Страница:
А еще его возили на Арбат к родителям отца, дедушке Натану и бабе Розе. Почему-то дедушки оставались дедушками, а бабушки превращались в баб – бабу Женю и бабу Розу. Баба Роза была глухой и готовила очень вкусную жареную картошку. Стоило ему оказаться у арбатских родных, Роза Владимировна ставила на электроплитку маленькую черную чугунную сковородку, бросала на нее кусочек сливочного масла – постного не признавала – и до коричневой корочки обжаривала вожделенные кружочки, презрев ворчанье бабы Жени о вредности такой пищи для ребенка. Он играл в костяные фигурки зверей, а на буфете стоял веер серебряных ножей для фруктов. Еще там жила соседская девочка Аня, чуть старше его, с которой он любил возиться. Они боролись на диване, и Виталик на нее ложился, а она неохотно отбивалась. Собираясь на Арбат, он предвкушал эту борьбу.
Все больше людей вокруг, они захлестывают поле памяти. Персонажи дома и двора: Вера Хромая и Вера Горбатая, запомнились только клички; Колян и Толян – сыновья сапожника Володи со второго этажа, от них исходит опасность; портной (имя исчезло из памяти) – шьет ему первые длинные брюки, у него в комнате кислый запах; еврейские старушки, называющие друг друга «мадам», – мадам Бабицкая, мадам Цодокова, мадам Меклер, мадам Генкина, мадам Затуловская… О каждой ходили легенды. Скажем, мадам Цодокова (в девичестве Глобус) как-то приютила в мезонине своего витебского дома Марка Шагала (тогда еще Мойше Сегала), а мадам Генкина со сдержанной гордостью рассказывала, что их семья (солидное лесопромышленное хозяйство в Белоруссии, ну прямо как у бабушкиного брата из Витебска, помнишь?) всегда помогала рэволюционерам – именно им, через «э». Еще сосед по лестничной клетке, благообразный мужчина преклонных лет – у него бывает Цецилия Львовна Мансурова. Заодно заходит к Затуловским и пьет чай с бабушкой, бабой Женей. А вот запросились в рассказ две дамы, живущие вместе. Первая – Евгения Альфредовна Райхардт – высокая, плоская, то ли учительница русского языка, то ли просто образованная дама из «бывших», а возможно, и то, и другое. Он пишет с ней диктанты, летом, на даче. Уж как она попала к ним на дачу? Теперь спросить не у кого. А ее родственница (или подруга) Анастасия Петровна – очень пожилая, толстенькая, в пенсне, с боевым революционным прошлым.
Впрочем, что толку вытаскивать на белый лист всю эту публику чохом. Если когда и кто понадобится, в том случае тогда и того вытащим. А пока вспомним о первых обидах. Обиды хорошо вспоминать от первого лица.
Мы – Толик, Алик У. и я – гуляем во дворе домбоярки, в те послевоенные годы – заколоченного древнего домишки, в подвалах и пристройках которого шла кое-какая жизнь. На камне у стены лежит большая чугунная сковорода. Не знаю уж зачем, я беру ее и бросаю в кузов стоящей тут же полуторки. Машина уезжает. Я возвращаюсь домой. Почти сразу – два звонка в дверь, это к нам, Затуловским. На пороге – мощная корявая женщина в цветастой косынке, разъяренная хозяйка сковороды, за ее спиной прячется Толик. Мама – мне: «Ах ты!!!» Что, по сути, есть заметно сокращенная версия такого монолога: «Да что ж это за наказанье Божье! Я тут из сил выбиваюсь, работаю, как прóклятая, живу одна, без Оси, света белого не вижу, в парикмахерской месяц не была, черт-те на что похожа, мама следит за каждым шагом, как бы Толя в дом не пробрался, отец вообще ничем не интересуется, кроме своего силикоза да черного чая, о дочери и внуке знать не хочет, а Виталик из болезней не вылезает, задохлик, сплошные аденоиды да желёзки, а туда же – сковородки чужие выбрасывать!» И рвет ремень о мою тощую попку. Красный пластмассовый ремешок. Не так больно, как обидно – меня предали. Интересно, запомнила ли это мама? Не спросил, не успел. А Толик? Спросить бы, да мы уж столько лет не виделись. Вот позвоню, Толик, дружище, помнишь, году в тысяча девятьсот сорок каком-то – домбоярка, сковородка и ты, сукин сын, мать твою, привел к нам эту тетку в цветастой косынке?
Второе разочарование – при игре в «ваш карман» обнаруживаю у Алика, самого-самого друга, свой заветный пропавший фантик – хорош он был, большой и твердый (я про фантик), от малой плиточки шоколада «Гвардейский», выигрывал часто.
Так вот, игры.
«Ваш карман», «ваша зелень», «замри-отомри» – на них заключались, фантики, прятки (пора – не пора, иду со двора, кто за мной стоит, тот в огне горит, кто не спрятался – я не отвечаю), салочки, колдунчики, штандер, чижик, лапта круговая, лапта беговая (сродни бейсболу), козел отмерной, казаки-разбойники, сыщики-воры, кольцо-кольцо, садовник, «да» и «нет» не говорите, разрывные цепи, ножички (отрез земли и нечто иное, связанное с различными способами бросания ножа), классики в ассортименте, десяточка (десять способов бросания мяча в стену и ловли). А классово чуждые дети – это пристеночек, чеканка, обруч, гонимый крючком из проволоки, да самокат: две доски и два подшипника. Особый шик: в ответ на объявленную врасплох «вашу зелень» – где-нибудь на берегу речки летом – отвернуть крайнюю плоть (попросту, залупу показать) и предъявить травинку. Ну и, конечно, – война. Откуда-то был у Виталика крошечный револьверчик, брелок наверное, все думал: «Вот будем играть в войну, меня как бы поймают, обыщут, а револьвер не заметят. Приведут на допрос, а я – кх-кх – всех постреляю и убегу». Но – ничего не получилось, револьвер нашли и отняли «большие», чуть ли не пятиклассники.
