Страница:
Это продолжалось довольно долго, лет до десяти, когда он нырнул в «Трех мушкетеров», да там и остался. И принялся выстругивать тонкие шпаги взамен прежних грубых мечей времен Робина Гуда и Гая Гисборна. На этот раз в мозг впечаталось множество деталей:
на каком мосту стоял и чем занимался Планше, когда его увидел Портос и отрекомендовал д’Артаньяну;
какое блюдо подавали Арамису и от чего тот в гневе отказался, получив письмо герцогини де Шеврез (недавно уже немолодому Виталию Иосифовичу довелось впервые отведать яичницу со шпинатом – совсем неплохо, но жирный каплун и жаркое из баранины с чесноком, видимо, все же лучше);
сколько лет было желто-рыжему мерину д’Артаньяна, на котором тот въехал в город Менг, а заодно и в жизнь и мечты Виталика Затуловского…
Ну и так далее. Какое-то время Виталику не давало покоя имя главного героя. В самом деле, неужто матушка звала заигравшегося мальчугана к обеду: «Д’Артаньянчик, а ну к столу, похлебка стынет»? Но как ни шерстил Виталик книгу, иных имен не обнаружил. Потом, конечно, раскопав кое-что о Шарле Ожье де Бац де Кастельморе, графе д’Артаньяне, успокоился. Что до герцога Букингемского, то впереди, во взрослой жизни, Виталика ждало обескураживающее известие, что Джордж Вильерс, выходец из захудалой, а то и вовсе нищей семьи провинциального дворянчика, своим богатством, титулам и власти обязан сластолюбивому королю Якову. Тот увидел красивого юношу на любительской сцене Кембриджского университета в женской роли – и тут же променял на Джорджа своего предыдущего любовника. А вскоре на милого Стини (так называл Яков свежего возлюбленного, уменьшительная форма от Стефана, святого, лицо которого, согласно Библии, «сияло, словно лик ангела») пролились благодеяния и неисчислимые милости, в том числе и титул герцога Букингемского. Герцог не остался неблагодарным. В одном из сохранившихся писем он писал: «Мне никогда не позабыть сладостных часов, когда ничто не разделяло на ложе господина и ничтожнейшего и преданнейшего его пса». Оплакав скончавшегося короля Якова, Букингем столь же преданно душой и телом, преимущественно последним, служил его сыну и наследнику Карлу Первому. И все это не мешало Джорджу при обоих королях-любовниках испытывать неистовую страсть к Анне Австрийской, о чем и сообщил нам всем Дюма на страницах бессмертного романа.
Это было счастье, чистое счастье… Да еще с продолжениями. В одном из томов «Десяти лет спустя», пахучей обтрепанной книге, не хватало одного листа. Виталик мучительно переживал это прискорбное зияние. Речь шла о грабительском требовании короля – Людовик Четырнадцатый хотел разорить благородного Фуке и пожелал… «Мне нужно…» – сказал он, а дальше – пропуск. Ах, как хотелось узнать, что же ему нужно. Только через много лет Виталик наконец выяснил, что Людовик, по наущению подлого Кольбера, потребовал четыре миллиона ливров. А тогда, в те годы, прочитав в очередной раз «вы молоды, и ваши горестные воспоминания еще успеют смениться отрадными», он откладывал издававший пленительный запах том и позволял на день-другой увлечь себя какой-нибудь книжице из серии «в рамочке», но и от Жюля Верна, и от Майна Рида застревала в мозгу всякая ерунда. Классификация гарпунщика Неда, делившего всех рыб на съедобных и несъедобных, остров Тристан-да-Кунья, переделанный им тут же в Дристан Какунья, и почему-то название главы «Топ опять лает». Паганель-Черкасов, невозмутимый майор Мак-Наббс: «Оно произносится Айртон, а пишется Бен Джойс». Под Дунаевского… Та-ра, та-ра-ра… М-да.
Особо стояли «Водители фрегатов».
И уже тогда стали особенно западать в память концовки книг. Они потом долго играли в «последние слова» с Аликом. Аликов было два: один умный и белокурый, другой добрый и чернявый, для удобства его можно называть Сашей. С годами умный становился умнее и добрее, а добрый – еще добрее, хотя и дураком не стал; что до масти, то умный Алик сильно поседел, а добрый полысел. Так что вся классификация коту под хвост. Так вот, играли они с Аликом Умным. Гуляли вокруг Кремля и:
– «Айвенго», – бросал на ходу Виталик.
– Рукой презренной он сражен в бою, – Алик устремлял в небо небесной голубизны глаза, – у замка дальнего, в чужом краю, и в грозном имени его для нас урок и назидательный рассказ. – И в свой черед: – «Королева Марго».
– Генрих вздохнул и скрылся в темноте. «Граф МонтеКристо»?
– Разве не сказал вам граф, что вся человеческая мудрость заключена в двух словах: ждать и надеяться!..
Они, и повзрослев, забавлялись. Звонок: Я подумаю об этом завтра. – «Унесенные ветром». Или: «Пиковая дама» – Томский произведен в ротмистры и женится на княжне Полине.
Несколько меньший интерес представляли слова начальные.
– Он поет по утрам в клозете…
– Олеша, «Зависть». Вот тебе: Мальчик был маленький, а горы были до неба…
– Генрих Манн, «Юность короля Генриха Четвертого». В начале были пряности…
– Цвейг. Что-то про Магеллана. А вот это: В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки… – Тяжелая пауза. – Слабак: «Преступление и наказание».
– Ах так, тогда: После взятия Сципионом Нумантии в ней нашли несколько матерей, которые держали у себя на груди полуобглоданные трупы собственных детей…
– Неужто Петроний? Кстати, вот последние слова самого Петрония: Друзья, не кажется ли вам, что вместе с нами умирает и…
– …умирает и – что?
– Да ничего, тут он и умер.
С этого момента игра расширялась, теперь они выискивали последние слова знаменитостей. Быстро пробежав по «И ты, Брут?», «Какой великий артист умирает» (по другой версии, утверждал один из игроков, Нерон успел сказать поразившему его мечом рабу: «Вот истинная верность!»), гетевскому «Больше света!», «Простите, мсье, я не нарочно» – Мария-Антуанета палачу, которому наступила на ногу, – они стали копать глубже. Коллекция росла и богатела. После Пушкина (Il faut que je dеrange ma maison) и Тургенева («Прощайте, мои милые, мои белесоватые…»), туда проникла Мата Хари («Я готова, мальчики», а по другим сведениям: «Любовь гораздо страшнее того, что вы сейчас со мной сделаете»), после Гончарова («Я видел Христа, Он меня простил») и Чехова (Ich sterbe) – Николай Первый (сыну Александру: «Учись умирать!»). Встретив что-нибудь новенькое, они немедленно перезванивались.
