Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Геннадий Каган
Вера Каралли – легенда русского балета
Формула чародейства
Вместо предисловия
В ту пору мне было двадцать девять лет, и я жил в Петербурге, который в то время назывался Ленинградом, на улице Ломоносова, совсем недалеко от знаменитого балетного училища на улице Росси, где каждое утро мне встречались бросающиеся в глаза своей грациозной походкой девочки и мальчики, чья цель была балетное училище. Разумеется, балет был мне уже не чужд, какие-то спектакли я успел посмотреть в Кировском театре и в Малом оперном, но в них до той поры меня интересовала прежде всего музыка; движения и формы танца казались мне своего рода дополнением, неким украшающим музыку элементом, который давал в определенной степени абстрактную визуальную иллюстрацию музыкального содержания. И вот на моей улице Ломоносова я вдруг увидел эти плавные движения неожиданно без всякого музыкального сопровождения и в их, пусть еще ученической, чистой форме. Я спросил себя, не открывается ли мне здесь нечто такое, на что раньше я не обратил внимания, и я вспомнил о Поэле Карпе, историке и переводчике, моем старшем товарище, написавшем две книги о балете. Я несколько раз побывал у него на Суворовском проспекте, где он в ту пору жил, и наши чаепития с долгими разговорами обернулись для меня интереснейшим курсом лекций о балете, который нашел свое завершение в совместном посещении Вагановского училища. Только теперь в репетиционном зале училища с его зеркалами и протянутыми вдоль стен хореографическими станками, при виде юных воспитанников, занимающихся с сосредоточенным усердием, я начал понимать, сколько требуется труда и усилий, чтобы в итоге двигаться на сцене грациозно и словно невесомо и творить по законам хореографии ту поэзию, что может создавать лишь неповторимое искусство балета.
Во время разговоров с Карпом я также впервые услыхал имя той знаменитой танцовщицы, которая в предреволюционной России была звездой балета Большого театра и более десяти лет блистала на многих сценах Европы, пока ей не пришлось разделить судьбу многих известных русских деятелей искусства того времени и с большим или меньшим успехом пробиваться за рубежом: Вера Каралли. В том, что в течение последующих лет, даже десятилетий, я почти забыл ее имя, виноваты время и обстоятельства. И этого не могло изменить мое порой неожиданное для меня знакомство с известными советскими деятелями искусства, литературы и музыки, несмотря на то что едва ли среди этих многосторонне одаренных людей нашелся бы хоть один, кто не интересовался балетом. Так, я вспоминаю композитора и музыковеда, соученика и близкого друга Дмитрия Дмитриевича Шостаковича, Валериана Михайловича Богданова-Березовского, которому для его многочисленных докладов в Германии и Швейцарии (в семидесятые годы ему разрешили прочесть там курс лекций) потребовался переводчик. Ефим Григорьевич Эткинд рекомендовал ему меня. Валериан Михайлович с его абсолютным слухом, широчайшей эрудицией и блестящим французским уже через три месяца заговорил по-немецки. И на разговорной практике мы беседовали о балете, и он рассказал мне о трагической судьбе знаменитой петербургской балерины Ольги Спесивцевой, его первой любви, слишком рано сошедшей со сцены и в начале сороковых годов переселившейся в США, где она два десятилетия спустя, вдали от России, безотрадно и горестно окончила жизнь в психиатрической лечебнице. И я вспоминаю замечательного историка и архивиста, добросердечного человека и очаровательную женщину Светлану Вячеславовну Казакову, которая рассказала мне, что Вера Каралли похоронена в Вене.
Годы спустя – к тому времени я уже преподавал в Вене и в качестве литературного переводчика, а впоследствии и автора сотрудничал с известным венским издательством «Бёлау» – я стоял на венском Центральном кладбище у могилы знаменитой русской танцовщицы. Она умерла в 1972 году в зрелых годах, вдали от Москвы и Петербурга, в полном одиночестве в доме для престарелых деятелей искусства в австрийском Бадене. Кто в России или в Австрии сегодня помнит о ней, не по своей воле когда-то покинувшей родину? – спросил я себя. Что потеряла Россия, изгнав столько талантливых сыновей и дочерей, и в каком выигрыше оказались другие страны? В глубине души я попросил у Веры Алексеевны прощения за то, что само ее имя на долгое время выпало из моей памяти и я даже не упомянул его в изданной в 1998 году в издательстве «Бёлау» моей культурологической книге «За и против Австрии», хотя в ней я предоставил слово русским голосам в Австрии на протяжении двух столетий.