Это зарядьевское житье вдруг через полвека с лишним вновь овладело им, втянуло в свою утробу, заставило вспоминать, вспоминать, вспоминать. Музейщики домбоярки (да уж, теперь это респектабельный музей московской старины) разыскали и собрали старых и прежних (и то, и другое в одних лицах) жителей округи на интервью с чаепитием. Бабульки и дедульки рассматривали фотографии старых дворов и галерейчатых зданий и бормотали: вот-вот угол Елецкого и Максимовского, тут я покупала соевые батончики… А здесь школа была, четыреста четвертая. А здесь – зеркалка… И вот на экране – эта зеркалка. Угол Максимки и Варварки, на церковной стене табличка: «Зеркальная мастерская». На лестнице мальчонка в коротких штанишках, чулках и кепке. Голову повернул к объективу, глаза жалкие.
– Виталик! Это ж ты!
Кричала Светлана, старшая сестра Алика Умного, помнившая Псковский куда лучше Виталика.
Такое вот совпадение.
Впрочем, если уж говорить о падении этих птиц, то куда более удивительным показался Виталику другой случай, о котором он прочитал. Дело было в Англии. Теплым июньским днем десятилетняя Лаура Бакстон из городка Бертон, что в графстве Стаффордшир, написала свое имя и адрес на багажном ярлыке, привязала его к воздушному шарику и отпустила. Шарик пролетел сто сорок миль и опустился в местечке Пьюсей, графство Уилтшир, в саду дома, где жила… Лаура Бакстон, десяти лет от роду. Лауры познакомились и подружились. Обе они оказались блондинками и любителями животных: каждая имела лабрадора черной масти, морскую свинку и кролика…
А еще у Виталика был маленький перламутровый складной ножичек, привезенный папой из Польши (по-видимому, деревня Кабаки, откуда в январе сорокового он прислал маме письмо, была лишь промежуточным пунктом). Его из дома выносить запрещалось. Уже студентом подарил его Виталик однокурснице Наташе – такой же миниатюрной и складненькой, как подарок, – сопроводив стишком:
А пока он продолжал оставаться Нютиным и бабы-Жениным. Мама то была на работе, то уходила куда-то с ДДТ, то жаловалась на головную боль, то яростно и быстротечно обнимала хрупкое свое дитя, которое хвастливо показывало ей только что сотворенный пейзаж, непременно с птицами, из которых Виталик отдавал предпочтение печальной вороне, присевшей на крест над могильным холмиком. Ему нравилось, как здорово это у него получалось. Еще он любил лепить из пластилина лошадок. С ушками, гривой и тонкими ножками. Когда Виталик ставил лошадку на стол, ножки все время подгибались, а заменить их на спички он не хотел – форма не та. Лошадки оставались лежать, что-то в них было упадническое.
Баба Женя его кормила, вздыхала: худой, бледный, круги под глазами, называла то шлимазл – растяпа, то газлен – разбойник, в зависимости от вида проступка. Иногда и она прижимала его голову к животу, гладила шершавой ладонью по мягким редковатым волосам и бормотала что-то вроде а шейнер ингеле. Дедушка красоты мальчонки не замечал, полагая, что для ингеле важнее иметь а гутер идише коп. Хотя, бывало, вылезал из своей прокуренной берлоги – книги за зеркальными стеклами, чудовище-стол (зеленое прожженное сукно, полдюжины пепельниц, мраморно-бронзовый чернильный прибор), черный кожаный диван – и играл с внуком в прятки. Виталик хоронился под столом или в нише за колонной необъятного буфета, а Семен Михайлович поднимал крышки кастрюль, сахарницы или чайника и бормотал: «Тут его нету, тут его нету». Впрочем, значительного вклада в развитие интеллекта и нравственное воспитание Виталика профессор Затуловский не внес. Правда, один раз он решил пойти с внуком в цирк. Цирк – это что? Цирк, это как? Виталик ждал, о, как он ждал! Что-то слышал, что-то читал – видимо, «по проволоке дама идет, как телеграмма», или «машет палочкой пингвин, гражданин полярных льдин», или «мамзель Фрикасе на одном колесе». Весь нетерпение. Вышли загодя, не приведи Господь опоздать, к трамвайной остановке на площади Ногина. Они пропускали один набитый трамвай за другим, еще более набитым, люди висли на поручнях, не в силах втиснуться не то что в вагон, даже на площадку. По истечении часа или около того они, уже не торопясь, отправились домой. Потом, много позже, он думал – ну что деду, профессору и проч., стоило взять такси до Трубной? А жаль, такой славный был дед. Выйдет, бывало, из своего кабинета, в одной руке – газета, в другой – сахарница, встанет на пороге общей комнаты (из двух одна принадлежала ему, вторая – для всех), подстелит газету и опустится на колени. Возденет руку с сахарницей («гарднер», нежно-лиловые листочки, отбитая ручка), вопьется взглядом в бабы Женин живот и гнусавит: «Подай Христа ради сахару кусочек. Можно два». Он пил черный чай с неимоверным количеством сахара. Взрослый Виталик всегда представлял эту сцену вкупе с цирком, вспоминая едкие строчки: «Когда ему выдали сахар и мыло, он стал добиваться селедок с крупой». А то подзовет дед Виталика, посадит на колени и говорит: «Вот тебе, ингеле, задача. Я дал бабушке сто рублей, чтобы купить мяса, картошки, молока, папирос и чаю. Сколько денег она должна принести обратно?» – «Деда, я не могу решить задачу – ты не сказал, сколько стоит мясо, картошка, папиросы…» – «А вот и не надо тебе это знать, внученькин. Твоей бабушке сколько денег ни дай, обратно ничего не получишь!» Что правда, то правда – баба Женя тоже была прижимистой.
Позже у деда на столе среди бумаг появилась баночка с водой, куда он отхаркивался. Курил и кашлял, кашлял и курил.
Плыла и пела, пела и плыла.
Впрочем, дед и баба Женя стоят того, чтобы Виталик рассказал о них особо. А ты послушай, ты их не знала, но они бы тебе понравились.