Бетховен. Аплодируйте, друзья. Комедии конец.
Кант. Das ist gut.
Уэллс. Со мной все в порядке.
Лермонтов. Не буду я в этого дурака стрелять!
Рабле. Я отправляюсь по следам великого «может быть».
Тютчев. Я исчезаю! Исчезаю!
Ахматова. Все-таки мне очень плохо!
Рамо (священнику). Перестань петь свои молитвы, ты фальшивишь!
Байрон. Мне пора спать, доброй ночи.
Уайльд. Либо уйдут эти обои, либо уйду я.
Натан Хейл (схваченный англичанами американский повстанец, с петлей на шее). Мне жаль лишь того, что я не могу умереть дважды за свою страну.
Возбужденный Алик мог позвонить ночью и сообщить о находке: «Хлебушка с маслицем! Сметанки!» – Василий Розанов.
А Виталик, с трудом выбираясь из сна, мрачно делился разочаровывающей новостью:
– Мы никогда не узнаем последних слов Эйнштейна.
– Почему?
– Он сказал их сиделке, которая не понимала по-немецки.
Виталик долго пытался постигнуть смысл пушкинских последних слов: источник утверждал, что поэт говорил о необходимости навести порядок в своем доме, а словарь твердил противоположное. Так и не разобрался.
И уже во взрослой жизни Виталик сообщил Алику в письме: «О смерти Черчилля ты, конечно, слышал. Так вот, последними его словами были: “Как мне все это надоело!”»
А еще лет через пятнадцать Алик – Виталику:
– Последние слова Надежда Яковлевна Мандельштам сказала медсестре: «Да ты не бойся, милая».
Но все это – позже, позже. Зато сейчас друзьям не пришлось бы долго и мучительно копаться в книгах, чтобы пополнить свои запасы «последних слов великих людей», – Интернет, черт бы его побрал, последнее прибежище невежд. Нажал на клавишу – и…
Карлейль. Так вот она какая, смерть!
Ван Го г. Печаль будет длиться вечно.
О’Генри. Чарли, я боюсь идти домой в темноте.
Зощенко. Я опоздал умереть. Умирать надо во время.
А больше всего людей – великих и совсем неизвестных – перед смертью произносили одно слово: «Мама».
Так вот, о «Водителях фрегатов».
Дорогому сыночку Виталику от мамы. 10 февраля 1948 г.
Все в этой книге, сохраненной по сю пору, осталось незабытым. Смешные дикари со вздетыми копьями, профиль Джемса (именно Джемса, а не Джеймса, вот и папиного приятеля так звали – помнишь мамин дневник?) Кука, надпись «Библиотека нахимовца» на титульном листе, Ла-Перуз через дефис, те самые желтизна и пахучесть бумаги, пузатые паруса на обложке, три вида пунктира на карте-вклейке «Кругосветное плавание Крузенштерна и Лисянского».
Августовским утром 1768 года Виталик с капитаном Куком взошел на борт «Усердия», и судно покинуло Плимут, чтобы отыскать Южный материк. Через полтора года они обогнули мыс Горн и оказались в Тихом океане. Приблизившись к длинному розовому рифу у острова Таити, Виталик и Кук собрали команду и обратились к морякам с речью. Прежние мореплаватели, говорили они, обращались с туземцами жестоко и несправедливо и тем настроили их враждебно. Мы же должны показать этим людям, что пришли с миром, а потому всякий матрос, обидевший жителя острова, будет наказан. И команда внимала этим замечательным словам. Они сошли на берег и оделили шоколадных туземцев гвоздями, топорами, бусами и кусками полотна. Они дивились на четырнадцать юбок смешливой королевы Обереи… Потом они долго плыли к Новой Зеландии, изучали восточное побережье Австралии, до кровавых мозолей откачивали помпами воду из трюмов, когда «Усердие» получило пробоину. И тут – естественно – началась цинга, вечная спутница морских путешественников, лишенных свежих овощей и фруктов. А ведь до этой страницы Виталик не имел ничего против галет и солонины. И вот, лавируя между опасными мелями, они, по счастью, отыскали пролив между Австралией и Новой Гвинеей и добрались до Батавии – голландского города на Яве. После ремонта и передышки в привычных для европейца условиях карандаш Виталика снова заскользил по купленной мамой и прикнопленной к стене большой карте мира. «Усердие» пересекло Индийский океан, обогнуло мыс Доброй Надежды, оказалось в знакомой Атлантике и поплыло на север, в Англию. Эх, горевал Виталик вместе с членами Британского географического общества, ну что бы Куку от Новой-то Зеландии взять курс на юг – глядишь, и открыл бы он Южный материк…
Имена мореплавателей, названия земель, островов, проливов звучали музыкой. Абел Янсзон Тасман, Жан-Франсуа Лаперуз, Иван Крузенштерн, Юрий Лисянский, Жюль Себастьен Сезар Дюмон-Дюрвиль. Сандвичевы острова, Тристан-да-Кунья, Паумоту, Фиджи, Новые Гебриды, Новая же Каледония, Патагония, Тенериф (это уж потом к этому острову прирастили размягчающую букву «е», а тогда, в сороковые, он звучал твердо и четко). А все эти корабельные штуки – рангоут и такелаж, ванты и стеньги, гики и гаки, юты и баки, бимсы и шкоты, фоки и гроты, лаги и лоты, салинги и стаксели, кливеры и брамсели, трисели и топсели, клюзы и кнехты, шканцы и шверты, не говоря уж о бизани, фор– и архштевне. Овеваемый муссонами и пассатами, Виталик брасопил реи, брал рифы, искал Северо-Западный проход, соединяющий Атлантику с Тихим океаном… Так что лет в семь-восемь он уже неплохо знал карту, а попутно решил все же уточнить, как назывались все эти прекрасные корабли на языках их родины. Как выяснилось, «Усердие» Кука оказалось «Эндевером», а корабли его последующих экспедиций носили имена «Резолюшн» (тут он удивился – ведь Николай Корнеевич Чуковский наименовал этот фрегат «Решением», а надо бы «Решимостью»), «Эдвенчер» и «Дискавери» – он внес их в свою копилку милых сердцу слов, вместе с «Компасом» и «Астролябией» Лаперуза, «Надеждой» Крузенштерна, «Невой» Лисянского. А уже потом, в разгар их с Аликом игр в «первые и последние слова», предложил новый раздел: названия кораблей. Натуральных и литературных. Так что, гуляя вокруг Кремля или по Ильинскому скверу, эти двое – уже, пожалуй, студенты – перекидывались такими вот фразами:
– «Снарк»?
