А еще его возили на Арбат к родителям отца, дедушке Натану и бабе Розе. Почему-то дедушки оставались дедушками, а бабушки превращались в баб – бабу Женю и бабу Розу. Баба Роза была глухой и готовила очень вкусную жареную картошку. Стоило ему оказаться у арбатских родных, Роза Владимировна ставила на электроплитку маленькую черную чугунную сковородку, бросала на нее кусочек сливочного масла – постного не признавала – и до коричневой корочки обжаривала вожделенные кружочки, презрев ворчанье бабы Жени о вредности такой пищи для ребенка. Он играл в костяные фигурки зверей, а на буфете стоял веер серебряных ножей для фруктов. Еще там жила соседская девочка Аня, чуть старше его, с которой он любил возиться. Они боролись на диване, и Виталик на нее ложился, а она неохотно отбивалась. Собираясь на Арбат, он предвкушал эту борьбу.
 
   Все больше людей вокруг, они захлестывают поле памяти. Персонажи дома и двора: Вера Хромая и Вера Горбатая, запомнились только клички; Колян и Толян – сыновья сапожника Володи со второго этажа, от них исходит опасность; портной (имя исчезло из памяти) – шьет ему первые длинные брюки, у него в комнате кислый запах; еврейские старушки, называющие друг друга «мадам», – мадам Бабицкая, мадам Цодокова, мадам Меклер, мадам Генкина, мадам Затуловская… О каждой ходили легенды. Скажем, мадам Цодокова (в девичестве Глобус) как-то приютила в мезонине своего витебского дома Марка Шагала (тогда еще Мойше Сегала), а мадам Генкина со сдержанной гордостью рассказывала, что их семья (солидное лесопромышленное хозяйство в Белоруссии, ну прямо как у бабушкиного брата из Витебска, помнишь?) всегда помогала рэволюционерам – именно им, через «э». Еще сосед по лестничной клетке, благообразный мужчина преклонных лет – у него бывает Цецилия Львовна Мансурова. Заодно заходит к Затуловским и пьет чай с бабушкой, бабой Женей. А вот запросились в рассказ две дамы, живущие вместе. Первая – Евгения Альфредовна Райхардт – высокая, плоская, то ли учительница русского языка, то ли просто образованная дама из «бывших», а возможно, и то, и другое. Он пишет с ней диктанты, летом, на даче. Уж как она попала к ним на дачу? Теперь спросить не у кого. А ее родственница (или подруга) Анастасия Петровна – очень пожилая, толстенькая, в пенсне, с боевым революционным прошлым.
   Впрочем, что толку вытаскивать на белый лист всю эту публику чохом. Если когда и кто понадобится, в том случае тогда и того вытащим. А пока вспомним о первых обидах. Обиды хорошо вспоминать от первого лица.
   Мы – Толик, Алик У. и я – гуляем во дворе домбоярки, в те послевоенные годы – заколоченного древнего домишки, в подвалах и пристройках которого шла кое-какая жизнь. На камне у стены лежит большая чугунная сковорода. Не знаю уж зачем, я беру ее и бросаю в кузов стоящей тут же полуторки. Машина уезжает. Я возвращаюсь домой. Почти сразу – два звонка в дверь, это к нам, Затуловским. На пороге – мощная корявая женщина в цветастой косынке, разъяренная хозяйка сковороды, за ее спиной прячется Толик. Мама – мне: «Ах ты!!!» Что, по сути, есть заметно сокращенная версия такого монолога: «Да что ж это за наказанье Божье! Я тут из сил выбиваюсь, работаю, как прóклятая, живу одна, без Оси, света белого не вижу, в парикмахерской месяц не была, черт-те на что похожа, мама следит за каждым шагом, как бы Толя в дом не пробрался, отец вообще ничем не интересуется, кроме своего силикоза да черного чая, о дочери и внуке знать не хочет, а Виталик из болезней не вылезает, задохлик, сплошные аденоиды да желёзки, а туда же – сковородки чужие выбрасывать!» И рвет ремень о мою тощую попку. Красный пластмассовый ремешок. Не так больно, как обидно – меня предали. Интересно, запомнила ли это мама? Не спросил, не успел. А Толик? Спросить бы, да мы уж столько лет не виделись. Вот позвоню, Толик, дружище, помнишь, году в тысяча девятьсот сорок каком-то – домбоярка, сковородка и ты, сукин сын, мать твою, привел к нам эту тетку в цветастой косынке?