Баба Женя и дедушка Семен
Все больше людей вокруг, они захлестывают поле памяти. Персонажи дома и двора: Вера Хромая и Вера Горбатая, запомнились только клички; Колян и Толян – сыновья сапожника Володи со второго этажа, от них исходит опасность; портной (имя исчезло из памяти) – шьет ему первые длинные брюки, у него в комнате кислый запах; еврейские старушки, называющие друг друга «мадам», – мадам Бабицкая, мадам Цодокова, мадам Меклер, мадам Генкина, мадам Затуловская… О каждой ходили легенды. Скажем, мадам Цодокова (в девичестве Глобус) как-то приютила в мезонине своего витебского дома Марка Шагала (тогда еще Мойше Сегала), а мадам Генкина со сдержанной гордостью рассказывала, что их семья (солидное лесопромышленное хозяйство в Белоруссии, ну прямо как у бабушкиного брата из Витебска, помнишь?) всегда помогала рэволюционерам – именно им, через «э». Еще сосед по лестничной клетке, благообразный мужчина преклонных лет – у него бывает Цецилия Львовна Мансурова. Заодно заходит к Затуловским и пьет чай с бабушкой, бабой Женей. А вот запросились в рассказ две дамы, живущие вместе. Первая – Евгения Альфредовна Райхардт – высокая, плоская, то ли учительница русского языка, то ли просто образованная дама из «бывших», а возможно, и то, и другое. Он пишет с ней диктанты, летом, на даче. Уж как она попала к ним на дачу? Теперь спросить не у кого. А ее родственница (или подруга) Анастасия Петровна – очень пожилая, толстенькая, в пенсне, с боевым революционным прошлым.
Впрочем, что толку вытаскивать на белый лист всю эту публику чохом. Если когда и кто понадобится, в том случае тогда и того вытащим. А пока вспомним о первых обидах. Обиды хорошо вспоминать от первого лица.
Мы – Толик, Алик У. и я – гуляем во дворе домбоярки, в те послевоенные годы – заколоченного древнего домишки, в подвалах и пристройках которого шла кое-какая жизнь. На камне у стены лежит большая чугунная сковорода. Не знаю уж зачем, я беру ее и бросаю в кузов стоящей тут же полуторки. Машина уезжает. Я возвращаюсь домой. Почти сразу – два звонка в дверь, это к нам, Затуловским. На пороге – мощная корявая женщина в цветастой косынке, разъяренная хозяйка сковороды, за ее спиной прячется Толик. Мама – мне: «Ах ты!!!» Что, по сути, есть заметно сокращенная версия такого монолога: «Да что ж это за наказанье Божье! Я тут из сил выбиваюсь, работаю, как прóклятая, живу одна, без Оси, света белого не вижу, в парикмахерской месяц не была, черт-те на что похожа, мама следит за каждым шагом, как бы Толя в дом не пробрался, отец вообще ничем не интересуется, кроме своего силикоза да черного чая, о дочери и внуке знать не хочет, а Виталик из болезней не вылезает, задохлик, сплошные аденоиды да желёзки, а туда же – сковородки чужие выбрасывать!» И рвет ремень о мою тощую попку. Красный пластмассовый ремешок. Не так больно, как обидно – меня предали. Интересно, запомнила ли это мама? Не спросил, не успел. А Толик? Спросить бы, да мы уж столько лет не виделись. Вот позвоню, Толик, дружище, помнишь, году в тысяча девятьсот сорок каком-то – домбоярка, сковородка и ты, сукин сын, мать твою, привел к нам эту тетку в цветастой косынке?
Второе разочарование – при игре в «ваш карман» обнаруживаю у Алика, самого-самого друга, свой заветный пропавший фантик – хорош он был, большой и твердый (я про фантик), от малой плиточки шоколада «Гвардейский», выигрывал часто.
Так вот, игры.
«Ваш карман», «ваша зелень», «замри-отомри» – на них заключались, фантики, прятки (пора – не пора, иду со двора, кто за мной стоит, тот в огне горит, кто не спрятался – я не отвечаю), салочки, колдунчики, штандер, чижик, лапта круговая, лапта беговая (сродни бейсболу), козел отмерной, казаки-разбойники, сыщики-воры, кольцо-кольцо, садовник, «да» и «нет» не говорите, разрывные цепи, ножички (отрез земли и нечто иное, связанное с различными способами бросания ножа), классики в ассортименте, десяточка (десять способов бросания мяча в стену и ловли). А классово чуждые дети – это пристеночек, чеканка, обруч, гонимый крючком из проволоки, да самокат: две доски и два подшипника. Особый шик: в ответ на объявленную врасплох «вашу зелень» – где-нибудь на берегу речки летом – отвернуть крайнюю плоть (попросту, залупу показать) и предъявить травинку. Ну и, конечно, – война. Откуда-то был у Виталика крошечный револьверчик, брелок наверное, все думал: «Вот будем играть в войну, меня как бы поймают, обыщут, а револьвер не заметят. Приведут на допрос, а я – кх-кх – всех постреляю и убегу». Но – ничего не получилось, револьвер нашли и отняли «большие», чуть ли не пятиклассники.
Это зарядьевское житье вдруг через полвека с лишним вновь овладело им, втянуло в свою утробу, заставило вспоминать, вспоминать, вспоминать. Музейщики домбоярки (да уж, теперь это респектабельный музей московской старины) разыскали и собрали старых и прежних (и то, и другое в одних лицах) жителей округи на интервью с чаепитием. Бабульки и дедульки рассматривали фотографии старых дворов и галерейчатых зданий и бормотали: вот-вот угол Елецкого и Максимовского, тут я покупала соевые батончики… А здесь школа была, четыреста четвертая. А здесь – зеркалка… И вот на экране – эта зеркалка. Угол Максимки и Варварки, на церковной стене табличка: «Зеркальная мастерская». На лестнице мальчонка в коротких штанишках, чулках и кепке. Голову повернул к объективу, глаза жалкие.
– Виталик! Это ж ты!
Кричала Светлана, старшая сестра Алика Умного, помнившая Псковский куда лучше Виталика.
Такое вот совпадение.