Я осознал, что должен сделать нечто доброе по отношению к Вере Каралли, и поэтому стал собирать материал о ее личности, ее жизни и ее творчестве, разыскивать по возможности еще живых очевидцев, кому довелось встретить ее бог знает когда. И такие люди нашлись. В Париже и Вене, в Каунасе и Бухаресте, в Берлине и Цюрихе.
Чем дольше и чем интенсивнее я работал над книгой о Вере Каралли, тем больше становилось мне ясно, что она была прирожденным талантом, одареннейшей актрисой танцевального театра. И непостижимым представляется мне еще и сегодня, что ее блистательная карьера балерины столь резко оборвалась и никогда больше не достигала тех – от Москвы и Петербурга до Парижа и Лондона – восхитительных высот, которыми она пленяла публику. И я испытываю некоторую гордость, представляя мою книгу о ней. Я вновь открыл Веру Каралли, говорю я себе, для меня самого и для других любителей несравненного искусства балета. И с чувством глубокой благодарности я помню всех, кто тем или иным образом и в России, и за рубежом помогли мне воссоздать ее биографию.[1]
Во время разговоров с Карпом я также впервые услыхал имя той знаменитой танцовщицы, которая в предреволюционной России была звездой балета Большого театра и более десяти лет блистала на многих сценах Европы, пока ей не пришлось разделить судьбу многих известных русских деятелей искусства того времени и с большим или меньшим успехом пробиваться за рубежом: Вера Каралли. В том, что в течение последующих лет, даже десятилетий, я почти забыл ее имя, виноваты время и обстоятельства. И этого не могло изменить мое порой неожиданное для меня знакомство с известными советскими деятелями искусства, литературы и музыки, несмотря на то что едва ли среди этих многосторонне одаренных людей нашелся бы хоть один, кто не интересовался балетом. Так, я вспоминаю композитора и музыковеда, соученика и близкого друга Дмитрия Дмитриевича Шостаковича, Валериана Михайловича Богданова-Березовского, которому для его многочисленных докладов в Германии и Швейцарии (в семидесятые годы ему разрешили прочесть там курс лекций) потребовался переводчик. Ефим Григорьевич Эткинд рекомендовал ему меня. Валериан Михайлович с его абсолютным слухом, широчайшей эрудицией и блестящим французским уже через три месяца заговорил по-немецки. И на разговорной практике мы беседовали о балете, и он рассказал мне о трагической судьбе знаменитой петербургской балерины Ольги Спесивцевой, его первой любви, слишком рано сошедшей со сцены и в начале сороковых годов переселившейся в США, где она два десятилетия спустя, вдали от России, безотрадно и горестно окончила жизнь в психиатрической лечебнице. И я вспоминаю замечательного историка и архивиста, добросердечного человека и очаровательную женщину Светлану Вячеславовну Казакову, которая рассказала мне, что Вера Каралли похоронена в Вене.
Годы спустя – к тому времени я уже преподавал в Вене и в качестве литературного переводчика, а впоследствии и автора сотрудничал с известным венским издательством «Бёлау» – я стоял на венском Центральном кладбище у могилы знаменитой русской танцовщицы. Она умерла в 1972 году в зрелых годах, вдали от Москвы и Петербурга, в полном одиночестве в доме для престарелых деятелей искусства в австрийском Бадене. Кто в России или в Австрии сегодня помнит о ней, не по своей воле когда-то покинувшей родину? – спросил я себя. Что потеряла Россия, изгнав столько талантливых сыновей и дочерей, и в каком выигрыше оказались другие страны? В глубине души я попросил у Веры Алексеевны прощения за то, что само ее имя на долгое время выпало из моей памяти и я даже не упомянул его в изданной в 1998 году в издательстве «Бёлау» моей культурологической книге «За и против Австрии», хотя в ней я предоставил слово русским голосам в Австрии на протяжении двух столетий.