   Второе разочарование – при игре в «ваш карман» обнаруживаю у Алика, самого-самого друга, свой заветный пропавший фантик – хорош он был, большой и твердый (я про фантик), от малой плиточки шоколада «Гвардейский», выигрывал часто.
   Так вот, игры.
   «Ваш карман», «ваша зелень», «замри-отомри» – на них заключались, фантики, прятки (пора – не пора, иду со двора, кто за мной стоит, тот в огне горит, кто не спрятался – я не отвечаю), салочки, колдунчики, штандер, чижик, лапта круговая, лапта беговая (сродни бейсболу), козел отмерной, казаки-разбойники, сыщики-воры, кольцо-кольцо, садовник, «да» и «нет» не говорите, разрывные цепи, ножички (отрез земли и нечто иное, связанное с различными способами бросания ножа), классики в ассортименте, десяточка (десять способов бросания мяча в стену и ловли). А классово чуждые дети – это пристеночек, чеканка, обруч, гонимый крючком из проволоки, да самокат: две доски и два подшипника. Особый шик: в ответ на объявленную врасплох «вашу зелень» – где-нибудь на берегу речки летом – отвернуть крайнюю плоть (попросту, залупу показать) и предъявить травинку. Ну и, конечно, – война. Откуда-то был у Виталика крошечный револьверчик, брелок наверное, все думал: «Вот будем играть в войну, меня как бы поймают, обыщут, а револьвер не заметят. Приведут на допрос, а я – кх-кх – всех постреляю и убегу». Но – ничего не получилось, револьвер нашли и отняли «большие», чуть ли не пятиклассники.
   Это зарядьевское житье вдруг через полвека с лишним вновь овладело им, втянуло в свою утробу, заставило вспоминать, вспоминать, вспоминать. Музейщики домбоярки (да уж, теперь это респектабельный музей московской старины) разыскали и собрали старых и прежних (и то, и другое в одних лицах) жителей округи на интервью с чаепитием. Бабульки и дедульки рассматривали фотографии старых дворов и галерейчатых зданий и бормотали: вот-вот угол Елецкого и Максимовского, тут я покупала соевые батончики… А здесь школа была, четыреста четвертая. А здесь – зеркалка… И вот на экране – эта зеркалка. Угол Максимки и Варварки, на церковной стене табличка: «Зеркальная мастерская». На лестнице мальчонка в коротких штанишках, чулках и кепке. Голову повернул к объективу, глаза жалкие.
   – Виталик! Это ж ты!
   Кричала Светлана, старшая сестра Алика Умного, помнившая Псковский куда лучше Виталика.
   Такое вот совпадение.
   Впрочем, если уж говорить о падении этих птиц, то куда более удивительным показался Виталику другой случай, о котором он прочитал. Дело было в Англии. Теплым июньским днем десятилетняя Лаура Бакстон из городка Бертон, что в графстве Стаффордшир, написала свое имя и адрес на багажном ярлыке, привязала его к воздушному шарику и отпустила. Шарик пролетел сто сорок миль и опустился в местечке Пьюсей, графство Уилтшир, в саду дома, где жила… Лаура Бакстон, десяти лет от роду. Лауры познакомились и подружились. Обе они оказались блондинками и любителями животных: каждая имела лабрадора черной масти, морскую свинку и кролика…
 
   А еще у Виталика был маленький перламутровый складной ножичек, привезенный папой из Польши (по-видимому, деревня Кабаки, откуда в январе сорокового он прислал маме письмо, была лишь промежуточным пунктом). Его из дома выносить запрещалось. Уже студентом подарил его Виталик однокурснице Наташе – такой же миниатюрной и складненькой, как подарок, – сопроводив стишком:
 
Увидев, что мал ножик,
Браниться не спеши,
Им, право же, удобно
Точить карандаши.
Еще ножом сподручно
Царапать, скажем, стол,
Но этого не делай —
Профессор будет зол.
Чем портить эту мебель,
Возьми парнишку в плен
И лезвием царапни
На сердце букву «Н».
Хоть лезвие недлинно,
Но ранит глубоко,
Забыть, кто им царапнул,
Ох будет нелегко.
 
