебницей усыпленная, в пещере, а мимо королевич едет, в русском варианте – Елисей. (Можете себе представить – ветхозаветный Элиша стал героем русской сказки.) Подъехал ближе – батюшки, красавица. Будил ее королевич будил, не разбудил. Прилег он к ней, к спящей – не пропадать же такой девушке, – и через девять месяцев родилась у нее двойня. А она все спит. Тут один ребеночек, что пошустрее, в поисках маминой груди наткнулся на пальчик, стал его сосать, рефлекс, сами понимаете, да и высосал шип ядовитый, которым злая колдунья красавицу усыпила. Ну та и проснулась.
Правда, читать Виталик рано научился сам и полюбил это дело (Витальчик, не читай за едой!), и мама подсовывала ему то, что считала нужным для развития пятилетнего ребенка из интеллигентной семьи. Пушкина, конечно. Но Виталик и у Пушкина нашел претившую его сострадательной душе жестокость. Ну сами посудите, как Балда поступил с попом! Если кто не помнит: серией из трех щелков этот грубый мужчина причинил служителю культа невероятные физические и нравственные страдания и в конце концов оставил в немоте и безумии. Самостоятельно добравшись до басен дедушки Крылова, Виталик был поражен жестокосердием муравья, отказавшего в приюте и пище продрогшей и оголодавшей стрекозе. Он отчетливо представлял себе эту картину. Кутаясь в прозрачные крылышки, хрупкая большеглазая девушка умоляет хмурого жилистого карлика впустить ее погреться и налить плошку горячей похлебки. А тот – ни в какую. Если подробней, дело было так. Мороз и солнце – для муравья день чудесный, а для стрекозы – нужда и голод. Сидит муравей в своей лубяной избушке, веселым треском трещит затопленная печь, а он уписывает краюху свежего ржаного хлеба с салом… И тут стук в дверь, робкий такой. Муравей, за ушами трещит да печь трещит, не сразу услышал. Потом все же подошел, крюк откинул, отворил дверь, а там – она. Ножки тонкие, синие, сама босая, ресницами хлоп-хлоп – не оставь, говорит, кум милый, накорми и обогрей, а по весне уйду… А кум ей – накося, дармоедов кормить. Дверь на крюк – и к столу, бутерброд доедать. Кулак проклятый, думал Виталик, уже прослышавший об этих социально вредных элементах, мироедах, лишенных милосердия. А кошмарный случай с глупым мышонком! Да не он глупый, это мамаша его идиотка – кошку позвала баюкать сыночка. Ищет, дрянь безмозглая, мышонка, а его не видать. Возмущение перемешивалось с сочувствием, гнев с состраданием – Самуил Яковлевич и Иван Андреевич, может, и хотели как лучше, но… Жестокость стихов и сказок язвила Виталика оторванной лапой зайки, вспоротым брюхом волка, примерзшим ко льду хвостом того же недотепы… Книжный мир открывался с неприглядной стороны, но тяга к чтению не проходила. О детская библиотека-читальня на Псковском, в их же доме – отрада сердца, блаженство нежных лет! Оказавшись наедине с книгой, он тут же впивался в пахучие страницы, как детсадовец в жвачку, принесенную сынком дипломата. Правда, прочитанное Виталик тут же и забывал. От «Васька Трубачева» с товарищами осталась сваренная и съеденная Мазиным ворона, от «Дикой собаки динго» – слово ТАНЯ на загоревшей груди (ах ты, батюшки, вспомнил, как посадил в цветочный горшок ветку тополя в форме буквы «Т», подаренную девушкой по имени ТИНА), от «Повести о настоящем человеке» – «сущий шкилет», а при словах «Снежная королева» ему в первую очередь являлась полуголая лапландка, которая в жарком иглу жарит рыбу (Виталик даже запах этой рыбы чувствовал). Больше наследил Гайдар. Кроме «РВС» с бомбой, брошенной на росистые колокольчики (именно росистые), если пошарить как следует, всплывет меховая горжетка Валентины, голубая чашка, разбитая на сто миллионов лохматых кусков, вопль «Телеграмма!!!» то ли Чука, то ли Гека, летчики-пилоты, бомбы-пулеметы, что-то по форме один позывной общий. Да, и бронзовеющий Тимур: «Я стою, я смотрю. Всем хорошо, все спокойны – значит, и я спокоен тоже!» (Не гайдаровское ли Синегорье всплыло в памяти Аксенова, когда он распределил своего Сашу Зеленина в Круглогорье?) Вдруг вспомнилось название: «Счастливый день суворовца Криничного». А кроме названия – ничего. Или: «На берегу Севана». Там был парнишка по имени Грикол, которого автор наградил чувством юмора. Ударившись лбом о выступ скалы, он восклицал: «Вот глупый камень – не видит, что человек идет!» Начитанный мальчик, одобряли родственники. Какую последнюю книжку ты прочитал? «Отверженные». Какой молодец! Кто там тебе больше всех понравился? Гаврош? Жан Вальжан? Как инспектор Жавер! Почему? Ах жалко, что утопился… И что ты сейчас читаешь? «Повесть о многих превосходных вещах» Алексея Толстого? Замечательно. А еще что? Марк Твен? О! «Янки при дворе короля Артура»? Ах! А если не напрягаться, то из всего этого «Янки» он запомнил стон тысяч рыцарей, убитых в один миг ударом тока. А из «Детства Никиты», той самой «Повести о…» – разве что скворчонок Желтухин застрял в памяти да какая-то возня с барометром. «Гуттаперчевый мальчик» вовсе следа не оставил. С Пушкиным поначалу тоже вышла незадача. Прочтет, скажем, Виталик «Станционного смотрителя», закроет книгу и ну терзать домашних: «Вот тут написано, взял он вольных лошадей и пустился в село Н. Как это – вольных? Он их на воле ловил, что ли?» Других вопросов не возникало.