Я осознал, что должен сделать нечто доброе по отношению к Вере Каралли, и поэтому стал собирать материал о ее личности, ее жизни и ее творчестве, разыскивать по возможности еще живых очевидцев, кому довелось встретить ее бог знает когда. И такие люди нашлись. В Париже и Вене, в Каунасе и Бухаресте, в Берлине и Цюрихе.
Чем дольше и чем интенсивнее я работал над книгой о Вере Каралли, тем больше становилось мне ясно, что она была прирожденным талантом, одареннейшей актрисой танцевального театра. И непостижимым представляется мне еще и сегодня, что ее блистательная карьера балерины столь резко оборвалась и никогда больше не достигала тех – от Москвы и Петербурга до Парижа и Лондона – восхитительных высот, которыми она пленяла публику. И я испытываю некоторую гордость, представляя мою книгу о ней. Я вновь открыл Веру Каралли, говорю я себе, для меня самого и для других любителей несравненного искусства балета. И с чувством глубокой благодарности я помню всех, кто тем или иным образом и в России, и за рубежом помогли мне воссоздать ее биографию.[1]
С Божьей помощью становись актрисой!
Она, прекрасная, плясала…
А. Левинсон, драматург и театральный критик
Ярославль. Этот губернский город, расположенный к северо-востоку от Москвы на слиянии Волги и Которосли, в конце XIX века можно было назвать по тогдашним российским меркам вполне процветающим: 56 фабрик, 77 переполненных прихожанами церквей – и один-единственный (притом далеко не столь усердно посещаемый) частный театр, владелец которого не покладая рук пекся о том, чтобы разбавить провинциальную скуку хотя бы несколькими каплями драматического и музыкально-драматического искусства из волшебного источника, бившего в находящейся отнюдь не за тридевять земель Москве. Случайный гость, которому довелось бы забрести сюда в день, свободный от спектаклей и репетиций, мог бы невзначай заметить на пустынной сцене увлеченно играющую сама с собой маленькую девочку – темноволосую и с ярко горящими глазами миндалевидной формы, каких вроде бы у коренных уроженок Поволжья быть не может. Наверное, эта девочка (как это вообще свойственно детям) воображала себя собственной матерью, выходящей на подмостки в роли Офелии (а дочь украдкой подглядывает за ней из кулисы), или на свой лад повторяла лишенные подлинного изящества ужимки и прыжки здешних «попрыгуний», как ее мать насмешливо именовала неумелых танцовщиц кордебалета, развлекавших публику в музыкальных паузах, которыми здесь было принято заменять антракты. Девочку звали Верой, а ее отец Алексей, из обрусевших греков, был главным режиссером и директором ярославского театра.
Вера, подобно своим родителям – актеру, режиссеру и импресарио Алексею Михайловичу Каралли-Торцову и его жене Ольге, выступавшей на подмостках под сценическим псевдонимом Ольгина, – не была местной уроженкой. В июле 1889 года, когда она появилась на свет, отец с матерью жили на даче под Москвой, в районе парка Сокольники, а через некоторое время им представилась возможность взять на себя руководство ярославским театром. В Ярославль Веру перевезли совсем крошкой – и здесь она провела первые годы жизни под присмотром нянюшки (а поначалу – и кормилицы) Аграфены. Девочку ждет счастливая судьба, предсказала актрисе старая гадалка, потому что она родилась под знаком Льва, а это означает, что и сама она будет человеком веселым и жизнерадостным, и относиться к ней будут с восторгом и любовью. Ольга Каралли, должно быть, восприняла это предсказание весьма серьезно, тогда как ее муж был, судя по всему, человеком куда более трезвомыслящим – по крайней мере в реальной жизни (потому что на театральном поприще он, подобно большинству творческих людей, был суеверен). Поэтому, наблюдая за тем, с каким увлечением его маленькая дочь «играет в актрисы», он лишь посмеивался и не придавал этому особого значения. И разумеется, и в мыслях не держал пустить Веру в будущем по артистической стезе. Слишком хорошо – причем на собственном опыте – знал Каралли-Торцов, как тяжела жизнь актера в русской провинции, вынужденного сегодня вечером играть Шекспира, а завтра какой-нибудь жалкий французский водевиль, и после любого представления, вернувшись в жалкую каморку, при свете керосиновой лампы тщетно мечтать о рукоплещущих ему театральных залах Петербурга и Москвы. И, хотя ему самому и удалось в известной мере выбиться из всегдашней актерской нищеты, для дочери своей он желал иной судьбы; желал тем более, что наблюдал на множестве примеров, как дети артистов, решившие последовать примеру родителей, получали лишь второстепенные роли и, соответственно, влачили жалкое существование, причем пожизненно. Поэтому он пропускал мимо ушей взволнованные слова жены, которая (как любая мать) считала свою дочь необычайно талантливой и, не забывая о предсказании гадалки, свято верила, что Вера когда-нибудь осуществит на сцене то, в чем было отказано самой Ольге, – и сильно расстроился, когда дочь (уже пошедшую в школу) оставили на второй год, потому что на уроках она, не слушая учителей, вечно пребывала в мечтательной задумчивости.