   Ах ты, батюшки, вспомнил ведь. Впрочем, это все weiter, weiter, weiter.
   А пока он продолжал оставаться Нютиным и бабы-Жениным. Мама то была на работе, то уходила куда-то с ДДТ, то жаловалась на головную боль, то яростно и быстротечно обнимала хрупкое свое дитя, которое хвастливо показывало ей только что сотворенный пейзаж, непременно с птицами, из которых Виталик отдавал предпочтение печальной вороне, присевшей на крест над могильным холмиком. Ему нравилось, как здорово это у него получалось. Еще он любил лепить из пластилина лошадок. С ушками, гривой и тонкими ножками. Когда Виталик ставил лошадку на стол, ножки все время подгибались, а заменить их на спички он не хотел – форма не та. Лошадки оставались лежать, что-то в них было упадническое.
   Баба Женя его кормила, вздыхала: худой, бледный, круги под глазами, называла то шлимазл – растяпа, то газлен – разбойник, в зависимости от вида проступка. Иногда и она прижимала его голову к животу, гладила шершавой ладонью по мягким редковатым волосам и бормотала что-то вроде а шейнер ингеле. Дедушка красоты мальчонки не замечал, полагая, что для ингеле важнее иметь а гутер идише коп. Хотя, бывало, вылезал из своей прокуренной берлоги – книги за зеркальными стеклами, чудовище-стол (зеленое прожженное сукно, полдюжины пепельниц, мраморно-бронзовый чернильный прибор), черный кожаный диван – и играл с внуком в прятки. Виталик хоронился под столом или в нише за колонной необъятного буфета, а Семен Михайлович поднимал крышки кастрюль, сахарницы или чайника и бормотал: «Тут его нету, тут его нету». Впрочем, значительного вклада в развитие интеллекта и нравственное воспитание Виталика профессор Затуловский не внес. Правда, один раз он решил пойти с внуком в цирк. Цирк – это что? Цирк, это как? Виталик ждал, о, как он ждал! Что-то слышал, что-то читал – видимо, «по проволоке дама идет, как телеграмма», или «машет палочкой пингвин, гражданин полярных льдин», или «мамзель Фрикасе на одном колесе». Весь нетерпение. Вышли загодя, не приведи Господь опоздать, к трамвайной остановке на площади Ногина. Они пропускали один набитый трамвай за другим, еще более набитым, люди висли на поручнях, не в силах втиснуться не то что в вагон, даже на площадку. По истечении часа или около того они, уже не торопясь, отправились домой. Потом, много позже, он думал – ну что деду, профессору и проч., стоило взять такси до Трубной? А жаль, такой славный был дед. Выйдет, бывало, из своего кабинета, в одной руке – газета, в другой – сахарница, встанет на пороге общей комнаты (из двух одна принадлежала ему, вторая – для всех), подстелит газету и опустится на колени. Возденет руку с сахарницей («гарднер», нежно-лиловые листочки, отбитая ручка), вопьется взглядом в бабы Женин живот и гнусавит: «Подай Христа ради сахару кусочек. Можно два». Он пил черный чай с неимоверным количеством сахара. Взрослый Виталик всегда представлял эту сцену вкупе с цирком, вспоминая едкие строчки: «Когда ему выдали сахар и мыло, он стал добиваться селедок с крупой». А то подзовет дед Виталика, посадит на колени и говорит: «Вот тебе, ингеле, задача. Я дал бабушке сто рублей, чтобы купить мяса, картошки, молока, папирос и чаю. Сколько денег она должна принести обратно?» – «Деда, я не могу решить задачу – ты не сказал, сколько стоит мясо, картошка, папиросы…» – «А вот и не надо тебе это знать, внученькин. Твоей бабушке сколько денег ни дай, обратно ничего не получишь!» Что правда, то правда – баба Женя тоже была прижимистой.
   Позже у деда на столе среди бумаг появилась баночка с водой, куда он отхаркивался. Курил и кашлял, кашлял и курил.
   Плыла и пела, пела и плыла.
   Впрочем, дед и баба Женя стоят того, чтобы Виталик рассказал о них особо. А ты послушай, ты их не знала, но они бы тебе понравились.