Впрочем, если уж говорить о падении этих птиц, то куда более удивительным показался Виталику другой случай, о котором он прочитал. Дело было в Англии. Теплым июньским днем десятилетняя Лаура Бакстон из городка Бертон, что в графстве Стаффордшир, написала свое имя и адрес на багажном ярлыке, привязала его к воздушному шарику и отпустила. Шарик пролетел сто сорок миль и опустился в местечке Пьюсей, графство Уилтшир, в саду дома, где жила… Лаура Бакстон, десяти лет от роду. Лауры познакомились и подружились. Обе они оказались блондинками и любителями животных: каждая имела лабрадора черной масти, морскую свинку и кролика…
А еще у Виталика был маленький перламутровый складной ножичек, привезенный папой из Польши (по-видимому, деревня Кабаки, откуда в январе сорокового он прислал маме письмо, была лишь промежуточным пунктом). Его из дома выносить запрещалось. Уже студентом подарил его Виталик однокурснице Наташе – такой же миниатюрной и складненькой, как подарок, – сопроводив стишком:
Ах ты, батюшки, вспомнил ведь. Впрочем, это все weiter, weiter, weiter.
Увидев, что мал ножик,
Браниться не спеши,
Им, право же, удобно
Точить карандаши.
Еще ножом сподручно
Царапать, скажем, стол,
Но этого не делай —
Профессор будет зол.
Чем портить эту мебель,
Возьми парнишку в плен
И лезвием царапни
На сердце букву «Н».
Хоть лезвие недлинно,
Но ранит глубоко,
Забыть, кто им царапнул,
Ох будет нелегко.
А пока он продолжал оставаться Нютиным и бабы-Жениным. Мама то была на работе, то уходила куда-то с ДДТ, то жаловалась на головную боль, то яростно и быстротечно обнимала хрупкое свое дитя, которое хвастливо показывало ей только что сотворенный пейзаж, непременно с птицами, из которых Виталик отдавал предпочтение печальной вороне, присевшей на крест над могильным холмиком. Ему нравилось, как здорово это у него получалось. Еще он любил лепить из пластилина лошадок. С ушками, гривой и тонкими ножками. Когда Виталик ставил лошадку на стол, ножки все время подгибались, а заменить их на спички он не хотел – форма не та. Лошадки оставались лежать, что-то в них было упадническое.
Баба Женя его кормила, вздыхала: худой, бледный, круги под глазами, называла то шлимазл – растяпа, то газлен – разбойник, в зависимости от вида проступка. Иногда и она прижимала его голову к животу, гладила шершавой ладонью по мягким редковатым волосам и бормотала что-то вроде а шейнер ингеле. Дедушка красоты мальчонки не замечал, полагая, что для ингеле важнее иметь а гутер идише коп. Хотя, бывало, вылезал из своей прокуренной берлоги – книги за зеркальными стеклами, чудовище-стол (зеленое прожженное сукно, полдюжины пепельниц, мраморно-бронзовый чернильный прибор), черный кожаный диван – и играл с внуком в прятки. Виталик хоронился под столом или в нише за колонной необъятного буфета, а Семен Михайлович поднимал крышки кастрюль, сахарницы или чайника и бормотал: «Тут его нету, тут его нету». Впрочем, значительного вклада в развитие интеллекта и нравственное воспитание Виталика профессор Затуловский не внес. Правда, один раз он решил пойти с внуком в цирк. Цирк – это что? Цирк, это как? Виталик ждал, о, как он ждал! Что-то слышал, что-то читал – видимо, «по проволоке дама идет, как телеграмма», или «машет палочкой пингвин, гражданин полярных льдин», или «мамзель Фрикасе на одном колесе». Весь нетерпение. Вышли загодя, не приведи Господь опоздать, к трамвайной остановке на площади Ногина. Они пропускали один набитый трамвай за другим, еще более набитым, люди висли на поручнях, не в силах втиснуться не то что в вагон, даже на площадку. По истечении часа или около того они, уже не торопясь, отправились домой. Потом, много позже, он думал – ну что деду, профессору и проч., стоило взять такси до Трубной? А жаль, такой славный был дед. Выйдет, бывало, из своего кабинета, в одной руке – газета, в другой – сахарница, встанет на пороге общей комнаты (из двух одна принадлежала ему, вторая – для всех), подстелит газету и опустится на колени. Возденет руку с сахарницей («гарднер», нежно-лиловые листочки, отбитая ручка), вопьется взглядом в бабы Женин живот и гнусавит: «Подай Христа ради сахару кусочек. Можно два». Он пил черный чай с неимоверным количеством сахара. Взрослый Виталик всегда представлял эту сцену вкупе с цирком, вспоминая едкие строчки: «Когда ему выдали сахар и мыло, он стал добиваться селедок с крупой». А то подзовет дед Виталика, посадит на колени и говорит: «Вот тебе, ингеле, задача. Я дал бабушке сто рублей, чтобы купить мяса, картошки, молока, папирос и чаю. Сколько денег она должна принести обратно?» – «Деда, я не могу решить задачу – ты не сказал, сколько стоит мясо, картошка, папиросы…» – «А вот и не надо тебе это знать, внученькин. Твоей бабушке сколько денег ни дай, обратно ничего не получишь!» Что правда, то правда – баба Женя тоже была прижимистой.
Позже у деда на столе среди бумаг появилась баночка с водой, куда он отхаркивался. Курил и кашлял, кашлял и курил.
Плыла и пела, пела и плыла.
Впрочем, дед и баба Женя стоят того, чтобы Виталик рассказал о них особо. А ты послушай, ты их не знала, но они бы тебе понравились.
Баба Женя и дедушка Семен
Он всегда напоминал мне взъерошенную ворону, даже когда в голубой полосатой тенниске, портфель у правого, бугристая авоська у левого колена, пинал дачную калитку. Мой дед. Семен Михайлович Затуловский. Но спросите меня, как он пинал эту калитку в лето пятьдесят первого и как протискивался в нее осенью следующего, пятьдесят второго года. Та же тенниска, те же батоны поперек сетки, но вся взъерошенность другого знака – униженная и опасливая. Войдет – и шмыг на свою половину. Терраса у нас была общая, комнаты – разные. Я с мамой жил в большой, дедушка с бабой Женей – в маленькой, куда попадали через нас.