Ольга Каралли возражала мужу, пеняя ему (не вполне справедливо) на то, что он сознательно не замечает очарования и обаяния собственной дочери, которые с годами непременно должны превратить ее в выдающуюся красавицу. Ольге нравилось говорить об этом – и Вера (ей меж тем уже исполнилось одиннадцать, и от внимания ее, естественно, не ускользали родительские пререкания) жадно внимала ее речам. Она и сама давно уже чувствовала, что ей присуще нечто в корне отличающее ее от остальных детей губернского города. Порою (когда Вера знала, что за ней никто не следит) девочка облачалась в театральные костюмы и принимала изысканные позы перед зеркалом; особенно нравилось Вере – в вязаном платье с пышными рукавами – отправляться вдвоем с матерью в городское фотоателье и позировать фотографу на фоне живописных и фантастических (пусть и примитивных) задников. Одну из таких фотографий она подарила кормилице Аграфене, другую приколола иголкой к коврику у себя над кроватью, рядом со снимками родителей – отца в роли Хлестакова и матери в роли Марии Антоновны в гоголевском «Ревизоре» (сделанными давным-давно, на сцене какого-то другого театра), – и любовалась ими каждое утро.
Так что время от времени Вера уже не просто предавалась детским мечтам, похожим на волшебную сказку, но и сидела в партере отцовского театра, глядя на сцену как зачарованная и мысленно представляя себя там, среди исполнителей спектакля. Или же, ближе к вечеру, сидела на берегу Волги с пушкинскими «Русланом и Людмилой» на коленях и, пока ее не могли видеть другие дети, проливала горькие слезы, испытывая щемящее волнение: мощное течение реки, величавая поступь стихов, живая жизнь и воспоминания о сценических впечатлениях – все сливалось воедино в ее фантазии. Но, должно быть, она унаследовала и какую-то часть отцовского практицизма, потому что уже сейчас, в столь раннем возрасте, отчетливо осознавала: путь от мечты к действительности никак не может реализоваться в Ярославле. Она уже не раз слышала разговоры отца с матерью и постоянных посетителей скромного салона супругов Каралли о прославленной московской театральной школе. На этих предвечерних чаепитиях она ведь и сама сидела со взрослыми за одним столом. Конечно, она еще не слишком хорошо понимала, что это за школа, но говорила себе, что только там сможет научиться тому, что ей на самом деле понадобится, чтобы когда-нибудь выйти на подмостки в роли пушкинской Людмилы или, вслед за собственной матерью, сыграть – с цветами в распущенных волосах – гибель прекрасной Офелии, и сыграть столь убедительно, что публика разразится аплодисментами. Много позже она с изумлением обнаружила, что в шекспировском «Гамлете» эта сцена отсутствует – и о смерти Офелии в Эльсиноре узнают с чужих слов.
Отец все еще мешкал уступить натиску жены и поддаться на уговоры московских гостей, которые, наезжая в Ярославль и знакомясь с Верой, всякий раз находили возмутительным тот факт, что такой алмаз, как она (именно так они и выражались), остается неотшлифованным и прозябает в губернской глуши. Каралли-Торцов находил все эти восторги чрезмерными, хотя что-то в них, разумеется, было. Он и сам понимал, что красота Веры уже в самое ближайшее время не сможет оставить равнодушным ни одного мужчину. И эта двенадцатилетняя девочка, видел он, обладает особой аурой, с которой не идет ни в какое сравнение прелесть лучших актрис его театра. Его давнишнее предубеждение вошло теперь в противоречие с отцовским тщеславием истинно театрального человека, и однажды он объявил: Вера никогда не сможет сказать, что я не поддерживал ее во всех начинаниях.