Баба Женя и дедушка Семен

   Он всегда напоминал мне взъерошенную ворону, даже когда в голубой полосатой тенниске, портфель у правого, бугристая авоська у левого колена, пинал дачную калитку. Мой дед. Семен Михайлович Затуловский. Но спросите меня, как он пинал эту калитку в лето пятьдесят первого и как протискивался в нее осенью следующего, пятьдесят второго года. Та же тенниска, те же батоны поперек сетки, но вся взъерошенность другого знака – униженная и опасливая. Войдет – и шмыг на свою половину. Терраса у нас была общая, комнаты – разные. Я с мамой жил в большой, дедушка с бабой Женей – в маленькой, куда попадали через нас.
   В то, довредительское, лето дед запомнился мне неистовым говоруном и остроумцем. Сидя за общим воскресным столом, накрываемым обычно в саду между двумя корявыми яблонями, он много и не слишком опрятно ест под хохоток и рассуждения с обязательным привлечением библейских цитат и богов греко-римского пантеона. Баба Женя, Евгения Яковлевна, сидит рядом, в глазах – снисходительное обожание.
   Мама привычно внимает этому словесному фонтану, а хозяин дачи, блестящий и только что отсидевший (всего лишь за взятки) адвокат Георгий Львович, в семье – Гриня, бонвиван, красавец с серебряной гривой, медальным профилем и нежными женскими ручками, сам привыкший покорять слушателей, натужно протискивает рифмованные фразы и анекдоты в редкие паузы дедовой речи – обсосать крылышко, отхлебнуть глоток нарзана. «Между нами, хе-хе, я говорю стихами. – И тянется к форшмаку. – Какая нужна смётка, чтобы приготовить такую селедку!» Супруга Грини, роскошная Ида Яковлевна, светится гордостью. Тут же сидит их сын Алик (который Добрый, который Саша) и с нетерпеньем ждет, когда можно будет удрать. А я любил эти застолья! Кое-что запоминал, чтобы щегольнуть перед приятелем или девочкой. А пару раз, к маминому ужасу, сам пытался сказать что-нибудь, на мой взгляд, уместное. Помню, тонким, напряженным голосом я сделал эпатирующее заявление, что Некрасов не умел считать. За столом грянула тишина. Дед склонил набок птичью голову. Дрожа от нетерпения, я поделился своим открытием:
   – У него ошибка! У него в «Кому на Руси жить хорошо» мужиков семь и деревень семь, а из мужиков двое – братья, братья Губины, – тараторил я, – они братья, они вместе жили, в одной деревне, поэтому мужиков-то семь, а деревень не больше шести…
   Дед взглянул на меня отрешенно, отодвинул тарелку. Я еще не понимал глубины своего позора. Адвокат решился было на вылазку:
   – Наблюдательный ребенок, ха-ха. Вундеркинд. Вот, кстати, спрашивают одного мальчика: «Левочка, ты умеешь играть на скрипке?» А он отвечает…
   Тихий, но звучный голос дяди Семы перекрыл ответ Левочки:
 
Когда из мрака заблужденья
Горячим словом убежденья
Я душу падшую извлек,
И, вся полна глубокой муки,
Ты прокляла, ломая руки,
Тебя опутавший порок…
 
   Дальше шло что-то о женщине, рыдающей о своем беспутном прошлом. Все слушали очень внимательно.
 
Верь: я внимал не без участья,
Я жадно каждый звук ловил…
Я понял все, дитя несчастья!
Я все простил и все забыл.
 