В то, довредительское, лето дед запомнился мне неистовым говоруном и остроумцем. Сидя за общим воскресным столом, накрываемым обычно в саду между двумя корявыми яблонями, он много и не слишком опрятно ест под хохоток и рассуждения с обязательным привлечением библейских цитат и богов греко-римского пантеона. Баба Женя, Евгения Яковлевна, сидит рядом, в глазах – снисходительное обожание.
Мама привычно внимает этому словесному фонтану, а хозяин дачи, блестящий и только что отсидевший (всего лишь за взятки) адвокат Георгий Львович, в семье – Гриня, бонвиван, красавец с серебряной гривой, медальным профилем и нежными женскими ручками, сам привыкший покорять слушателей, натужно протискивает рифмованные фразы и анекдоты в редкие паузы дедовой речи – обсосать крылышко, отхлебнуть глоток нарзана. «Между нами, хе-хе, я говорю стихами. – И тянется к форшмаку. – Какая нужна смётка, чтобы приготовить такую селедку!» Супруга Грини, роскошная Ида Яковлевна, светится гордостью. Тут же сидит их сын Алик (который Добрый, который Саша) и с нетерпеньем ждет, когда можно будет удрать. А я любил эти застолья! Кое-что запоминал, чтобы щегольнуть перед приятелем или девочкой. А пару раз, к маминому ужасу, сам пытался сказать что-нибудь, на мой взгляд, уместное. Помню, тонким, напряженным голосом я сделал эпатирующее заявление, что Некрасов не умел считать. За столом грянула тишина. Дед склонил набок птичью голову. Дрожа от нетерпения, я поделился своим открытием:
– У него ошибка! У него в «Кому на Руси жить хорошо» мужиков семь и деревень семь, а из мужиков двое – братья, братья Губины, – тараторил я, – они братья, они вместе жили, в одной деревне, поэтому мужиков-то семь, а деревень не больше шести…
Дед взглянул на меня отрешенно, отодвинул тарелку. Я еще не понимал глубины своего позора. Адвокат решился было на вылазку:
– Наблюдательный ребенок, ха-ха. Вундеркинд. Вот, кстати, спрашивают одного мальчика: «Левочка, ты умеешь играть на скрипке?» А он отвечает…
Тихий, но звучный голос дяди Семы перекрыл ответ Левочки:
– Деревень ему показалось много! Женюра, это все, что он нашел у Некрасова.
Баба Женя сочувственно положила ладонь на плечо мужа.
Это лето, помню, прошло под знаком Некрасова. Оказалось, дед боготворил его со времен своей социал-демократической то ли бундовской юности, даже с гимназического детства – в гимназию, по семейному преданию, его втиснули вне процентной нормы по ходатайству растроганного либерала-инспектора, умилившегося страстью, с которой тощий рыжий Шимон Затуловский читал на приемном экзамене: «Сбирается с силами русский народ и учится быть гражданином». Теперь дед обращал меня в свою веру. Пожалуй, со времен неудачного похода в цирк он впервые уделял мне столько времени. Разгрузив авоську и облачившись в дачный мундир – сатиновые шаровары, сетчатая майка и сандалеты на босу ногу, – он, если я не успевал спрятаться, уводил меня в крохотный лесок, что примыкал к участку со стороны, противоположной поселковой улице, и читал наизусть своего кумира, читал километрами. Сейчас вспоминаю, что грустные шедевры Некрасова – «Еду ли ночью…», «Что ты жадно глядишь на дорогу» – не очень меня трогали. Дед Семен злился. «Тургенева это стихотворение с ума сводило, Чернышевскому показалось прекраснейшей, слышишь ты, олух, прекраснейшей из русских лирических пьес, а ты плечами пожимаешь!» И все-таки, в конце концов, он пронял меня. Пронял этими маленькими зарифмованными рассказиками, всегда трагическими, где вдруг из распевной словесной вязи вылезет и острым гвоздем втемяшится в память четкий, чеканный афоризм. «Умер, Касьяновна, умер, сердешная, умер и в землю зарыт». С тех пор ведь не читал Некрасова. Кого только ни перечитывал, Некрасова – никогда. «У бурмистра Власа бабушка Ненила починить избенку лесу попросила…» Или вот извозчик Ваня хотел жениться, да денег не было на волю выкупиться. А тут он вез купца, и купец возьми да и забудь у него в повозке мешок серебра. Вечером прибежал – мешок цел. Засмеялся, дал Ване полтину – а мог бы ты, говорит, Ваня, разбогатеть – серебро-то не меченое. Уехал купец, а извозчик пошел на конюшню и удавился. Еще, помню, про Власа, но другого, не бурмистра. Этому ад привиделся:
Итак, благодаря Некрасову дед стал гимназистом. В выпускном классе он без памяти влюбился в Геню-Гитл (вне семьи – Евгению) Ямпольскую, видную девушку двумя годами его старше, дочь богатого лесопромышленника, побывавшую уже в Европе. Швейцария, Германия, Италия. Воды, музеи, карнавалы. Через год Шимон Затуловский, медицинский студент, уезжает от медноволосой богини в Москву.
Дальнейшее стало мне известно – в отрывках, правда, – из семейных легенд, рассказываемых бабушкой, да из узкой тетрадки в кожаном мягком переплете, порыжелом от старости. Странный, девичий по виду, этот альбомчик с разноцветными – то розовыми, то вдруг салатными, то кремовыми – листками оказался дневником, ведомым последовательно: студентом с фатоватыми усиками, респектабельным доктором с обширной практикой среди лучших семей Зарядья (был среди его пациентов и Иван Алексеевич Бунин), главным врачом эвакуационного госпиталя в Прикарпатье во время Первой мировой, начальником медсанчасти под Киевом в Гражданскую, врачом полевого лазарета в Самарканде во время басмачества, начальником тылового госпиталя в Свердловске во Вторую мировую, заведующим терапевтическим отделением Института профзаболеваний имени Обуха до и после войны. Вместе с альбомчиком-дневником в нижнем ящике дедова письменного стола обнаружилась и «Вечерка» от 26 февраля 1938 года. К чему бы это? Я принялся пристально ее изучать.