– Ирвинг Стоун. Про Джека Лондона. «Эспаньола»?
– Стивенсон, «Остров сокровищ».
– И?..
– Гм…
– И еще Грин, «Золотая цепь».
– Ладно. «Тринидад»?
– Магеллан. У него еще были «Сан-Антонио», «Консепсьон», «Сантьяго» и «Виктория».
– Положим, «Сантьяго» и «Сан-Антонио» утонули. Ну, «Санта-Мария»?
– Колумб. Плюс «Пинта», «Нинья», «Мария-Галанте» и куча кораблей помельче. «Бигль»?
– Дарвин. «Эдвенчер»?
– Во-первых, «Таинственный остров», а во-вторых – Кук. «Зуав»?
– Тартарен из Тараскона. «Форвард»?
– Капитан Гаттерас. «Терра Нова»?
– Роберт Скотт…
Ну и так далее.
Дети, сущие дети. Много позже стал Виталик задумываться об этом заторможенном развитии (не себя, всего поколения): ведь Чацкому, Онегину, Печорину, Базарову, всем этим утомленным жизнью героям, было лет по двадцать. Ну приходило ли им в голову играть в «города», «балду», «великих людей», «последние слова»? А вот героям, скажем, кумира израильтян Меира Шалева очень даже приходило, там вовсю в эти самые «последние слова» играют. Тоже, видно, заторможенные…
Морская зараза ширилась, пускала протуберанцы по всему глобусу, но пеммикан неизменно подходил к концу, паруса брали на гитовы, и в бушующие волны, бьющие о рифы, опрокидывали все новые бочки с ворванью. Потом появились «Мессершмитты-109», «Фокке-Вульфы-190», «Хейнкели-111» и «Юнкерсы-87». Они все очень неприятно ревели, не в пример нашим «ястребкам». На какое-то время трон занял «Айвенго», запустивший серию Вальтера Скотта – но «Квентин Дорвард», «Роб Рой», «Уэверли» и прочие «Пуритане» не впечатлили. А ведь Печорин перед дуэлью читал этих самых «Шотландских пуритан»… Вот и Виталик, прочитав «Героя нашего времени», сделал вторую попытку – все-таки Печорин. Но – нет, не пошло. Никаких следов. Память всегда строила ему мерзкие гримасы и по сю пору не оставила этого занятия: спроси его сейчас про Ромео и Джульетту, он не скажет с определенностью, кто из них Капулетти, а кто – Монтекки. Зато навсегда застряло в башке «меркичкин», чукотское ругательство ушедшего в горы Алитета.
Отрава чтения поселилась в нем надолго: плюхнуться на живот в пустой комнате – и он Атос, или Сайрус Смит, или Питер Мориц, или Морис-мустангер, или… И – счастье, чистое счастье. Впрочем, и это все позже. А пока – Виталику пять лет, и у него день рождения, и мама в красном платье, с красными губами, с папиросой… А ночью снова ноет ухо, и мама держит его за руку, и он хнычет – долго, долго – и наконец засыпает.
Толику с пятого этажа отец-особист привез из Германии мотоциклиста-пулеметчика: он (мотоциклист, не особист) едет, а из ствола – искры. О своем отце Виталик почти не вспоминает. Разве когда видит эту искрометную игрушку – напряженно смотрит на Толика и цедит: «Мне папа такую же привезет».
Под окнами крутая горка – от Варварки вниз по переулку между их домом и домбояркой, палатами бояр Романовых. Зимой на ней катались мальчишки – кто на железном листе, кто на фанерке, кто на двух полозьях из хитро изогнутого железного прута, а кто и на коньках. Но этого он не умел. Боялся. Да и ноги болели, когда к валенкам с помощью веревок и палочек прилаживали «снегурки». Так и не научился. Гулял с лопаткой и санками. (Платок между колким шарфом и подбородком. Варежки на продетом в рукава шнурке.) И с друзьями. Юра – сын, как выяснилось, знаменитости, автора книги «Бухгалтерский учет». Алик и Толик (двумя этажами выше) – дети маминых подруг, тети Раи и тети Оли, оставивших след в ее альбоме со стишками и секретиками. Она ведь тоже в этом доме выросла. Дедушка Семен и баба Женя с дочкой Лелей когда-то – до революции – занимали всю квартиру. Теперь к ним прибавились он с Нютой, да еще – чуть позже – новый мамин муж Анатолий, а вместо шести комнат у них остались две и темный проходной коридорчик. Зато в оставшихся комнатах поселились три семьи: дедушкина сестра Биба с мужем Шлемой и сыном Борей, типографский наборщик Василий Платонович с женой Евдокией Васильевной, а еще Никита Назарович – неведомо кто по роду занятий, но всегда в гимнастерке без погон – с женой Марусей.
