Генерал Ярославцев метался на коне перед колючей проволокой, яростно ругался с эстонцами, требовал:
   – Вы что же, черти! Союзнички, мать вашу… Пропустить войско!
   – Затем «шерти»? – насмешливо неслось из-за колючей проволоки. – Тут – Эстония, там – Россия. Русское войско пускай остается в России! Мы с Россией больше не воюем! Mы с Россией шелаем установить мир!..
   – Это с какой же еще Россией? С большевиками?! – скрипел зубами Ярославцев. – А ну, зови сюда свое начальство! Генерала Дайдонера давай сюда, мать его…
   И вновь возобновлялась перестрелка.
   Армия оказалась меж двух огней. От Ямбурга ее теснили красные, отойти в Нарву не позволяли эстонцы, решившие принять предложение большевиков о заключении мира.
   И пока генерал Юденич в Ревеле униженно выторговывал у нового премьер-министра Эстонии Тениссона, начальника штаба Соотса и министра внутренних дел Геллата мизерные уступки, армия, пропустив беженцев к себе в тыл, отбивала атаки наседающих красных. Видно было по всему, что дело идет к концу: ну, еще день, ну, два… А потом?
   Вечерами военные и гражданские смешивались, сбивались возле костров, бурно обсуждали свое печальное будущее. Ротмистр Савин в споры не вступал. Он сидел у огня, молчаливый и непроницаемый, как индейский бог, помешивал палкой оранжевые уголья, и казалось, это занятие целиком поглощает его. Он словно бы отделял себя от всех других, от этих унылых неудачников, столпившихся на самом краешке русской земли. Они напоминали ему зайцев, очутившихся в половодье на острове: вода все прибывает, остров уменьшается – еще чуть-чуть, и волны поглотят его. Зайцам – зайцево. А он – из другого племени, удалого, бесстрашного и веселого. В том мире, который он не так давно покинул и к которому тянулся сейчас всем своим существом, вот в эти самые мгновения гремела степь под копытами коней, свистели сабли и раздавались тоскливо-смертельные вскрики. Где теперь его лихие товарищи? Под Москвой? В Москве? Жаль, ах, как жаль, что он нынче не с ними! Но еще хуже, пожалуй, что за все дни отступления – никакой информации о боевых действиях вооруженных сил Юга России.
   Одноногий человек в белом прожженном валенке неуклюже наклонился к костру, подхватив головешку, прикурил и, словно бы читая мысли ротмистра, простуженным голосом сказал:
   – А «царь Антон» тоже… тово… по сопатке получил. Дошел почти до Москвы и обратно покатился! Не знаете, где его войска теперь пребывают?
   Ротмистр поднялся, впился взглядом в обмороженное лицо одноногого, схватил за лацканы старенькой шубейки:
   – Брешешь, сволочь!
   – Пес брешет! А мне зачем? – Одноногий аккуратно высвободился из его рук, разочарованно продолжил: – Я надеялся у вас новостями посвежее поживиться, а вы, вижу, на сей счет еще темнее меня… Вижу по нашивкам, ротмистр, вы из Добрармии? Я и сам из нее.
   – Откуда ваши сведения? – не слушая его разглагольствований, нетерпеливо спросил Савин.
   – Из газеты.
   Одноногий извлек из внутреннего кармана шубейки свернутую газету.
   – Вот, извольте – «Свободная Россия»… Всего несколько строчек, но весьма, знаете ли, многозначительных…
   Савин выхватил двухстраничный листок, издающийся политведомством Северо-Западной армии, развернул.
   Это была совсем короткая информация: военный корреспондент «Свободной России», аккредитованный при ставке главнокомандующего вооруженными силами Юга, сообщал в ней, что под Белгородом идут ожесточенные бои.
   – Извольте видеть: совсем, кажется, недавно были под Тулой, а теперь – под Белгородом, – глубоко затягиваясь, сказал одноногий. – А Белгород, как я понимаю, за Курском. Стало быть…
   Ротмистру не хотелось слушать словоохотливого инвалида. Прихватив газету, он отошел в сторону. Присев на снарядный ящик, неторопливо, скуки ради, исследовал обе страницы. Статья «Побольше сердца» привлекла внимание.