   При этих словах дед посмотрел на бабу Женю – на ее крупном лице выступил румянец.
 
Грустя напрасно и бесплодно,
Не пригревай змеи в груди
И в дом мой смело и свободно
Хозяйкой полною войди!
 
   Дед скомкал салфетку и потянулся к нарзану.
   – Деревень ему показалось много! Женюра, это все, что он нашел у Некрасова.
   Баба Женя сочувственно положила ладонь на плечо мужа.
   Это лето, помню, прошло под знаком Некрасова. Оказалось, дед боготворил его со времен своей социал-демократической то ли бундовской юности, даже с гимназического детства – в гимназию, по семейному преданию, его втиснули вне процентной нормы по ходатайству растроганного либерала-инспектора, умилившегося страстью, с которой тощий рыжий Шимон Затуловский читал на приемном экзамене: «Сбирается с силами русский народ и учится быть гражданином». Теперь дед обращал меня в свою веру. Пожалуй, со времен неудачного похода в цирк он впервые уделял мне столько времени. Разгрузив авоську и облачившись в дачный мундир – сатиновые шаровары, сетчатая майка и сандалеты на босу ногу, – он, если я не успевал спрятаться, уводил меня в крохотный лесок, что примыкал к участку со стороны, противоположной поселковой улице, и читал наизусть своего кумира, читал километрами. Сейчас вспоминаю, что грустные шедевры Некрасова – «Еду ли ночью…», «Что ты жадно глядишь на дорогу» – не очень меня трогали. Дед Семен злился. «Тургенева это стихотворение с ума сводило, Чернышевскому показалось прекраснейшей, слышишь ты, олух, прекраснейшей из русских лирических пьес, а ты плечами пожимаешь!» И все-таки, в конце концов, он пронял меня. Пронял этими маленькими зарифмованными рассказиками, всегда трагическими, где вдруг из распевной словесной вязи вылезет и острым гвоздем втемяшится в память четкий, чеканный афоризм. «Умер, Касьяновна, умер, сердешная, умер и в землю зарыт». С тех пор ведь не читал Некрасова. Кого только ни перечитывал, Некрасова – никогда. «У бурмистра Власа бабушка Ненила починить избенку лесу попросила…» Или вот извозчик Ваня хотел жениться, да денег не было на волю выкупиться. А тут он вез купца, и купец возьми да и забудь у него в повозке мешок серебра. Вечером прибежал – мешок цел. Засмеялся, дал Ване полтину – а мог бы ты, говорит, Ваня, разбогатеть – серебро-то не меченое. Уехал купец, а извозчик пошел на конюшню и удавился. Еще, помню, про Власа, но другого, не бурмистра. Этому ад привиделся:
 
Крокодилы, змии, скорпии
Припекают, режут, жгут…
Воют грешники в прискорбии,
Цепи ржавые грызут.
 