Биба, детский врач (интересно, знала ли она из своей институтской латыни, что имя ее означает «любительница выпить»?), необъятная, неопрятная, дурно пахнет – еще вклад в коллекцию запахов. Она приходила к Затуловским звонить по телефону в свою поликлинику. «Хадича, миленькая, я пишу! Есть еще вызовы?» Он долго не знал, что «хадича» – просто имя, но звук запомнился. Шлема был фотограф. По утрам он, фырча и повизгивая, обливался до пояса у раковины на кухне. Отчим Виталика работал с мамой в конструкторском бюро: много лет подряд они изобретали какую-то линию грабельного зуба. По вечерам в застольных беседах эта тема живо обсуждалась, и Виталик представлял себе строй вытянувшихся в линию острых колпачков, не вполне понимая, какое они имеют отношение к граблям. Вселившись, отчим скоро – и окончательно – вытеснил из памяти Виталика невнятный образ отца, если и было что вытеснять. Слабые попытки рассказать об Осе его сыну предпринимала баба Женя, и какое-то время Виталик даже старался что-то вспомнить, глядя на довоенные фотографии. Помнишь, я говорил: красавец в клетчатом пиджаке, чуть склонивший голову, из нагрудного кармана торчит колпачок автоматической ручки. Но больше всего притягивал мальчика снимок затянутого в ремни офицера с кобурой на поясе. Однако с живым, крупным, громким Анатолием фотографии состязались недолго. Сдалась и баба Женя, а ведь долго она, боготворившая память Оси, нового зятя разве что терпела. Ну да, тут еще не вытравленное светским воспитанием, европейским опытом и советским бытом традиционное еврейское опасение: не из наших, Фоня-квас. Анатолий, он же ДДТ (дядя Толя), позже, в письмах – АНК (Анатолий Никифорович Кудряшов), выпив, любил приобнять Виталика за узкие плечи и приговаривать: «Мы с тобой ишлы? Ишлы. Кожух нашлы? Нашлы. Так давай его делить. Чего делить? Кожух. Який кожух? Мы с тобой ишлы…» – и т. д. Еще он пел «Спят курганы темные», а чему-то удивляясь, неизменно восклицал: «Вот так номер, чтоб я помер!» Все бы ничего, но пахучую Бибу Анатолий, когда оказывался дома, не пускал к телефону, а ее мужа Шлему норовил отогнать от раковины в самом разгаре водных процедур и за глаза звал не иначе как Шельмой.
В туалет каждая семья ходила со своим сиденьем, трубу, ведущую к бачку, покрывал скользкий налет. Ванной в квартире по назначению не пользовались – там лежал всякий хлам. На кухне сохранилась основательная дровяная печь, навсегда вышедшая из употребления. Ее так и не разобрали – просто установили рядом две четырехконфорочные газовые плиты, которых для четырех семей вечно не хватало. Там же, на кухне, по субботам мама с Нютой в четыре руки купали в корыте Виталика. Тут бы вставить такой задумчивый пассаж: «А лет через пятьдесят с той же Нютой уже он сам мыл маму – правда, не на кухне, а в ванной». Ну вот, вставил. Он мыл маму. Мама мыла раму. Позже, когда мама перестала мыть раму, но пятак еще падал к ногам, звеня и подпрыгивая, Игнат выходил на крыльцо с ружьем, которое то и дело давало осечку, а красавица Маша-резвушка сидела с морковкой в руке, Анатолий стал брать его с собой в баню. Они выстаивали очередь в высшем отделении Центральных бань, раздевались в похожей на купе кабинке и шли взвешиваться. В помывочной, или как там назывался зал с кафельным полом, мраморными лавками, массивными кранами и жестяными шайками (овальными для ног, круглыми для всего остального), Виталику не нравилось, запах мыльной воды и горячих голых тел вызывал отвращение, но он терпел, вида не подавал, утверждая свою взрослость. Анатолий мыл его с чудовищной обстоятельностью и методичностью, в строгом порядке намыливая фрагменты тощего тела и смывая пену. Голова, шея, плечи, правая рука, левая… Обливал из шайки, сажал на скамью караулить место, мыло и мочалку и шел в парилку. Приучить к парилке Виталика отчиму не удалось: тела там еще горячее и пахучее, стук в висках, похрюкиванье мужиков – от наслаждения на грани боли… В кабинку пространщик (слово из поздней жизни, тогда – хромой дядька в белом халате) приносил простыню, бросал под ноги отчиму полотняный чехол, простыню накидывал на мокрую горячую спину и смачно шлепал ладонью. Потом приносил подогретое пиво, а Виталику – лимонад. Он пил его медленно, с наслаждением – хотя и тепловатый, но эти пузырьки, кисло-сладкие колючие пузырьки… Вытирался Анатолий с таким же занудством, как мылся. Особенно отвращала Виталика его манера вытирать ноги между пальцами старыми носками, прежде чем надеть свежие. В отчиме раздражало многое: хмурость, манера разминать на тарелке и смешивать в однородную массу еду, привычка загорать, натянув на лысину носовой платок с узелками по углам, внезапные гримасы тонких губ – это потом он стал понимать, что Анатолий страдал жестокими приступами боли, пока не излечился от язвы желудка – как гласило семейное предание, исключительно чистым спиртом. Зато от дяди Толи вкусно пахло «Шипром», он красиво брился, ловко сминал мундштук папиросы и умел пропускать друг в друга кольца табачного дыма. А через много-много лет пришла очередь Виталику (брат Валерик жил отдельно, не всегда успевал) мыть усохшее – в терминальной стадии рака – тело отчима. Он относил его в ванную на руках, опускал в теплую воду, нежно обтирал губкой вялые члены, пожелтевшый голый череп и, завернув в махровую простыню, снова укладывал на кровать, избегая смотреть в напряженные, ищущие ответа глаза. Requiescat in pace.
Это надо же – что за навязчивая тема с этим мытьем. И тебя, и тебя тем непоправимым августом я носил в ванную, обмывал, укладывал в постель, а ночью, уловив стон, с закрытыми глазами нашаривал заготовленный шприц, крайний справа, колол и снова уходил в сон-бред. Уже потом, когда сиделка Ира позвонила мне и сказала – всё, первой моей мыслью было: «Ей уже не больно!» Я не мог сесть за руль, меня привезли домой, и мы остались вдвоем. Тебе ничего не угрожало, и эта отрадная мысль владела мною несколько часов. Потом пришли другие.
Когда дома оставались только он с Нютой, к ним часто заходил Шлемин сын Боря – детина лет двадцати. Он валил Нюту на огромный сундук в темной комнате, где она спала, и тискал. Виталик Нюту защищал, стаскивал с Бори тапочки и уносил их в коридор.
Другой сосед, Василий Платонович, зверски пил, матерился, называл бабу Женю жидовской мордой и колотил жену. В перерывах между запоями просил у бабушки прощенья и у Евдокии Васильевны тоже. Она умерла от скоротечного рака, а за день до конца вышла на кухню, чтобы приготовить мужу поесть. Запомнил Виталик и смерть Никиты Назаровича, опухшее лицо Маруси. «Красивый лежал, на Ворошилова похожий», – говорила она, всхлипывая. Ясное дело, раз похож на Ворошилова, стало быть, красивый.