   Кто-то из тех, кто находился все эти дни рядом с ним, ротмистром Савиным, с горечью и со слезами писал о переносимых страданиях, взывал к милосердию эстонцев:
   «…не слышно ни шуток, ни смеха, ни даже оживленного говора. Морозный воздух прорезывается детским плачем, тяжелыми вздохами женщин и стариков, медлительной речью в кучках. Холодно… Люди мерзнут за проволочными заграждениями, а невдалеке поблескивает веселыми огоньками город, дымятся трубы. Там тепло, там не плачут от холода дети, там не сбиваются в кучку зазябшие люди. И с завистью и болью в сердце смотрят несчастные изгнанники по ту сторону проволочных заграждений, куда им доступа нет.
   И невольно в душе рождается вопрос: «Ведь там живут такие же люди – почему они не придут к нам на помощь? Неужели им чуждо простое чувство человеколюбия? Неужели «человек человеку – волк» и разница в языках создает столь глубокую грань между людьми? Обидно за человека».
   Да, обидно и тяжело наблюдать за страданиями несчастных людей, лишенных крова, превратившихся в бездомных скитальцев. И то бесчувственное отношение, какое наблюдается со стороны людей, находящихся в теплоте и уюте, служит отнюдь не единению, а созданию дальнейшей розни и затаенной обиды.
   Остановитесь, подумайте – ведь все мы люди, никто из нас не застрахован от несчастий в гражданской войне. Побольше сердца, побольше человечности – ведь там, за проволочными заграждениями, мрут дети, гибнут молодые жизни. Вам неприятен наплыв чужестранцев, они нарушают спокойный ход вашей тихой жизни, врываются в ваши теплые комнаты. Все это неприятно – верю, но бывают моменты, когда простая человечность требует от нас небольших лишений.
   Помогите, граждане свободной Эстонии, русским страдальцам – будущая Россия оценит вашу помощь и не забудет ее…»
   Закончив читать, ротмистр поднял голову, посмотрел сухими, ненавидящими глазами на проволочные заграждения: ну погодите, за все воздастся!
   В эту ночь он окончательно понял, что все происходящее здесь – агония. Ждать нечего. Надо выполнять порученное бароном Врангелем дело – и домой. Он и так потерял много времени. Не ровен час, и туда он вернется слишком поздно.
   Похоже на то. За Белгородом – Харьков, а там и до Крыма рукой подать…
   Ротмистр Савин понимал: он вряд ли может рассчитывать теперь на петроградские, полученные еще в Екатеринодаре, явки. Они наверняка провалены. Но и с пустыми руками он возвращаться не может: этого барон не простит, на том их отношения и кончатся. Если не хуже.
   …Перед рассветом, когда тучи затянули небо, он тронулся в путь. Темноты, как ни странно, не было. Когда начинался снегопад, ротмистру казалось, что идет он по ватной пустыне. Когда же снег редел или и вовсе прекращался, из белесой мглы проступали разукрашенные снеговыми шапками ели и в мир возвращались звуки. С елей шумно срывались и ухали в сугробы комья снега.
   Он шел, весь обратившись в слух.
   Снег был рыхлый, рассыпчатый, с начала зимы еще не успевший слежаться. И ротмистр шел, не вынимая ног из снега: словно брел по воде, нащупывая ногами дно. Не развлечения ради – чтобы не привлечь чье-нибудь недоброе внимание к себе скрипом снега или треском сучьев.
   Открылась огромная поляна. Чтобы опять попасть под защиту леса, надо было преодолеть пустынное пространство, на котором он был бы весь открыт и доступен, как горошина на тарелке.
   Прислонившись к стволу старой сосны, он терпеливо ждал. И когда снова сыпанул снег и чуть запуржило, Савин, пригнувшись, торопливо скользнул на поляну. На одном дыхании преодолев ее, нырнул в кустарник и только здесь остановился, попытался отдышаться. Где-то совсем рядом послышался тихий говор. Вглядевшись, он увидел нечто похожее на охотничью засидку, сооруженную из снега, в которой скрывались двое. Это были красноармейцы из боевого охранения. Закутавшись в полушубки, они, словно птенцы в гнезде, прижались друг к другу и вели какой-то неспешный разговор – слов ротмистр не разобрал.
   Крадучись двинулся дальше. Сначала шел так, чтобы от тех двух его все время отгораживали сосны, потом зашагал не прячась.