– Народу-то сколько!
Он обалдело кричит, впервые попав в метро, ошарашенный светом, грохотом, толпой. Они едут с вокзала, как выяснилось, не к себе на Псковский, а на Герцена к тете Рахили, в длинную комнату-троллейбус, где ему предстояло жить, пока в их квартире наводили порядок после трехлетнего отсутствия хозяев. Что уж там было не так, он не знал. Не читал еще папиных писем с фронта и маминых ответов, откуда следовало, что жили у них чужие люди, сохранилась там только кое-какая мебель, а так все пришло в великое разорение. Рахиль же оставалась в Москве, у нее ничего не украли, было чисто и тепло. От круглой черной печки к форточке идет железная труба. Мама купает его в оцинкованной ванночке, предварительно оценив – локтем – температуру. А еще он запомнил восхитительный вкус солоноватого картофельного отвара. О, послевоенная еда! На первейшем месте – американская консервированная колбаса в жестяном цилиндре с принайтовленным ключиком. Ключик снабжен разрезом, в разрез вставляется конец полоски, бегущей по окружности у самого торца банки, и ты крутишь ключик, наматывая на него нежную мягонькую ленту, одновременно вдыхая выпущенный на волю мясной дух. Вот торец банки снят, и ты вытряхиваешь колбасный столбик, густо обмазанный белым жиром, на тарелку. Потом острым широким ножом отделяется шайба, кладется на толстый кусок ржаного хлеба и – со сладким-то чаем, ой, не могу больше. На втором месте – американская же тушенка. Банка такая же, но содержимое погрубее. Его лучше разогреть, перемешав с отварной картошкой. Ну, лярд большого впечатления не произвел, бабушка на нем жарила, был яичный порошок, вроде бы из него делали омлеты, а суфле, сладенькое синеватое молочко, пилось с удовольствием. Национальность этого напитка сбежала из памяти. Вот патока, заменявшая варенье, точно была нашей, советской. И еще одна вошедшая в семейную историю его фраза: «Какая вкусная картошка». Это – о впервые увиденном яблоке.