на каком мосту стоял и чем занимался Планше, когда его увидел Портос и отрекомендовал д’Артаньяну;
какое блюдо подавали Арамису и от чего тот в гневе отказался, получив письмо герцогини де Шеврез (недавно уже немолодому Виталию Иосифовичу довелось впервые отведать яичницу со шпинатом – совсем неплохо, но жирный каплун и жаркое из баранины с чесноком, видимо, все же лучше);
сколько лет было желто-рыжему мерину д’Артаньяна, на котором тот въехал в город Менг, а заодно и в жизнь и мечты Виталика Затуловского…
Ну и так далее. Какое-то время Виталику не давало покоя имя главного героя. В самом деле, неужто матушка звала заигравшегося мальчугана к обеду: «Д’Артаньянчик, а ну к столу, похлебка стынет»? Но как ни шерстил Виталик книгу, иных имен не обнаружил. Потом, конечно, раскопав кое-что о Шарле Ожье де Бац де Кастельморе, графе д’Артаньяне, успокоился. Что до герцога Букингемского, то впереди, во взрослой жизни, Виталика ждало обескураживающее известие, что Джордж Вильерс, выходец из захудалой, а то и вовсе нищей семьи провинциального дворянчика, своим богатством, титулам и власти обязан сластолюбивому королю Якову. Тот увидел красивого юношу на любительской сцене Кембриджского университета в женской роли – и тут же променял на Джорджа своего предыдущего любовника. А вскоре на милого Стини (так называл Яков свежего возлюбленного, уменьшительная форма от Стефана, святого, лицо которого, согласно Библии, «сияло, словно лик ангела») пролились благодеяния и неисчислимые милости, в том числе и титул герцога Букингемского. Герцог не остался неблагодарным. В одном из сохранившихся писем он писал: «Мне никогда не позабыть сладостных часов, когда ничто не разделяло на ложе господина и ничтожнейшего и преданнейшего его пса». Оплакав скончавшегося короля Якова, Букингем столь же преданно душой и телом, преимущественно последним, служил его сыну и наследнику Карлу Первому. И все это не мешало Джорджу при обоих королях-любовниках испытывать неистовую страсть к Анне Австрийской, о чем и сообщил нам всем Дюма на страницах бессмертного романа.
Это было счастье, чистое счастье… Да еще с продолжениями. В одном из томов «Десяти лет спустя», пахучей обтрепанной книге, не хватало одного листа. Виталик мучительно переживал это прискорбное зияние. Речь шла о грабительском требовании короля – Людовик Четырнадцатый хотел разорить благородного Фуке и пожелал… «Мне нужно…» – сказал он, а дальше – пропуск. Ах, как хотелось узнать, что же ему нужно. Только через много лет Виталик наконец выяснил, что Людовик, по наущению подлого Кольбера, потребовал четыре миллиона ливров. А тогда, в те годы, прочитав в очередной раз «вы молоды, и ваши горестные воспоминания еще успеют смениться отрадными», он откладывал издававший пленительный запах том и позволял на день-другой увлечь себя какой-нибудь книжице из серии «в рамочке», но и от Жюля Верна, и от Майна Рида застревала в мозгу всякая ерунда. Классификация гарпунщика Неда, делившего всех рыб на съедобных и несъедобных, остров Тристан-да-Кунья, переделанный им тут же в Дристан Какунья, и почему-то название главы «Топ опять лает». Паганель-Черкасов, невозмутимый майор Мак-Наббс: «Оно произносится Айртон, а пишется Бен Джойс». Под Дунаевского… Та-ра, та-ра-ра… М-да.
Особо стояли «Водители фрегатов».
И уже тогда стали особенно западать в память концовки книг. Они потом долго играли в «последние слова» с Аликом. Аликов было два: один умный и белокурый, другой добрый и чернявый, для удобства его можно называть Сашей. С годами умный становился умнее и добрее, а добрый – еще добрее, хотя и дураком не стал; что до масти, то умный Алик сильно поседел, а добрый полысел. Так что вся классификация коту под хвост. Так вот, играли они с Аликом Умным. Гуляли вокруг Кремля и:
– «Айвенго», – бросал на ходу Виталик.
– Рукой презренной он сражен в бою, – Алик устремлял в небо небесной голубизны глаза, – у замка дальнего, в чужом краю, и в грозном имени его для нас урок и назидательный рассказ. – И в свой черед: – «Королева Марго».
– Генрих вздохнул и скрылся в темноте. «Граф МонтеКристо»?
– Разве не сказал вам граф, что вся человеческая мудрость заключена в двух словах: ждать и надеяться!..
Они, и повзрослев, забавлялись. Звонок: Я подумаю об этом завтра. – «Унесенные ветром». Или: «Пиковая дама» – Томский произведен в ротмистры и женится на княжне Полине.
Несколько меньший интерес представляли слова начальные.
– Он поет по утрам в клозете…
– Олеша, «Зависть». Вот тебе: Мальчик был маленький, а горы были до неба…
– Генрих Манн, «Юность короля Генриха Четвертого». В начале были пряности…
– Цвейг. Что-то про Магеллана. А вот это: В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки… – Тяжелая пауза. – Слабак: «Преступление и наказание».
– Ах так, тогда: После взятия Сципионом Нумантии в ней нашли несколько матерей, которые держали у себя на груди полуобглоданные трупы собственных детей…
– Неужто Петроний? Кстати, вот последние слова самого Петрония: Друзья, не кажется ли вам, что вместе с нами умирает и…
– …умирает и – что?
– Да ничего, тут он и умер.
С этого момента игра расширялась, теперь они выискивали последние слова знаменитостей. Быстро пробежав по «И ты, Брут?», «Какой великий артист умирает» (по другой версии, утверждал один из игроков, Нерон успел сказать поразившему его мечом рабу: «Вот истинная верность!»), гетевскому «Больше света!», «Простите, мсье, я не нарочно» – Мария-Антуанета палачу, которому наступила на ногу, – они стали копать глубже. Коллекция росла и богатела. После Пушкина (Il faut que je dеrange ma maison) и Тургенева («Прощайте, мои милые, мои белесоватые…»), туда проникла Мата Хари («Я готова, мальчики», а по другим сведениям: «Любовь гораздо страшнее того, что вы сейчас со мной сделаете»), после Гончарова («Я видел Христа, Он меня простил») и Чехова (Ich sterbe) – Николай Первый (сыну Александру: «Учись умирать!»). Встретив что-нибудь новенькое, они немедленно перезванивались.
Бетховен. Аплодируйте, друзья. Комедии конец.
Кант. Das ist gut.
Уэллс. Со мной все в порядке.