Третий день 400 работников оперного театра Варшавы круглые сутки проводят в помещении театра в знак протеста против задержки причитающейся им зарплаты.
Переговоры Чемберлена с Риббентропом начнутся на следующей неделе.
Бомбардировка Мадрида. Агентство «Эспань» сообщает, что вчера около полудня над западными районами Мадрида показались два фашистских бомбардировщика, а около 18 часов артиллерия мятежников в течение 30 минут бомбардировала столицу.
Авиационный обозреватель газеты «Сандэй экспресс» сообщает, что в составе английских военно-воздушных сил создается корпус летчиков для истребителей, скорость которых достигает 640 км в час. Эти люди должны обладать идеальным здоровьем, чтобы управлять самолетом, делающим около 11 км в минуту.
Старый Москворецкий мост разбирается…
Погодные аномалии: в Архангельске 0°, а в Харькове минус 17°, даже в Сочи минус 5° (данные Центрального института погоды).
К встрече героев. Исаак Дунаевский написал песню о папанинцах на слова Шварцмана; московский трест зеленного строительства закупил в Киеве и Адлере большие партии примул, сирени и цинерарий; фабрики «Моссельпром» и «Рот-Фронт» выпускают новые сорта шоколадных конфет в коробках, оформленных на тему «Папанинцы».
Статья Исаака Бродского «Ворошилов и художники».
На сцене Московского ТЮЗа «Таинственный остров» Жюля Верна.
В 13-м туре шахматного чемпионата ВЦСПС Чеховер выиграл у Бастрикова, а Лилиенталь – у Готгильфа.
На экраны выходит новая звуковая музыкальная комедия «Богатая невеста» (режиссер Иван Пырьев, музыка И. Дунаевского, текст песен поэта-орденоносца Лебедева-Кумача).
Короткие сигналы. В нашей квартире мы могли бы уменьшить расход электроэнергии на 10—15 процентов, если бы в продаже были лампочки в 10 и 15 свечей. Но даже 25-свечовыми лампочками магазины снабжаются с большими перебоями…
И вот, наконец:
Первые страницы тетрадки медицинский студент Московского университета заполнял виршами в стиле «на память тебе, дорогая, хочу я стихи написать, чтоб, этот альбом открывая, могла ты меня вспоминать». Потом уже, читая мамины альбомы, нашел я родственное творение Оли Б. – помнишь: «На первой страничке альбома излагаю я память свою, чтобы добрая девочка Леля не забыла подругу свою»? Дальше в дедовой тетрадке по голубому шли черные кружевные строчки:
Это дословный текст, датированный 1911 годом, вторым октября, с указанием – в скобках – (В комнате Лизы). Кто такая Лиза, я не смог выяснить, возможно, родственница, но фотографию всех троих, деда, бабушки и Лизы, нашел в прихваченном с тетрадкой конверте: слева Лиза, длинное уныло-одухотворенное лицо и пенсне на шнурочке; в центре Женя с пышными волосами, подбородок опирается на два кулачка, поставленные друг на друга, глаза скошены в сторону Шимона; тот – усат, красив, студенческая тужурка расстегнута, глядит исподлобья.
Очередная запись посвящена окончанию университета. Обретение степени «лекаря с отличием со всеми правами и примуществами, поименованными в Высочайше утвержденном мнении Государственного Совета и в Уставе Университетов 1884 года» имело место 28 ноября 1913 года и непосредственно предшествовало заключению счастливого брака и получению места ординатора Крестовоздвиженской больницы. Дедушкин диплом я отыскал в том же пакете, где фотографию с Лизой. По всем почти предметам Семен Михелевич Затуловский заслужил оценку «весьма удовлетворительно», оплошав только по «фармакогнозии и фармакологии с рецептурой и учением о минеральных водах», оцененными «удовлетворительно» без «весьма». А на обороте диплома был напечатан текст «Факультетского обещания», Гиппократовой клятвы того времени:
В то, довредительское, лето дед запомнился мне неистовым говоруном и остроумцем. Сидя за общим воскресным столом, накрываемым обычно в саду между двумя корявыми яблонями, он много и не слишком опрятно ест под хохоток и рассуждения с обязательным привлечением библейских цитат и богов греко-римского пантеона. Баба Женя, Евгения Яковлевна, сидит рядом, в глазах – снисходительное обожание.
Мама привычно внимает этому словесному фонтану, а хозяин дачи, блестящий и только что отсидевший (всего лишь за взятки) адвокат Георгий Львович, в семье – Гриня, бонвиван, красавец с серебряной гривой, медальным профилем и нежными женскими ручками, сам привыкший покорять слушателей, натужно протискивает рифмованные фразы и анекдоты в редкие паузы дедовой речи – обсосать крылышко, отхлебнуть глоток нарзана. «Между нами, хе-хе, я говорю стихами. – И тянется к форшмаку. – Какая нужна смётка, чтобы приготовить такую селедку!» Супруга Грини, роскошная Ида Яковлевна, светится гордостью. Тут же сидит их сын Алик (который Добрый, который Саша) и с нетерпеньем ждет, когда можно будет удрать. А я любил эти застолья! Кое-что запоминал, чтобы щегольнуть перед приятелем или девочкой. А пару раз, к маминому ужасу, сам пытался сказать что-нибудь, на мой взгляд, уместное. Помню, тонким, напряженным голосом я сделал эпатирующее заявление, что Некрасов не умел считать. За столом грянула тишина. Дед склонил набок птичью голову. Дрожа от нетерпения, я поделился своим открытием:
– У него ошибка! У него в «Кому на Руси жить хорошо» мужиков семь и деревень семь, а из мужиков двое – братья, братья Губины, – тараторил я, – они братья, они вместе жили, в одной деревне, поэтому мужиков-то семь, а деревень не больше шести…
Дед взглянул на меня отрешенно, отодвинул тарелку. Я еще не понимал глубины своего позора. Адвокат решился было на вылазку:
– Наблюдательный ребенок, ха-ха. Вундеркинд. Вот, кстати, спрашивают одного мальчика: «Левочка, ты умеешь играть на скрипке?» А он отвечает…
Тихий, но звучный голос дяди Семы перекрыл ответ Левочки:
Дальше шло что-то о женщине, рыдающей о своем беспутном прошлом. Все слушали очень внимательно.