Театральное училище или балетное – вот как стоял теперь вопрос, но в московском институте можно было учиться и тому и другому, причем за совершенно одинаковую плату; хотя, как выяснил Каралли-Торцов в разговорах с друзьями, расходы на питание, лечение, сценическое платье и необходимые учебные материалы здесь, как и в хореографическом училище в Санкт-Петербурге, брало на себя государство, поскольку оба учебных заведения входили в систему Императорских театров. Каралли-Торцов, будучи не только актером, но и импресарио, умел хорошо считать. И, еще раз взвесив всё тщательно (включая свои былые сомнения), благословил Веру (которую ни на миг не покидала решимость стать актрисой) такими словами: «С Божьей помощью становись актрисой! Завтра или послезавтра я поставлю за тебя в церкви свечу». Конечно, подобно большинству представителей актерской гильдии, он не отличался чрезмерной набожностью, и только заботясь о собственной репутации, посещал по большим праздникам ярославский кафедральный собор Вознесения Божьей Матери; но все же, припомнив гамлетовские слова о тайнах между землей и небом, которые и не снились здешним мудрецам, решил подстраховать единственную дочь и таким – не слишком характерным для него – способом.
Вера уже давно не была в родном городе, если не считать одного-единственного случая в июле прошлого года, когда она, прибыв вместе с родителями на бабушкины именины, вышла на перрон находящегося на окраине Ярославского вокзала, села в дрожки и покатила по похожему на гигантскую деревню городу. По мере приближения к центру ухабистая дорога становилась все более и более ровной, а по обе стороны от нее типично сельские виды постепенно уступали место современному городскому пейзажу: многоэтажные каменные здания, больше похожие на дворцы, высились между почерневшими от древности бревенчатыми строениями; здесь были площади, бесчисленные переулки и широченные бульвары, по которым в кажущемся беспорядке проносились кареты и неторопливо прогуливалась пешая публика. Теперь, выехав из Ярославля вдвоем с отцом ранним утром, Вера вновь переживала все это в обманчиво незнакомой и все же родной Москве. Но настроена она сейчас была далеко не столь беззаботно, как год назад. Радость предвкушения учебы в театральном институте (если удастся туда попасть) смешивалась со страхом перед вступительными экзаменами. Отец объяснил Вере, что ей предстоит что-нибудь продекламировать, причем сделать это нужно со всею возможной естественностью, тогда как мать, напротив, наказала держаться с максимальным изяществом. Теперь Вера боялась, что не сумеет продемонстрировать перед экзаменаторами ни достаточной естественности, ни необходимого изящества. Она выучила довольно длинный отрывок из «Руслана и Людмилы» и каждый вечер декламировала его родителям, которые, однако же, делали ей все новые и новые замечания до тех пор, пока юная барышня, отчаявшись и разрыдавшись, не убегала к себе в комнату. А оставшись одна, принималась молиться. Правда, как это ни странно, молилась Вера не Богу, а Пушкину. Но вот сомнения наконец оставили ее, да и нашлось у Веры достаточно тщеславия, чтобы, глянув на себя в зеркало в театральном гардеробе, мысленно согласиться с московскими гостями ярославского театрального семейства: такая красота непременно должна произвести впечатление. Вот только хватит ли одной красоты для поступления в институт?
Хватило, причем с лихвою. Да и Верина декламация пушкинского отрывка была признана удовлетворительной. Оставалось только подыскать жилье, что, впрочем, оказалось еще проще вступительного экзамена. Квартира бабушки была достаточно просторна, чтобы принять под свой кров и Алексея Каралли-Торцова, и его дочь, – а ведь от добра добра не ищут, – да и сама двенадцатилетняя девочка решила, что в исполненной опасностями и соблазнами Белокаменной лучшего пристанища ей все равно не найти. Кроме того, отсюда было рукой подать до театрального института, где ей предстояло теперь учиться, да и до прославленного Большого театра – тоже (что, разумеется, на данный момент было не более чем добрым предзнаменованием).