Через пару месяцев Виталика перевезли на Псковский. Он угнездился в этом мире, полном запахов:
духов мамы и – особо тонких, прохладных – очередной жены дедова брата, медицинского полковника дяди Мули, Марии Борисовны Затуловской, урожденной Монфор;
камфоры (фор-фор) – ею пахнет больное ухо, а болели уши постоянно;
котлет (о! котлеты – свежепожаренные, пышные, испускающие сок на картофельное пюре, или же холодные, плотные, стиснутые в тесной миске под крышкой – оттуда их, да на хлеб, да… Что, повторяюсь? Очень хотелось есть, вот вспоминаю, рассказываю тебе – и снова хочу, хотя только-только из-за стола);
мокрой шерсти – снег тает на шарфе;
слез – запах детских слез, запах обиды;
табака – стылый табачный дух в комнате деда;
книг – там же, у деда, – особенный запах, сам по себе, сравнить не с чем, разве с пылью;
Нюты – кисловатый, идущий от Нюты дух, страшно, по словам бабы Жени, чистоплотной, но тянуло от нее чем-то створоженным;
мокрого белья, керосинки, простого мыла…
На даче в его жизнь вплелись другие запахи – но это особая тема, отложим. Он привыкал, осваивался в тесном пространстве, полном вещей: корыта и ванночки по стенам в коридоре; мраморный самоварный столик; монументальный буфет с колоннами и зеркальными гранеными окошками; кровати с блестящими шариками (его – с деревянным барьерчиком); безразмерный книжный шкаф деда, неряшливо набитый медицинскими томами, блокнотами, тетрадями, желтоватыми бумагами; кувшин для кипяченой воды, в желтый цветочек, с треснувшей крышкой; швейная машинка, естественно, «Зингер», черно-золотая тяжелая красавица; круглый стол под шерстяной коричневой скатертью; пластмассовая коробка с пуговицами и пряжками; деревянный грибок для штопки, ножка отвинчивается; собака – в ее ватное нутро втыкали булавки и иголки. Сострадательное сердце понуждало его все это железо из собаки извлекать. А жила собака под откидной крышкой столика красного дерева, не столько даже столика, сколько большой шкатулки на высокой ноге – в ней было несколько отделений, куда складывали квитанции, рецепты, всякие прочие бумажки и мелкие предметы, но интерес представляла только ниша со своей отдельной съемной крышечкой, под которой и обитал бело-желтый пес. Виталик любил ощупывать животное и, обнаружив острый предмет, упорными движениями пальцев продвигал его к поверхности, пока наконец не вытаскивал наружу.
Тиф. Больница. Тетя Рая, вдова одного из многочисленных бабушкиных братьев, принесла глиняную лошадку, она – лошадка, не тетя Рая – скачет по складкам одеяла. Она – тетя Рая, не лошадка – внедряется в его жизнь надолго. Известный в Москве детский врач, профессор, любимая ученица академика Сперанского, чутко следит за хилым, обильно болеющим ребенком. На эту вигилию она заступила, еще когда мама лежала в роддоме, что явствует из Лелиных записок на волю.
Первый запавший в память день рождения. Пять лет? Подарки: сабля в серебряных картонных ножнах; кошка с шариком в передних лапах, на хвост нажмешь – катит перед собой мячик; игра «Поймай рыбку» – удочкой с магнитом вытаскиваешь бумажных рыбок из картонной выгородки; еще игра с непонятным именем «гальма», какое-то ответвление нард. Мама в красном платье, сколотом у шеи гранатовой брошкой-сердечком, с папиросой – первый отчетливый кадр мамы, застрявший в памяти. Прежние ее образы как-то растаяли – Нюту помнил, как же, козел этот, паровоз, санки, потом она ему еще плитку электрическую из картона склеила, и они разогревали на ней крохотные алюминиевые кастрюльки с зелеными щами из нарезанных листьев подорожника. Бабу Женю помнил – котлеты! А маму – только с этой картинки: красные припухлые губы, красное платье, красная брошь – и папироса. Стишков чувствительных тетрадь она к тому времени явно забыла. Еще в альбоме довоенных фотографий – любил листать его с ранних лет – он нашел снимок, где мама стояла в шеренге девушек на уроке физкультуры в фабрично-заводском училище. Пампушка. Или пупсик, как называл ее папа. Коротенькая, с полными ногами и внушительной грудью, обтянутой темной майкой. Глаза невеселые. Такой она была в разгар романа с роковым Ростей. Ну вот, у него – Виталика, не Рости – температура и привычно болит ухо. Распухли желёзки, такие шарики-желваки на шее (Господи, почему тогда вечно распухали желёзки, а сейчас ни у кого не распухают?) Гости – родня и мамины сослуживцы – приторно и нудно сочувствуют, бедный мальчик, ах-ах. Дядя Моисей, бабы-Женин брат, дарит карандаши и ластики (дармовые, он работает бухгалтером в какой-то конторе), его жена Нюра (видано ли – пожилая еврейка с именем Нюра?) причитает вечно рыдающим голосом, гудит полковничьим басом дядя Муля, источает сочувственный аромат его французская супруга. Но вот гости уходят, и он просит: мама, почитай. И она читает. Про русалку, раздобывшую пару ног – уж как она разместила их подле довольно-таки порядочного хвоста? Мама разводит руками. Или привычный набор стихов. Шаловливые ручонки, нет покоя мне от вас, так и жду, что натворите вы каких-нибудь проказ. Мишка, мишка, как не стыдно, вылезай из-под комода… Филин очки роговые поправил, выучил всех выполнению правил. Эй, смотри, смотри, у речки сняли кожу человечки. Становится привычно страшно. Человечки без кожи. Ноги – длинные болталки, вместо крылышек две палки… И конец, совершенно сбивающий с толку: без чешуйки, брат, шалишь! Как это – шалить без чешуйки? Мама опять не знает. Ну ничего не знает!.. Или еще: у сороконожки народились крошки, что за восхищенье, радость без конца! Но дальше возникают б-о-ольшие сложности – калош не напасешься. Всяческие описания природы, несмотря на благозвучие и – как выяснилось позже – принадлежность великим перьям, вызывали скуку, а потому хитро использовались мамой и бабушкой, чтобы Виталика поскорее усыпить. Правда, одну историю про грача, что гулял по весеннему косогору, он полюбил и всегда отчетливо представлял себе эту картину: крупная птица в длинных фиолетовых перьях неспешно шлепает вдоль дороги, собирая своим деткам больших питательных червей. Непонятные слова – штудирует, лаборатория – ему совсем не мешали, он даже маму про них не спрашивал.