Когда из мрака заблужденья
Горячим словом убежденья
Я душу падшую извлек,
И, вся полна глубокой муки,
Ты прокляла, ломая руки,
Тебя опутавший порок…
При этих словах дед посмотрел на бабу Женю – на ее крупном лице выступил румянец.
Верь: я внимал не без участья,
Я жадно каждый звук ловил…
Я понял все, дитя несчастья!
Я все простил и все забыл.
Дед скомкал салфетку и потянулся к нарзану.
Грустя напрасно и бесплодно,
Не пригревай змеи в груди
И в дом мой смело и свободно
Хозяйкой полною войди!
– Деревень ему показалось много! Женюра, это все, что он нашел у Некрасова.
Баба Женя сочувственно положила ладонь на плечо мужа.
Это лето, помню, прошло под знаком Некрасова. Оказалось, дед боготворил его со времен своей социал-демократической то ли бундовской юности, даже с гимназического детства – в гимназию, по семейному преданию, его втиснули вне процентной нормы по ходатайству растроганного либерала-инспектора, умилившегося страстью, с которой тощий рыжий Шимон Затуловский читал на приемном экзамене: «Сбирается с силами русский народ и учится быть гражданином». Теперь дед обращал меня в свою веру. Пожалуй, со времен неудачного похода в цирк он впервые уделял мне столько времени. Разгрузив авоську и облачившись в дачный мундир – сатиновые шаровары, сетчатая майка и сандалеты на босу ногу, – он, если я не успевал спрятаться, уводил меня в крохотный лесок, что примыкал к участку со стороны, противоположной поселковой улице, и читал наизусть своего кумира, читал километрами. Сейчас вспоминаю, что грустные шедевры Некрасова – «Еду ли ночью…», «Что ты жадно глядишь на дорогу» – не очень меня трогали. Дед Семен злился. «Тургенева это стихотворение с ума сводило, Чернышевскому показалось прекраснейшей, слышишь ты, олух, прекраснейшей из русских лирических пьес, а ты плечами пожимаешь!» И все-таки, в конце концов, он пронял меня. Пронял этими маленькими зарифмованными рассказиками, всегда трагическими, где вдруг из распевной словесной вязи вылезет и острым гвоздем втемяшится в память четкий, чеканный афоризм. «Умер, Касьяновна, умер, сердешная, умер и в землю зарыт». С тех пор ведь не читал Некрасова. Кого только ни перечитывал, Некрасова – никогда. «У бурмистра Власа бабушка Ненила починить избенку лесу попросила…» Или вот извозчик Ваня хотел жениться, да денег не было на волю выкупиться. А тут он вез купца, и купец возьми да и забудь у него в повозке мешок серебра. Вечером прибежал – мешок цел. Засмеялся, дал Ване полтину – а мог бы ты, говорит, Ваня, разбогатеть – серебро-то не меченое. Уехал купец, а извозчик пошел на конюшню и удавился. Еще, помню, про Власа, но другого, не бурмистра. Этому ад привиделся:
Впрочем, про скорпий и двухаршинных ужей дед, видно, читал, чтобы увлечь молодого бездушного шалопая. Как-то дождливым августовским вечером, возвращаясь от живущего через улицу приятеля, я услышал тихий разговор под грибком у нашего крыльца. Дед и баба Женя сидели рядом, плечи их соприкасались. Оба в пальто. «Что ж осталось в жизни нашей? Ты молчишь… печальна ты… Не случилось ли с Парашей – сохрани Господь – беды?» И хотя дочь их, а мою маму, звали не Парашей, а Лелей, я сразу понял: речь идет о ней. Тем более что не одобряемый ее роман с моим будущим отчимом дядей Толей (см. также ДДТ и АНК) бурно развивался и вот-вот грозил завершиться браком.
Крокодилы, змии, скорпии
Припекают, режут, жгут…
Воют грешники в прискорбии,
Цепи ржавые грызут.
Итак, благодаря Некрасову дед стал гимназистом. В выпускном классе он без памяти влюбился в Геню-Гитл (вне семьи – Евгению) Ямпольскую, видную девушку двумя годами его старше, дочь богатого лесопромышленника, побывавшую уже в Европе. Швейцария, Германия, Италия. Воды, музеи, карнавалы. Через год Шимон Затуловский, медицинский студент, уезжает от медноволосой богини в Москву.
Дальнейшее стало мне известно – в отрывках, правда, – из семейных легенд, рассказываемых бабушкой, да из узкой тетрадки в кожаном мягком переплете, порыжелом от старости. Странный, девичий по виду, этот альбомчик с разноцветными – то розовыми, то вдруг салатными, то кремовыми – листками оказался дневником, ведомым последовательно: студентом с фатоватыми усиками, респектабельным доктором с обширной практикой среди лучших семей Зарядья (был среди его пациентов и Иван Алексеевич Бунин), главным врачом эвакуационного госпиталя в Прикарпатье во время Первой мировой, начальником медсанчасти под Киевом в Гражданскую, врачом полевого лазарета в Самарканде во время басмачества, начальником тылового госпиталя в Свердловске во Вторую мировую, заведующим терапевтическим отделением Института профзаболеваний имени Обуха до и после войны. Вместе с альбомчиком-дневником в нижнем ящике дедова письменного стола обнаружилась и «Вечерка» от 26 февраля 1938 года. К чему бы это? Я принялся пристально ее изучать.
Третий день 400 работников оперного театра Варшавы круглые сутки проводят в помещении театра в знак протеста против задержки причитающейся им зарплаты.
Переговоры Чемберлена с Риббентропом начнутся на следующей неделе.
Бомбардировка Мадрида. Агентство «Эспань» сообщает, что вчера около полудня над западными районами Мадрида показались два фашистских бомбардировщика, а около 18 часов артиллерия мятежников в течение 30 минут бомбардировала столицу.
Авиационный обозреватель газеты «Сандэй экспресс» сообщает, что в составе английских военно-воздушных сил создается корпус летчиков для истребителей, скорость которых достигает 640 км в час. Эти люди должны обладать идеальным здоровьем, чтобы управлять самолетом, делающим около 11 км в минуту.