Первые недели в театральном училище мало походили на то, о чем мечталось Вере заранее. К собственному изумлению, ей пришлось заново учиться русскому устному; к тому же ей сообщили, что она до сих пор дышала неправильно и что ее тело, движения которого казались ей само собой разумеющимися, двигается далеко не машинально. Самые элементарные задания – например, поднять с пола и подать кому-нибудь воображаемый носовой платок – под критическими взглядами преподавателей и соучениц превращались в весьма непростое дело. О подлинных театральных постановках (а Вера в своей наивности ожидала, что как раз с них и начнут) речи пока не шло. В учебный план, наряду с гимнастикой, входили занятия русским и французским, математика, всемирная история, география и искусствоведение. Так и только так Вера могла стать ученицей прославленной московской театральной школы. И лишь когда-нибудь в отдаленном будущем ей предстоит подняться на сцену – может быть, даже в драматическом Малом театре, стоящем через дорогу наискосок от Большого, – и, подобно собственной матери, сыграть Офелию с цветами в распущенных волосах. Но, несмотря на все эти удивительные в своем прозаизме открытия, романтических представлений о театре Вера не утратила.
И тут с ней случилось нечто и впрямь неожиданное. Правда, уже некоторое время у нее на занятиях гимнастикой побаливала спина, но ей казалось, что это вполне естественная и преходящая реакция мышц на дополнительные нагрузки. Тщательный медицинский осмотр показал, однако же, что у девочки не все в порядке с позвоночником. Консультирующий врач обнаружил серьезное искривление, которое, на его взгляд, практически исключало дальнейшие занятия гимнастикой, да и продолжение учебы в театральном училище как таковое. Вере показалось, будто перед ней внезапно разверзлась бездна, готовая проглотить все, о чем она так долго мечтала. Ее охватили отчаяние и невероятное разочарование. Может быть, отец так и не поставил за нее в церкви свечу?.. С московским театральным училищем было раз и навсегда покончено – и ни бабушка, к которой Вера обратилась первой, ни родители в Ярославле, куда она вслед за тем вернулась, не могли утешить девочку в обрушившемся на нее несчастье.
Новое начало
Проходили недели и месяцы; здоровьем Веры занимались всевозможные шарлатаны и, к счастью, несколько настоящих врачей; девочку бинтовали и перебинтовывали, обрекая порой на полную неподвижность чуть ли не на целые сутки. Но это не мешало ей размышлять о собственном будущем – и она преисполнилась решимостью начать все с самого начала еще раз. И видимо, из какого-то особого упрямства думала она теперь не столько о драматическом театре, сколько о балете – точнее, о балетном репетиционном зале, запомнившемся ей еще в первые недели, проведенные в театральном училище, хореографическими станками вдоль стен, запахом мела и талька, пышными юбочками и корсажами, словно изготовленными из лебединого пуха… Это был воистину сказочный мир, ничуть не похожий на жалкие танцевальные вставки в спектакли отцовского театра.
Должно было случиться чудо, чтобы давнишнее предсказание гадалки все же сбылось. Таким чудом и стало для Веры постепенное улучшение ее здоровья. Не то чтобы искривление позвоночника удалось устранить полностью, но по мере того, как шло время, неблагоприятные прогнозы врачей прекратили сбываться с неумолимой точностью, и выяснилось, что опорно-двигательный аппарат девочки пострадал не столь уж существенно. Теперь можно было подумать и о продолжении образования. Отец Веры с недоумением, хотя и не без радости, выслушал ее новое решение: она будет учиться не на актрису драматического театра, а на балерину. Каралли-Торцов, проявив в общем-то несвойственную ему кротость, согласился с дочерью, хотя и счел преждевременным отправлять ее в училище – и тем самым подвергнуть строгости тамошних нагрузок – прямо сейчас. Он решил начать с приватных уроков танца – с тем чтобы посмотреть, как дело пойдет. Ему доводилось слышать о московском балетмейстере по фамилии Хлюстин, который, подвизаясь в Большом, держал и частную балетную студию, – и ему, согласно многим отзывам, удавалось вдохнуть изящество даже в самых неуклюжих девиц и заставить их ножки трепетать, как бабочки. Молва, разумеется, была преувеличенной, но у Хлюстина и впрямь имелся собственный метод обучения, уже позволивший изрядному числу его учениц поступить в хореографическое училище и выйти на подмостки московских и петербургских музыкальных театров.