А вообще-то книги озадачивали. Взять хотя бы поучительное стихотворение о пользе компромисса: по крутой тропинке горной шел домой барашек черный и на мостике горбатом повстречался с белым братом. И вот, ни один не уступил. Оба утонули. Ты понял, Витальчик, нельзя быть упрямым, они ведь из-за упрямства своего утонули. Но Виталик решительно полагал, что наказание барашков утоплением было слишком уж жестоким. Такое несоразмерное воздаяние за слабости и мелкие недостатки характера его огорчало, как и прочие книжные жестокости. Особенно в сказках. Скирлы-скирлы на липовой ноге, на березовой клюке… Медведя покалечили злые люди. Другого мишку нещадно обирает хитрый мужик, подсовывая ботву от репы да корешки пшеницы. Обидно! Волк отрывает примерзший ко льду хвост. Больно же! Много позже он узнал, что его детские подозрения относительно сказок имели основания. Как выяснилось, милые классические волшебные истории рождались из совершенно омерзительных текстов. Оказалось, например, что злая мачеха, изводившая Золушку, появилась не сразу. Сначала отец Золушки женился на некоей даме, которая дочке пришлась не по вкусу – она предпочитала, чтобы отец взял в жены другую, бывшую Золушкину кормилицу. И надумала девочка, как от мачехи избавиться. Положила она в сундук с тяжелой обитой железом крышкой мамины драгоценности, да и сказала об этом мачехе. Та, до блескунцов охочая, открыла сундук, голову туда сунула, а Золушка крышку – хрясь ей на шею, и все тут. Ну, женился отец на кормилице, а уж та, неблагодарная, стала падчерицу изводить. Далее все по известной сказке Перро, за исключением мелочей: мышей, тыкву и фею Шарль Перро добавил от себя, а кое-какие кровавые мелочи убрал. Ведь в оригинальной версии, чтобы башмачок на лапищи дочек-уродок надеть, мамаша им пальцы поотрубала, а когда Золушка наконец обвенчалась с принцем, король заставил мачеху с дочками плясать в раскаленных железных башмаках, пока те не умерли в страшных мучениях. Торжество справедливости. Узнав эти подробности, Виталик тщетно пытался представить Эраста Гарина в роли короля-изувера.
А в одном из вариантов истории про Спящую красавицу творилось вообще Бог знает что. Лежит это она, волшебницей усыпленная, в пещере, а мимо королевич едет, в русском варианте – Елисей. (Можете себе представить – ветхозаветный Элиша стал героем русской сказки.) Подъехал ближе – батюшки, красавица. Будил ее королевич будил, не разбудил. Прилег он к ней, к спящей – не пропадать же такой девушке, – и через девять месяцев родилась у нее двойня. А она все спит. Тут один ребеночек, что пошустрее, в поисках маминой груди наткнулся на пальчик, стал его сосать, рефлекс, сами понимаете, да и высосал шип ядовитый, которым злая колдунья красавицу усыпила. Ну та и проснулась.