Старый Москворецкий мост разбирается…
Погодные аномалии: в Архангельске 0°, а в Харькове минус 17°, даже в Сочи минус 5° (данные Центрального института погоды).
К встрече героев. Исаак Дунаевский написал песню о папанинцах на слова Шварцмана; московский трест зеленного строительства закупил в Киеве и Адлере большие партии примул, сирени и цинерарий; фабрики «Моссельпром» и «Рот-Фронт» выпускают новые сорта шоколадных конфет в коробках, оформленных на тему «Папанинцы».
Статья Исаака Бродского «Ворошилов и художники».
На сцене Московского ТЮЗа «Таинственный остров» Жюля Верна.
В 13-м туре шахматного чемпионата ВЦСПС Чеховер выиграл у Бастрикова, а Лилиенталь – у Готгильфа.
На экраны выходит новая звуковая музыкальная комедия «Богатая невеста» (режиссер Иван Пырьев, музыка И. Дунаевского, текст песен поэта-орденоносца Лебедева-Кумача).
Короткие сигналы. В нашей квартире мы могли бы уменьшить расход электроэнергии на 10—15 процентов, если бы в продаже были лампочки в 10 и 15 свечей. Но даже 25-свечовыми лампочками магазины снабжаются с большими перебоями…
И вот, наконец:
Государственный центральный институтДневник был странный. Две-три страницы, пауза в пять лет. Снова запись. Еще перерыв в два года. И так почти полвека. Эту тетрадку и пожухлый пакет с фотографиями и какими-то желтыми листками я взял тайком (не устоял – запах старой бумаги с детства манил подобно наркотику) из ящика массивного древнего стола, занимавшего половину комнатенки бабы Жени, после того как гроб с ее высохшим, некогда монументальным телом был с этого стола снят и, после трех кругов на лестничных площадках, отвезен в Востряково.
усовершенствования врачей объявляет,
что 2 марта с. г. в 7 час. 30 м. вечера в помещении ЦИУ
(Б. Новинский пер., д.12-а)
состоится ПУБЛИЧНАЯ ЗАЩИТА ДИССЕРТАЦИИ
на соискание ученой степени доктора медицинских наук
С. М. ЗАТУЛОВСКОГО на тему:
«Клиника отравления анилином и некоторыми
другими амидо-нитросоединениями бензола».
Официальные оппоненты: засл. деят. науки проф. Р.А. Лурия,
проф. А.А. Летавет.
С диссертацией можно ознакомиться в библиотеке ЦИУ —
6-й этаж.
Первые страницы тетрадки медицинский студент Московского университета заполнял виршами в стиле «на память тебе, дорогая, хочу я стихи написать, чтоб, этот альбом открывая, могла ты меня вспоминать». Потом уже, читая мамины альбомы, нашел я родственное творение Оли Б. – помнишь: «На первой страничке альбома излагаю я память свою, чтобы добрая девочка Леля не забыла подругу свою»? Дальше в дедовой тетрадке по голубому шли черные кружевные строчки:
Всевышний действительно поскупился на силу поэтического дарования для дедушки Семена. Может быть, сознавая это, несколькими страницами и тремя годами позже, все еще студент, но уже официальный жених Гени-Гитл Ямпольской, он перешел на столь же эмоциональную прозу. «Где любовь? Где тот бурный порыв, – писал дед, – что как горный поток… Он стекает с горы, и не ведает он, на тот ли утес, на другой ли обрыв – все равно ведь ему… Он бежит… и шумит… И, свергаясь со скал, рассказать может он, как я жил, как страдал… Он бежит… и шумит… и ревет…»
Песнями душу свою я б открыл,
Грусть и страданья в мотив перелил,
В песне, быть может, я понят бы был…
Так не дал Всевышний мне голоса сил!
Это дословный текст, датированный 1911 годом, вторым октября, с указанием – в скобках – (В комнате Лизы). Кто такая Лиза, я не смог выяснить, возможно, родственница, но фотографию всех троих, деда, бабушки и Лизы, нашел в прихваченном с тетрадкой конверте: слева Лиза, длинное уныло-одухотворенное лицо и пенсне на шнурочке; в центре Женя с пышными волосами, подбородок опирается на два кулачка, поставленные друг на друга, глаза скошены в сторону Шимона; тот – усат, красив, студенческая тужурка расстегнута, глядит исподлобья.
Очередная запись посвящена окончанию университета. Обретение степени «лекаря с отличием со всеми правами и примуществами, поименованными в Высочайше утвержденном мнении Государственного Совета и в Уставе Университетов 1884 года» имело место 28 ноября 1913 года и непосредственно предшествовало заключению счастливого брака и получению места ординатора Крестовоздвиженской больницы. Дедушкин диплом я отыскал в том же пакете, где фотографию с Лизой. По всем почти предметам Семен Михелевич Затуловский заслужил оценку «весьма удовлетворительно», оплошав только по «фармакогнозии и фармакологии с рецептурой и учением о минеральных водах», оцененными «удовлетворительно» без «весьма». А на обороте диплома был напечатан текст «Факультетского обещания», Гиппократовой клятвы того времени:
Принимая с глубокой признательностью даруемые мне наукой права врача и постигая всю важность обязанностей, возлагаемых на меня сим званием, я даю обещание в течение всей своей жизни ничем не помрачать чести сословия, в которое ныне вступаю. Обещаю во всякое время помогать, по лучшему моему разумению, прибегающим к моему пособию страждущим, свято хранить вверяемые мне семейные тайны и не употреблять во зло оказываемого мне доверия. Обещаю продолжать изучать врачебную науку и способствовать всеми своими силами ее процветанию, сообщая ученому свету все, что открою. Обещаю не заниматься приготовлением и продажей тайных средств. Обещаю быть справедливым к своим сотоварищам-врачам и не оскорблять их личности; однако же, если бы того потребовала польза больного, говорить правду прямо и без лицеприятия. В важных случаях обещаю прибегать к советам врачей, более меня сведущих и опытных; когда же сам буду призван на совещание, буду по совести отдавать справедливость их заслугам и стараниям.