   Отмахав верст пять, а то и поболее – от быстрой ходьбы тело разгорячилось, по нему поползли тонкие струйки пота, – Савин спустился в выбалочек. Когда выбрался из него, до слуха дотянулось пофыркивание лошадей, скрип снега под ногами, звяканье ведер. И добрые утренние голоса:
   – Видать, заспал товарищ Егорышев. Вчера об эту пору уже побудку давал.
   – Так его ж вчера в госпиталь отправили.
   – Здорово живешь! Я его вечером самолично видел.
   – Вечером его и это… стрельнули. Видать, до Юденича добирался, падла.
   – Поймали?
   – Ага. Под крыльцом лежит. Я его мешком прикрыл, чтоб собаки не поглодали. Молоденький!..
   Савин торопливо пошел дальше. Расступившиеся деревья открыли ему приземистый деревянный домик, коновязь с десятком лошадей, снующих меж ними красноармейцев. Это уже, без сомнения, была Совдепия.
   Неотвратимо надвигалось утро – пока еще зыбкое, мглистое, какое-то раздумчивое. И оттого ли, что утро нового дня наступало на их земле, для них, или оттого, что они уверенно ходили по двору, поили лошадей, громко переговаривались, ротмистр Савин вдруг отчетливо ощутил свою чужеродность и этому миру, и этой земле, и этой жизни. Ему показалось, будто ко всему, что лежит вокруг него и происходит, он не имеет ровно никакого отношения, и ему стало страшно. Он заторопился, почти побежал – подальше, подальше, быстрей, быстрей!..
   Забравшись в лесную чащобу, Савин смахнул со ствола поваленного дерева снег, присел. Извлек из кармана несколько сухарей, кусочек сала, пожевал. Заел снегом. Прикинул, что здесь, в приграничье, идти следует только ночью, и притом по бездорожью. А короткий день лучше переждать.
   Скрючившись, он начал подремывать. Над ним тонко, на одной струне, свистел ветер. Холод пронизывал до костей: все больше, сильней подмораживало…
   В однообразный посвист ветра вплелся приближающийся собачий лай. Потом шумно, с перестуком копыт проскакали кавалеристы, проскрипели полозья саней… Дорога была где-то совсем близко, хотя и не видна отсюда.
   Он испуганно вздрогнул и открыл глаза; какая, к черту, в лесной глухоманной чащобе дорога?! Эдак и до смерти замерзнуть можно…
   Ротмистр встал, разминаясь, потоптался на одном месте. Подышал на застывшие руки.
   Несмотря на усталость, он твердо решил не спать. Немного отдохнет и, презрев опасность дневных переходов, отправится дальше. Зябко укутался в свое обшарпанное, прожженное у костров пальто на меховой подстежке. Снова присел и, чтобы не уснуть, попытался мысленно представить свои действия в Петрограде.
   Ну прежде всего он постарается узнать что-либо о судьбе Евгения Александровича Казакова: быть может, у старого генерала хватило ума не ввязываться в печальной участи операцию «Белый меч»… Искать его в родовом особняке, конечно, глупо, но кто-то из оставшейся там дворни, вероятно, подскажет, где скрывается Евгений Александрович… Тот в свою очередь поможет встретиться с баронессой Врангель…
   Сорвется этот вариант, есть другой: искать баронессу через ее двоюродную сестру, которая замужем за художником Карло Веронелли. Они живут рядом с церковью Знамения на углу Лиговской улицы и Невского проспекта. Не исключено, что именно там и нашла приют Мария Дмитриевна. Уж во всяком случае там знают, где она обитает нынче…
   Впрочем, найти баронессу – еще не самое трудное по сравнению с тем, что потом предстоит. Марию Дмитриевну надо переправить в Гельсингфорс. С предельной безопасностью. Но – как? Пешком по этим унылым снежным равнинам баронесса не пойдет – и захочет, да не осилит. Придется искать сани… Поди попробуй! «Ах, все обойдется! Все в конечном счете хорошо образуется!» – любил повторять Петр Николаевич Врангель. И ведь обходилось, устраивалось, образовывалось. Может, и в этот раз?
   От таких мыслей ротмистру стало весело и тепло.