Лермонтов. Не буду я в этого дурака стрелять!
Рабле. Я отправляюсь по следам великого «может быть».
Тютчев. Я исчезаю! Исчезаю!
Ахматова. Все-таки мне очень плохо!
Рамо (священнику). Перестань петь свои молитвы, ты фальшивишь!
Байрон. Мне пора спать, доброй ночи.
Уайльд. Либо уйдут эти обои, либо уйду я.
Натан Хейл (схваченный англичанами американский повстанец, с петлей на шее). Мне жаль лишь того, что я не могу умереть дважды за свою страну.
Возбужденный Алик мог позвонить ночью и сообщить о находке: «Хлебушка с маслицем! Сметанки!» – Василий Розанов.
А Виталик, с трудом выбираясь из сна, мрачно делился разочаровывающей новостью:
– Мы никогда не узнаем последних слов Эйнштейна.
– Почему?
– Он сказал их сиделке, которая не понимала по-немецки.
Виталик долго пытался постигнуть смысл пушкинских последних слов: источник утверждал, что поэт говорил о необходимости навести порядок в своем доме, а словарь твердил противоположное. Так и не разобрался.
И уже во взрослой жизни Виталик сообщил Алику в письме: «О смерти Черчилля ты, конечно, слышал. Так вот, последними его словами были: “Как мне все это надоело!”»
А еще лет через пятнадцать Алик – Виталику:
– Последние слова Надежда Яковлевна Мандельштам сказала медсестре: «Да ты не бойся, милая».
Но все это – позже, позже. Зато сейчас друзьям не пришлось бы долго и мучительно копаться в книгах, чтобы пополнить свои запасы «последних слов великих людей», – Интернет, черт бы его побрал, последнее прибежище невежд. Нажал на клавишу – и…
Карлейль. Так вот она какая, смерть!
Ван Го г. Печаль будет длиться вечно.
О’Генри. Чарли, я боюсь идти домой в темноте.
Зощенко. Я опоздал умереть. Умирать надо во время.
А больше всего людей – великих и совсем неизвестных – перед смертью произносили одно слово: «Мама».
Так вот, о «Водителях фрегатов».
Дорогому сыночку Виталику от мамы. 10 февраля 1948 г.
Все в этой книге, сохраненной по сю пору, осталось незабытым. Смешные дикари со вздетыми копьями, профиль Джемса (именно Джемса, а не Джеймса, вот и папиного приятеля так звали – помнишь мамин дневник?) Кука, надпись «Библиотека нахимовца» на титульном листе, Ла-Перуз через дефис, те самые желтизна и пахучесть бумаги, пузатые паруса на обложке, три вида пунктира на карте-вклейке «Кругосветное плавание Крузенштерна и Лисянского».
Августовским утром 1768 года Виталик с капитаном Куком взошел на борт «Усердия», и судно покинуло Плимут, чтобы отыскать Южный материк. Через полтора года они обогнули мыс Горн и оказались в Тихом океане. Приблизившись к длинному розовому рифу у острова Таити, Виталик и Кук собрали команду и обратились к морякам с речью. Прежние мореплаватели, говорили они, обращались с туземцами жестоко и несправедливо и тем настроили их враждебно. Мы же должны показать этим людям, что пришли с миром, а потому всякий матрос, обидевший жителя острова, будет наказан. И команда внимала этим замечательным словам. Они сошли на берег и оделили шоколадных туземцев гвоздями, топорами, бусами и кусками полотна. Они дивились на четырнадцать юбок смешливой королевы Обереи… Потом они долго плыли к Новой Зеландии, изучали восточное побережье Австралии, до кровавых мозолей откачивали помпами воду из трюмов, когда «Усердие» получило пробоину. И тут – естественно – началась цинга, вечная спутница морских путешественников, лишенных свежих овощей и фруктов. А ведь до этой страницы Виталик не имел ничего против галет и солонины. И вот, лавируя между опасными мелями, они, по счастью, отыскали пролив между Австралией и Новой Гвинеей и добрались до Батавии – голландского города на Яве. После ремонта и передышки в привычных для европейца условиях карандаш Виталика снова заскользил по купленной мамой и прикнопленной к стене большой карте мира. «Усердие» пересекло Индийский океан, обогнуло мыс Доброй Надежды, оказалось в знакомой Атлантике и поплыло на север, в Англию. Эх, горевал Виталик вместе с членами Британского географического общества, ну что бы Куку от Новой-то Зеландии взять курс на юг – глядишь, и открыл бы он Южный материк…
Имена мореплавателей, названия земель, островов, проливов звучали музыкой. Абел Янсзон Тасман, Жан-Франсуа Лаперуз, Иван Крузенштерн, Юрий Лисянский, Жюль Себастьен Сезар Дюмон-Дюрвиль. Сандвичевы острова, Тристан-да-Кунья, Паумоту, Фиджи, Новые Гебриды, Новая же Каледония, Патагония, Тенериф (это уж потом к этому острову прирастили размягчающую букву «е», а тогда, в сороковые, он звучал твердо и четко). А все эти корабельные штуки – рангоут и такелаж, ванты и стеньги, гики и гаки, юты и баки, бимсы и шкоты, фоки и гроты, лаги и лоты, салинги и стаксели, кливеры и брамсели, трисели и топсели, клюзы и кнехты, шканцы и шверты, не говоря уж о бизани, фор– и архштевне. Овеваемый муссонами и пассатами, Виталик брасопил реи, брал рифы, искал Северо-Западный проход, соединяющий Атлантику с Тихим океаном… Так что лет в семь-восемь он уже неплохо знал карту, а попутно решил все же уточнить, как назывались все эти прекрасные корабли на языках их родины. Как выяснилось, «Усердие» Кука оказалось «Эндевером», а корабли его последующих экспедиций носили имена «Резолюшн» (тут он удивился – ведь Николай Корнеевич Чуковский наименовал этот фрегат «Решением», а надо бы «Решимостью»), «Эдвенчер» и «Дискавери» – он внес их в свою копилку милых сердцу слов, вместе с «Компасом» и «Астролябией» Лаперуза, «Надеждой» Крузенштерна, «Невой» Лисянского. А уже потом, в разгар их с Аликом игр в «первые и последние слова», предложил новый раздел: названия кораблей. Натуральных и литературных. Так что, гуляя вокруг Кремля или по Ильинскому скверу, эти двое – уже, пожалуй, студенты – перекидывались такими вот фразами:
– «Снарк»?