Хлюстин – неизменно изысканно одетый и щеголяющий соответствующими манерами сорокалетний мужчина, заботам которого отныне препоручили юную Веру, – имел в московских музыкальных кругах репутацию крайне требовательного педагога классического балета французской школы, привнесенного в Москву лет за двадцать до того учителем самого Хлюстина Сен-Леоном. Конечно же, Хлюстин был деспотом – истеричным, капризным и непредсказуемым, – но каким-то загадочным образом ему удавалось, вопреки тираническим методам обучения, привить воспитанникам своей студии подлинную страсть к балету и не дать этой страсти угаснуть с годами. Это был единственный урок, преподанный им Вере (которая вообще-то находила его совершенно несносным), и девочка, проучившись у него совсем недолго, и впрямь вернулась в театральное училище, однако на сей раз – на отделение хореографии.
Должно быть, Вера испытала тайное удовлетворение, вновь представ перед вратами театрального института, из которого ее практически вышвырнули всего несколько месяцев назад. Да и неуверенности, с которой она впервые взошла по здешней лестнице, обуреваемая желанием во что бы то ни стало выучиться на актрису драматического театра, теперь не было. Строго говоря, она и сама не понимала, что за метаморфоза произошла с ней за месяцы болезни. Так путешествующий по железной дороге после вынужденной остановки на промежуточной станции продолжает путь хоть и в том же направлении, но уже другим поездом – да и пункт назначения поменялся, ничуть не став от этого менее притягательным, а прямо напротив.
Вступительный экзамен Вера на этот раз сдавала в репетиционном зале хореографического отделения, который запомнился ей еще в период недолгой учебы в институте и где, возможно, ей в голову впервые закралась мысль попробовать себя на ином, пусть и тоже театральном, поприще. Сейчас в зале расставили стулья и скамьи для абитуриенток, прибывших, подобно самой Вере, с матерями и дожидающихся своей очереди ответить на вопросы экзаменаторов и продемонстрировать изящество движений и чувство ритма. Экзаменаторы, восседая за внушительным столом с резными дубовыми ножками (больше похожими на колонны), после каждого выступления переглядывались и, в зависимости от произведенного той или иной абитуриенткой впечатления, кивали головами или настороженно супили брови. Чем ближе подходила очередь Веры, тем более сильное волнение она испытывала. Пытаясь хоть как-то отвлечься, девочка стала разглядывать одного из экзаменаторов – невысокого узкоплечего мужчину с едва наметившейся бородкой, который, сидя в дальнем конце стола, буквально пожирал ее глазами. На нем была одежда несколько более простого кроя, чем на остальных; к тому же его руки непрерывно двигались по лежащему перед ним листу бумаги или, скорее, картона, хотя ни карандаша, ни ручки у него не было. Вера с трудом удержалась от улыбки, потому что этот человек напомнил ей игрушку, продающуюся в Ярославле на ярмарке, – резную фигурку чертика на резинке, помещенную в бутылку; стоило потянуть за резинку, как чертик принимался выделывать под прозрачным стеклом самые уморительные антраша. Именно этот экзаменатор и подоспел первым, грациозно выскочив из-за стола, к замешкавшейся и споткнувшейся от волнения Вере; он подал ей руку, с улыбкой назвал мадемуазелью и, утвердительно кивнув, повернулся к сидящим за столом коллегам. Вера подумала, что этот человек наверняка сыграет важную роль в вопросе о ее зачислении, и почему-то решила, что мнение его будет непременно благоприятным.