   Впрочем, про скорпий и двухаршинных ужей дед, видно, читал, чтобы увлечь молодого бездушного шалопая. Как-то дождливым августовским вечером, возвращаясь от живущего через улицу приятеля, я услышал тихий разговор под грибком у нашего крыльца. Дед и баба Женя сидели рядом, плечи их соприкасались. Оба в пальто. «Что ж осталось в жизни нашей? Ты молчишь… печальна ты… Не случилось ли с Парашей – сохрани Господь – беды?» И хотя дочь их, а мою маму, звали не Парашей, а Лелей, я сразу понял: речь идет о ней. Тем более что не одобряемый ее роман с моим будущим отчимом дядей Толей (см. также ДДТ и АНК) бурно развивался и вот-вот грозил завершиться браком.
   Итак, благодаря Некрасову дед стал гимназистом. В выпускном классе он без памяти влюбился в Геню-Гитл (вне семьи – Евгению) Ямпольскую, видную девушку двумя годами его старше, дочь богатого лесопромышленника, побывавшую уже в Европе. Швейцария, Германия, Италия. Воды, музеи, карнавалы. Через год Шимон Затуловский, медицинский студент, уезжает от медноволосой богини в Москву.
   Дальнейшее стало мне известно – в отрывках, правда, – из семейных легенд, рассказываемых бабушкой, да из узкой тетрадки в кожаном мягком переплете, порыжелом от старости. Странный, девичий по виду, этот альбомчик с разноцветными – то розовыми, то вдруг салатными, то кремовыми – листками оказался дневником, ведомым последовательно: студентом с фатоватыми усиками, респектабельным доктором с обширной практикой среди лучших семей Зарядья (был среди его пациентов и Иван Алексеевич Бунин), главным врачом эвакуационного госпиталя в Прикарпатье во время Первой мировой, начальником медсанчасти под Киевом в Гражданскую, врачом полевого лазарета в Самарканде во время басмачества, начальником тылового госпиталя в Свердловске во Вторую мировую, заведующим терапевтическим отделением Института профзаболеваний имени Обуха до и после войны. Вместе с альбомчиком-дневником в нижнем ящике дедова письменного стола обнаружилась и «Вечерка» от 26 февраля 1938 года. К чему бы это? Я принялся пристально ее изучать.
   Третий день 400 работников оперного театра Варшавы круглые сутки проводят в помещении театра в знак протеста против задержки причитающейся им зарплаты.
   Переговоры Чемберлена с Риббентропом начнутся на следующей неделе.
   Бомбардировка Мадрида. Агентство «Эспань» сообщает, что вчера около полудня над западными районами Мадрида показались два фашистских бомбардировщика, а около 18 часов артиллерия мятежников в течение 30 минут бомбардировала столицу.
   Авиационный обозреватель газеты «Сандэй экспресс» сообщает, что в составе английских военно-воздушных сил создается корпус летчиков для истребителей, скорость которых достигает 640 км в час. Эти люди должны обладать идеальным здоровьем, чтобы управлять самолетом, делающим около 11 км в минуту.
   Старый Москворецкий мост разбирается…
   Погодные аномалии: в Архангельске 0°, а в Харькове минус 17°, даже в Сочи минус 5° (данные Центрального института погоды).
   К встрече героев. Исаак Дунаевский написал песню о папанинцах на слова Шварцмана; московский трест зеленного строительства закупил в Киеве и Адлере большие партии примул, сирени и цинерарий; фабрики «Моссельпром» и «Рот-Фронт» выпускают новые сорта шоколадных конфет в коробках, оформленных на тему «Папанинцы».
   Статья Исаака Бродского «Ворошилов и художники».
   На сцене Московского ТЮЗа «Таинственный остров» Жюля Верна.
   В 13-м туре шахматного чемпионата ВЦСПС Чеховер выиграл у Бастрикова, а Лилиенталь – у Готгильфа.
   На экраны выходит новая звуковая музыкальная комедия «Богатая невеста» (режиссер Иван Пырьев, музыка И. Дунаевского, текст песен поэта-орденоносца Лебедева-Кумача).
   Короткие сигналы. В нашей квартире мы могли бы уменьшить расход электроэнергии на 10—15 процентов, если бы в продаже были лампочки в 10 и 15 свечей. Но даже 25-свечовыми лампочками магазины снабжаются с большими перебоями…
   И вот, наконец:
   Государственный центральный институт
   усовершенствования врачей объявляет,
   что 2 марта с. г. в 7 час. 30 м. вечера в помещении ЦИУ
   (Б. Новинский пер., д.12-а)
   состоится ПУБЛИЧНАЯ ЗАЩИТА ДИССЕРТАЦИИ
   на соискание ученой степени доктора медицинских наук
   С. М. ЗАТУЛОВСКОГО на тему:
   «Клиника отравления анилином и некоторыми
   другими амидо-нитросоединениями бензола».
   Официальные оппоненты: засл. деят. науки проф. Р.А. Лурия,
   проф. А.А. Летавет.
   С диссертацией можно ознакомиться в библиотеке ЦИУ —
   6-й этаж.
   Дневник был странный. Две-три страницы, пауза в пять лет. Снова запись. Еще перерыв в два года. И так почти полвека. Эту тетрадку и пожухлый пакет с фотографиями и какими-то желтыми листками я взял тайком (не устоял – запах старой бумаги с детства манил подобно наркотику) из ящика массивного древнего стола, занимавшего половину комнатенки бабы Жени, после того как гроб с ее высохшим, некогда монументальным телом был с этого стола снят и, после трех кругов на лестничных площадках, отвезен в Востряково.
   Первые страницы тетрадки медицинский студент Московского университета заполнял виршами в стиле «на память тебе, дорогая, хочу я стихи написать, чтоб, этот альбом открывая, могла ты меня вспоминать». Потом уже, читая мамины альбомы, нашел я родственное творение Оли Б. – помнишь: «На первой страничке альбома излагаю я память свою, чтобы добрая девочка Леля не забыла подругу свою»? Дальше в дедовой тетрадке по голубому шли черные кружевные строчки:
 