– Ирвинг Стоун. Про Джека Лондона. «Эспаньола»?
– Стивенсон, «Остров сокровищ».
– И?..
– Гм…
– И еще Грин, «Золотая цепь».
– Ладно. «Тринидад»?
– Магеллан. У него еще были «Сан-Антонио», «Консепсьон», «Сантьяго» и «Виктория».
– Положим, «Сантьяго» и «Сан-Антонио» утонули. Ну, «Санта-Мария»?
– Колумб. Плюс «Пинта», «Нинья», «Мария-Галанте» и куча кораблей помельче. «Бигль»?
– Дарвин. «Эдвенчер»?
– Во-первых, «Таинственный остров», а во-вторых – Кук. «Зуав»?
– Тартарен из Тараскона. «Форвард»?
– Капитан Гаттерас. «Терра Нова»?
– Роберт Скотт…
Ну и так далее.
Дети, сущие дети. Много позже стал Виталик задумываться об этом заторможенном развитии (не себя, всего поколения): ведь Чацкому, Онегину, Печорину, Базарову, всем этим утомленным жизнью героям, было лет по двадцать. Ну приходило ли им в голову играть в «города», «балду», «великих людей», «последние слова»? А вот героям, скажем, кумира израильтян Меира Шалева очень даже приходило, там вовсю в эти самые «последние слова» играют. Тоже, видно, заторможенные…
Морская зараза ширилась, пускала протуберанцы по всему глобусу, но пеммикан неизменно подходил к концу, паруса брали на гитовы, и в бушующие волны, бьющие о рифы, опрокидывали все новые бочки с ворванью. Потом появились «Мессершмитты-109», «Фокке-Вульфы-190», «Хейнкели-111» и «Юнкерсы-87». Они все очень неприятно ревели, не в пример нашим «ястребкам». На какое-то время трон занял «Айвенго», запустивший серию Вальтера Скотта – но «Квентин Дорвард», «Роб Рой», «Уэверли» и прочие «Пуритане» не впечатлили. А ведь Печорин перед дуэлью читал этих самых «Шотландских пуритан»… Вот и Виталик, прочитав «Героя нашего времени», сделал вторую попытку – все-таки Печорин. Но – нет, не пошло. Никаких следов. Память всегда строила ему мерзкие гримасы и по сю пору не оставила этого занятия: спроси его сейчас про Ромео и Джульетту, он не скажет с определенностью, кто из них Капулетти, а кто – Монтекки. Зато навсегда застряло в башке «меркичкин», чукотское ругательство ушедшего в горы Алитета.
Отрава чтения поселилась в нем надолго: плюхнуться на живот в пустой комнате – и он Атос, или Сайрус Смит, или Питер Мориц, или Морис-мустангер, или… И – счастье, чистое счастье. Впрочем, и это все позже. А пока – Виталику пять лет, и у него день рождения, и мама в красном платье, с красными губами, с папиросой… А ночью снова ноет ухо, и мама держит его за руку, и он хнычет – долго, долго – и наконец засыпает.
Толику с пятого этажа отец-особист привез из Германии мотоциклиста-пулеметчика: он (мотоциклист, не особист) едет, а из ствола – искры. О своем отце Виталик почти не вспоминает. Разве когда видит эту искрометную игрушку – напряженно смотрит на Толика и цедит: «Мне папа такую же привезет».
Под окнами крутая горка – от Варварки вниз по переулку между их домом и домбояркой, палатами бояр Романовых. Зимой на ней катались мальчишки – кто на железном листе, кто на фанерке, кто на двух полозьях из хитро изогнутого железного прута, а кто и на коньках. Но этого он не умел. Боялся. Да и ноги болели, когда к валенкам с помощью веревок и палочек прилаживали «снегурки». Так и не научился. Гулял с лопаткой и санками. (Платок между колким шарфом и подбородком. Варежки на продетом в рукава шнурке.) И с друзьями. Юра – сын, как выяснилось, знаменитости, автора книги «Бухгалтерский учет». Алик и Толик (двумя этажами выше) – дети маминых подруг, тети Раи и тети Оли, оставивших след в ее альбоме со стишками и секретиками. Она ведь тоже в этом доме выросла. Дедушка Семен и баба Женя с дочкой Лелей когда-то – до революции – занимали всю квартиру. Теперь к ним прибавились он с Нютой, да еще – чуть позже – новый мамин муж Анатолий, а вместо шести комнат у них остались две и темный проходной коридорчик. Зато в оставшихся комнатах поселились три семьи: дедушкина сестра Биба с мужем Шлемой и сыном Борей, типографский наборщик Василий Платонович с женой Евдокией Васильевной, а еще Никита Назарович – неведомо кто по роду занятий, но всегда в гимнастерке без погон – с женой Марусей.
Биба, детский врач (интересно, знала ли она из своей институтской латыни, что имя ее означает «любительница выпить»?), необъятная, неопрятная, дурно пахнет – еще вклад в коллекцию запахов. Она приходила к Затуловским звонить по телефону в свою поликлинику. «Хадича, миленькая, я пишу! Есть еще вызовы?» Он долго не знал, что «хадича» – просто имя, но звук запомнился. Шлема был фотограф. По утрам он, фырча и повизгивая, обливался до пояса у раковины на кухне. Отчим Виталика работал с мамой в конструкторском бюро: много лет подряд они изобретали какую-то линию грабельного зуба. По вечерам в застольных беседах эта тема живо обсуждалась, и Виталик представлял себе строй вытянувшихся в линию острых колпачков, не вполне понимая, какое они имеют отношение к граблям. Вселившись, отчим скоро – и окончательно – вытеснил из памяти Виталика невнятный образ отца, если и было что вытеснять. Слабые попытки рассказать об Осе его сыну предпринимала баба Женя, и какое-то время Виталик даже старался что-то вспомнить, глядя на довоенные фотографии. Помнишь, я говорил: красавец в клетчатом пиджаке, чуть склонивший голову, из нагрудного кармана торчит колпачок автоматической ручки. Но больше всего притягивал мальчика снимок затянутого в ремни офицера с кобурой на поясе. Однако с живым, крупным, громким Анатолием фотографии состязались недолго. Сдалась и баба Женя, а ведь долго она, боготворившая память Оси, нового зятя разве что терпела. Ну да, тут еще не вытравленное светским воспитанием, европейским опытом и советским бытом традиционное еврейское опасение: не из наших, Фоня-квас. Анатолий, он же ДДТ (дядя Толя), позже, в письмах – АНК (Анатолий Никифорович Кудряшов), выпив, любил приобнять Виталика за узкие плечи и приговаривать: «Мы с тобой ишлы? Ишлы. Кожух нашлы? Нашлы. Так давай его делить. Чего делить? Кожух. Який кожух? Мы с тобой ишлы…» – и т. д. Еще он пел «Спят курганы темные», а чему-то удивляясь, неизменно восклицал: «Вот так номер, чтоб я помер!» Все бы ничего, но пахучую Бибу Анатолий, когда оказывался дома, не пускал к телефону, а ее мужа Шлему норовил отогнать от раковины в самом разгаре водных процедур и за глаза звал не иначе как Шельмой.