Должно было случиться чудо, чтобы давнишнее предсказание гадалки все же сбылось. Таким чудом и стало для Веры постепенное улучшение ее здоровья. Не то чтобы искривление позвоночника удалось устранить полностью, но по мере того, как шло время, неблагоприятные прогнозы врачей прекратили сбываться с неумолимой точностью, и выяснилось, что опорно-двигательный аппарат девочки пострадал не столь уж существенно. Теперь можно было подумать и о продолжении образования. Отец Веры с недоумением, хотя и не без радости, выслушал ее новое решение: она будет учиться не на актрису драматического театра, а на балерину. Каралли-Торцов, проявив в общем-то несвойственную ему кротость, согласился с дочерью, хотя и счел преждевременным отправлять ее в училище – и тем самым подвергнуть строгости тамошних нагрузок – прямо сейчас. Он решил начать с приватных уроков танца – с тем чтобы посмотреть, как дело пойдет. Ему доводилось слышать о московском балетмейстере по фамилии Хлюстин, который, подвизаясь в Большом, держал и частную балетную студию, – и ему, согласно многим отзывам, удавалось вдохнуть изящество даже в самых неуклюжих девиц и заставить их ножки трепетать, как бабочки. Молва, разумеется, была преувеличенной, но у Хлюстина и впрямь имелся собственный метод обучения, уже позволивший изрядному числу его учениц поступить в хореографическое училище и выйти на подмостки московских и петербургских музыкальных театров.
Хлюстин – неизменно изысканно одетый и щеголяющий соответствующими манерами сорокалетний мужчина, заботам которого отныне препоручили юную Веру, – имел в московских музыкальных кругах репутацию крайне требовательного педагога классического балета французской школы, привнесенного в Москву лет за двадцать до того учителем самого Хлюстина Сен-Леоном. Конечно же, Хлюстин был деспотом – истеричным, капризным и непредсказуемым, – но каким-то загадочным образом ему удавалось, вопреки тираническим методам обучения, привить воспитанникам своей студии подлинную страсть к балету и не дать этой страсти угаснуть с годами. Это был единственный урок, преподанный им Вере (которая вообще-то находила его совершенно несносным), и девочка, проучившись у него совсем недолго, и впрямь вернулась в театральное училище, однако на сей раз – на отделение хореографии.
Должно быть, Вера испытала тайное удовлетворение, вновь представ перед вратами театрального института, из которого ее практически вышвырнули всего несколько месяцев назад. Да и неуверенности, с которой она впервые взошла по здешней лестнице, обуреваемая желанием во что бы то ни стало выучиться на актрису драматического театра, теперь не было. Строго говоря, она и сама не понимала, что за метаморфоза произошла с ней за месяцы болезни. Так путешествующий по железной дороге после вынужденной остановки на промежуточной станции продолжает путь хоть и в том же направлении, но уже другим поездом – да и пункт назначения поменялся, ничуть не став от этого менее притягательным, а прямо напротив.
Вступительный экзамен Вера на этот раз сдавала в репетиционном зале хореографического отделения, который запомнился ей еще в период недолгой учебы в институте и где, возможно, ей в голову впервые закралась мысль попробовать себя на ином, пусть и тоже театральном, поприще. Сейчас в зале расставили стулья и скамьи для абитуриенток, прибывших, подобно самой Вере, с матерями и дожидающихся своей очереди ответить на вопросы экзаменаторов и продемонстрировать изящество движений и чувство ритма. Экзаменаторы, восседая за внушительным столом с резными дубовыми ножками (больше похожими на колонны), после каждого выступления переглядывались и, в зависимости от произведенного той или иной абитуриенткой впечатления, кивали головами или настороженно супили брови. Чем ближе подходила очередь Веры, тем более сильное волнение она испытывала. Пытаясь хоть как-то отвлечься, девочка стала разглядывать одного из экзаменаторов – невысокого узкоплечего мужчину с едва наметившейся бородкой, который, сидя в дальнем конце стола, буквально пожирал ее глазами. На нем была одежда несколько более простого кроя, чем на остальных; к тому же его руки непрерывно двигались по лежащему перед ним листу бумаги или, скорее, картона, хотя ни карандаша, ни ручки у него не было. Вера с трудом удержалась от улыбки, потому что этот человек напомнил ей игрушку, продающуюся в Ярославле на ярмарке, – резную фигурку чертика на резинке, помещенную в бутылку; стоило потянуть за резинку, как чертик принимался выделывать под прозрачным стеклом самые уморительные антраша. Именно этот экзаменатор и подоспел первым, грациозно выскочив из-за стола, к замешкавшейся и споткнувшейся от волнения Вере; он подал ей руку, с улыбкой назвал мадемуазелью и, утвердительно кивнув, повернулся к сидящим за столом коллегам. Вера подумала, что этот человек наверняка сыграет важную роль в вопросе о ее зачислении, и почему-то решила, что мнение его будет непременно благоприятным.