Песнями душу свою я б открыл,
Грусть и страданья в мотив перелил,
В песне, быть может, я понят бы был…
Так не дал Всевышний мне голоса сил!
 
   Всевышний действительно поскупился на силу поэтического дарования для дедушки Семена. Может быть, сознавая это, несколькими страницами и тремя годами позже, все еще студент, но уже официальный жених Гени-Гитл Ямпольской, он перешел на столь же эмоциональную прозу. «Где любовь? Где тот бурный порыв, – писал дед, – что как горный поток… Он стекает с горы, и не ведает он, на тот ли утес, на другой ли обрыв – все равно ведь ему… Он бежит… и шумит… И, свергаясь со скал, рассказать может он, как я жил, как страдал… Он бежит… и шумит… и ревет…»
   Это дословный текст, датированный 1911 годом, вторым октября, с указанием – в скобках – (В комнате Лизы). Кто такая Лиза, я не смог выяснить, возможно, родственница, но фотографию всех троих, деда, бабушки и Лизы, нашел в прихваченном с тетрадкой конверте: слева Лиза, длинное уныло-одухотворенное лицо и пенсне на шнурочке; в центре Женя с пышными волосами, подбородок опирается на два кулачка, поставленные друг на друга, глаза скошены в сторону Шимона; тот – усат, красив, студенческая тужурка расстегнута, глядит исподлобья.
   Очередная запись посвящена окончанию университета. Обретение степени «лекаря с отличием со всеми правами и примуществами, поименованными в Высочайше утвержденном мнении Государственного Совета и в Уставе Университетов 1884 года» имело место 28 ноября 1913 года и непосредственно предшествовало заключению счастливого брака и получению места ординатора Крестовоздвиженской больницы. Дедушкин диплом я отыскал в том же пакете, где фотографию с Лизой. По всем почти предметам Семен Михелевич Затуловский заслужил оценку «весьма удовлетворительно», оплошав только по «фармакогнозии и фармакологии с рецептурой и учением о минеральных водах», оцененными «удовлетворительно» без «весьма». А на обороте диплома был напечатан текст «Факультетского обещания», Гиппократовой клятвы того времени:
   Принимая с глубокой признательностью даруемые мне наукой права врача и постигая всю важность обязанностей, возлагаемых на меня сим званием, я даю обещание в течение всей своей жизни ничем не помрачать чести сословия, в которое ныне вступаю. Обещаю во всякое время помогать, по лучшему моему разумению, прибегающим к моему пособию страждущим, свято хранить вверяемые мне семейные тайны и не употреблять во зло оказываемого мне доверия. Обещаю продолжать изучать врачебную науку и способствовать всеми своими силами ее процветанию, сообщая ученому свету все, что открою. Обещаю не заниматься приготовлением и продажей тайных средств. Обещаю быть справедливым к своим сотоварищам-врачам и не оскорблять их личности; однако же, если бы того потребовала польза больного, говорить правду прямо и без лицеприятия. В важных случаях обещаю прибегать к советам врачей, более меня сведущих и опытных; когда же сам буду призван на совещание, буду по совести отдавать справедливость их заслугам и стараниям.