В туалет каждая семья ходила со своим сиденьем, трубу, ведущую к бачку, покрывал скользкий налет. Ванной в квартире по назначению не пользовались – там лежал всякий хлам. На кухне сохранилась основательная дровяная печь, навсегда вышедшая из употребления. Ее так и не разобрали – просто установили рядом две четырехконфорочные газовые плиты, которых для четырех семей вечно не хватало. Там же, на кухне, по субботам мама с Нютой в четыре руки купали в корыте Виталика. Тут бы вставить такой задумчивый пассаж: «А лет через пятьдесят с той же Нютой уже он сам мыл маму – правда, не на кухне, а в ванной». Ну вот, вставил. Он мыл маму. Мама мыла раму. Позже, когда мама перестала мыть раму, но пятак еще падал к ногам, звеня и подпрыгивая, Игнат выходил на крыльцо с ружьем, которое то и дело давало осечку, а красавица Маша-резвушка сидела с морковкой в руке, Анатолий стал брать его с собой в баню. Они выстаивали очередь в высшем отделении Центральных бань, раздевались в похожей на купе кабинке и шли взвешиваться. В помывочной, или как там назывался зал с кафельным полом, мраморными лавками, массивными кранами и жестяными шайками (овальными для ног, круглыми для всего остального), Виталику не нравилось, запах мыльной воды и горячих голых тел вызывал отвращение, но он терпел, вида не подавал, утверждая свою взрослость. Анатолий мыл его с чудовищной обстоятельностью и методичностью, в строгом порядке намыливая фрагменты тощего тела и смывая пену. Голова, шея, плечи, правая рука, левая… Обливал из шайки, сажал на скамью караулить место, мыло и мочалку и шел в парилку. Приучить к парилке Виталика отчиму не удалось: тела там еще горячее и пахучее, стук в висках, похрюкиванье мужиков – от наслаждения на грани боли… В кабинку пространщик (слово из поздней жизни, тогда – хромой дядька в белом халате) приносил простыню, бросал под ноги отчиму полотняный чехол, простыню накидывал на мокрую горячую спину и смачно шлепал ладонью. Потом приносил подогретое пиво, а Виталику – лимонад. Он пил его медленно, с наслаждением – хотя и тепловатый, но эти пузырьки, кисло-сладкие колючие пузырьки… Вытирался Анатолий с таким же занудством, как мылся. Особенно отвращала Виталика его манера вытирать ноги между пальцами старыми носками, прежде чем надеть свежие. В отчиме раздражало многое: хмурость, манера разминать на тарелке и смешивать в однородную массу еду, привычка загорать, натянув на лысину носовой платок с узелками по углам, внезапные гримасы тонких губ – это потом он стал понимать, что Анатолий страдал жестокими приступами боли, пока не излечился от язвы желудка – как гласило семейное предание, исключительно чистым спиртом. Зато от дяди Толи вкусно пахло «Шипром», он красиво брился, ловко сминал мундштук папиросы и умел пропускать друг в друга кольца табачного дыма. А через много-много лет пришла очередь Виталику (брат Валерик жил отдельно, не всегда успевал) мыть усохшее – в терминальной стадии рака – тело отчима. Он относил его в ванную на руках, опускал в теплую воду, нежно обтирал губкой вялые члены, пожелтевшый голый череп и, завернув в махровую простыню, снова укладывал на кровать, избегая смотреть в напряженные, ищущие ответа глаза. Requiescat in pace.
Это надо же – что за навязчивая тема с этим мытьем. И тебя, и тебя тем непоправимым августом я носил в ванную, обмывал, укладывал в постель, а ночью, уловив стон, с закрытыми глазами нашаривал заготовленный шприц, крайний справа, колол и снова уходил в сон-бред. Уже потом, когда сиделка Ира позвонила мне и сказала – всё, первой моей мыслью было: «Ей уже не больно!» Я не мог сесть за руль, меня привезли домой, и мы остались вдвоем. Тебе ничего не угрожало, и эта отрадная мысль владела мною несколько часов. Потом пришли другие.
По весне они с Аликом (Умным) бегали к «проломным» воротам, выходившим на набережную Москвы-реки, смотреть ледоход или наблюдать за рыбаками с сетками и удочками – ведь рыба была! Первого мая и седьмого ноября выходили на улицу Разина и смотрели на уходившие с Красной площади войска – особенно хороши были пограничники и моряки. По тем же праздникам на улицах торговали «тещиными языками», пищалками «уйди-уйди», пестрыми мячиками на резинке, леденцовыми петухами…
Конец, предел, рубеж, черта —
Слова не значат ни черта.
Невозвратимая потеря…
Звонками обрастает быт.
Бежишь от телефона к двери,
И снова телефон звонит.
Пришел – не тот,
Звонят – не те.
И снова мысли о черте.
Когда дома оставались только он с Нютой, к ним часто заходил Шлемин сын Боря – детина лет двадцати. Он валил Нюту на огромный сундук в темной комнате, где она спала, и тискал. Виталик Нюту защищал, стаскивал с Бори тапочки и уносил их в коридор.
Другой сосед, Василий Платонович, зверски пил, матерился, называл бабу Женю жидовской мордой и колотил жену. В перерывах между запоями просил у бабушки прощенья и у Евдокии Васильевны тоже. Она умерла от скоротечного рака, а за день до конца вышла на кухню, чтобы приготовить мужу поесть. Запомнил Виталик и смерть Никиты Назаровича, опухшее лицо Маруси. «Красивый лежал, на Ворошилова похожий», – говорила она, всхлипывая. Ясное дело, раз похож на Ворошилова, стало быть, красивый.