Правда, читать Виталик рано научился сам и полюбил это дело (Витальчик, не читай за едой!), и мама подсовывала ему то, что считала нужным для развития пятилетнего ребенка из интеллигентной семьи. Пушкина, конечно. Но Виталик и у Пушкина нашел претившую его сострадательной душе жестокость. Ну сами посудите, как Балда поступил с попом! Если кто не помнит: серией из трех щелков этот грубый мужчина причинил служителю культа невероятные физические и нравственные страдания и в конце концов оставил в немоте и безумии. Самостоятельно добравшись до басен дедушки Крылова, Виталик был поражен жестокосердием муравья, отказавшего в приюте и пище продрогшей и оголодавшей стрекозе. Он отчетливо представлял себе эту картину. Кутаясь в прозрачные крылышки, хрупкая большеглазая девушка умоляет хмурого жилистого карлика впустить ее погреться и налить плошку горячей похлебки. А тот – ни в какую. Если подробней, дело было так. Мороз и солнце – для муравья день чудесный, а для стрекозы – нужда и голод. Сидит муравей в своей лубяной избушке, веселым треском трещит затопленная печь, а он уписывает краюху свежего ржаного хлеба с салом… И тут стук в дверь, робкий такой. Муравей, за ушами трещит да печь трещит, не сразу услышал. Потом все же подошел, крюк откинул, отворил дверь, а там – она. Ножки тонкие, синие, сама босая, ресницами хлоп-хлоп – не оставь, говорит, кум милый, накорми и обогрей, а по весне уйду… А кум ей – накося, дармоедов кормить. Дверь на крюк – и к столу, бутерброд доедать. Кулак проклятый, думал Виталик, уже прослышавший об этих социально вредных элементах, мироедах, лишенных милосердия. А кошмарный случай с глупым мышонком! Да не он глупый, это мамаша его идиотка – кошку позвала баюкать сыночка. Ищет, дрянь безмозглая, мышонка, а его не видать. Возмущение перемешивалось с сочувствием, гнев с состраданием – Самуил Яковлевич и Иван Андреевич, может, и хотели как лучше, но… Жестокость стихов и сказок язвила Виталика оторванной лапой зайки, вспоротым брюхом волка, примерзшим ко льду хвостом того же недотепы… Книжный мир открывался с неприглядной стороны, но тяга к чтению не проходила. О детская библиотека-читальня на Псковском, в их же доме – отрада сердца, блаженство нежных лет! Оказавшись наедине с книгой, он тут же впивался в пахучие страницы, как детсадовец в жвачку, принесенную сынком дипломата. Правда, прочитанное Виталик тут же и забывал. От «Васька Трубачева» с товарищами осталась сваренная и съеденная Мазиным ворона, от «Дикой собаки динго» – слово ТАНЯ на загоревшей груди (ах ты, батюшки, вспомнил, как посадил в цветочный горшок ветку тополя в форме буквы «Т», подаренную девушкой по имени ТИНА), от «Повести о настоящем человеке» – «сущий шкилет», а при словах «Снежная королева» ему в первую очередь являлась полуголая лапландка, которая в жарком иглу жарит рыбу (Виталик даже запах этой рыбы чувствовал). Больше наследил Гайдар. Кроме «РВС» с бомбой, брошенной на росистые колокольчики (именно росистые), если пошарить как следует, всплывет меховая горжетка Валентины, голубая чашка, разбитая на сто миллионов лохматых кусков, вопль «Телеграмма!!!» то ли Чука, то ли Гека, летчики-пилоты, бомбы-пулеметы, что-то по форме один позывной общий. Да, и бронзовеющий Тимур: «Я стою, я смотрю. Всем хорошо, все спокойны – значит, и я спокоен тоже!» (Не гайдаровское ли Синегорье всплыло в памяти Аксенова, когда он распределил своего Сашу Зеленина в Круглогорье?) Вдруг вспомнилось название: «Счастливый день суворовца Криничного». А кроме названия – ничего. Или: «На берегу Севана». Там был парнишка по имени Грикол, которого автор наградил чувством юмора. Ударившись лбом о выступ скалы, он восклицал: «Вот глупый камень – не видит, что человек идет!» Начитанный мальчик, одобряли родственники. Какую последнюю книжку ты прочитал? «Отверженные». Какой молодец! Кто там тебе больше всех понравился? Гаврош? Жан Вальжан? Как инспектор Жавер! Почему? Ах жалко, что утопился… И что ты сейчас читаешь? «Повесть о многих превосходных вещах» Алексея Толстого? Замечательно. А еще что? Марк Твен? О! «Янки при дворе короля Артура»? Ах! А если не напрягаться, то из всего этого «Янки» он запомнил стон тысяч рыцарей, убитых в один миг ударом тока. А из «Детства Никиты», той самой «Повести о…» – разве что скворчонок Желтухин застрял в памяти да какая-то возня с барометром. «Гуттаперчевый мальчик» вовсе следа не оставил. С Пушкиным поначалу тоже вышла незадача. Прочтет, скажем, Виталик «Станционного смотрителя», закроет книгу и ну терзать домашних: «Вот тут написано, взял он вольных лошадей и пустился в село Н. Как это – вольных? Он их на воле ловил, что ли?» Других вопросов не возникало.