   Вот он уже в Петрограде, в гостиной с жарко пылающим камином. Его встречают, предлагают горячую ванну, чистое белье… Ему давно не было так хорошо и радостно. Вот только лица людей вокруг никак не удается рассмотреть – они в каком-то тумане, размыты. Но – чур! Туман редеет, самые близкие, дорогие ему люди, которых он почему-то считал умершими, собрались здесь – мама, отец, боевые друзья… Они улыбаются, протягивают к нему руки и молча, одними губами, зовут, зовут…
   Ротмистра Савина нашли дней через пять приехавшие сюда за дровами красноармейцы. Улыбающееся лицо его было поклевано вороньем.
   В карманах ротмистра нашли несколько сухарей, недоеденный кусочек сала и газету «Свободная Россия» от 25 ноября 1919 года.
   Кто был этот замерзший? Как забросила его сюда судьба? На эти вопросы уже нельзя было получить ответа.
   – Клименко! – обратился к одному из красноармейцев усатый командир в шинели с «разговорами». – Пока мы будем тут орудовать, свези-ка его на пост. Кто он – свой ли, чужой, – то нам, конечно, неведомо, но и здесь, на прокорм воронью, оставлять тоже не по-людски. Похороним потом.
   Молоденький Клименко помесил лаптями вокруг скрюченного трупа снег, пошмыгал носом:
   – А сапоги у него очень даже справные… Как раз по моей ноге.
   – Не сымешь, закоченел.
   – Я голенища по швам распущу. А потом опять стачаю. Ему-то все равно, а у меня пальцы пообморожены…
   Поправляя брезентовую подкладку на распоротом голенище сапога, Клименко обнаружил крохотный бумажный лоскуток, на котором едва просматривалась потертая чернильная надпись: «Доверься этому человеку. Петер».
   – Это ж что еще за Петер? – озадаченно поскреб в затылке усатый командир. – И что ж это за цидулька такая хитрая? Сдается мне, ребята, что из-за нее поклеванный и помер… – Еще раз проверил крепкой пятерней собственный затылок и решительно изрек: – Вот что, Клименко! Коль уж ты от покойника попользовался, тебе и приказ даю. Утром смотаешься в Питер…
   – Да я в такой обувке хоть до самого Киева добегу!
   – В Питере найдешь улицу Гороховую и на ней Чеку. Сдашь там эту цидульку с газетой, что при нем нашли, объясни и возвертайся!
   – А сапоги? – испугался Клименко. – Отберут ведь!
   – Не должны, – подумав, сказал командир. – А отберут, значит, так для победы над гидрой контрреволюции нужно. Не боись: босиком-то тебя из Чеки все одно не вытурят!
   Ротмистра Савина похоронили неподалеку от того самого домика, где он впервые увидел красноармейцев. Хозяин домика финн, выстрогал православный крест и установил его в ногах у покойника.

Глава восьмая

   С потерей Курска положение вооруженных сил Юга России окончательно осложнилось. Уже не помышляя о Москве, стремясь лишь избегнуть катастрофы, задержать дальнейшее отступление, генерал Деникин выехал на фронт.
   То, что он видел в прифронтовых городах, на железнодорожных станциях, ужасало. Тыловики – фуражиры, снабженцы, квартирьеры и прочие мародеры, – словно соревнуясь друг с другом, ударились в откровенный и бесстыжий грабеж. Повсюду было одно: шел великий торг. Ковры, мануфактура, посуда, бронза, картины отдавались за бесценок, если, конечно, оплачивались долларами, франками или фунтами стерлингов. Не вызывали возражения империалы и драгоценности. Принимались в уплату даже золотые зубы и коронки. Царские ассигнации спросом почти не пользовались. А уж на бумажные деньги вооруженных сил Юга России – «колокольчики» – никто и смотреть не хотел.
   Пьянство, лихоимство, воровство еще более толкали белое движение к краю пропасти. Преступный разгул, набирая силу в неразберихе тыла, полз в войска, заражал их своим тлетворным дыханием. Горько было думать об этом человеку, который не однажды пытался покончить с ним самыми решительными мерами.
   Еще в первый день нынешнего, девятнадцатого года, словно в предвидении грядущих испытаний, генерал Деникин издал памятный циркуляр. В нем говорилось:
   «Пьянство, разбой, грабеж, беззаконные обыски и аресты продолжаются. Многие офицеры не отстают от солдат и казаков. Я не нахожу поддержки в начальниках: почти всюду попустительство. Дальше этого терпеть нельзя. Самые высокие боевые заслуги не остановят меня перед преданием суду начальника, у которого безнаказанно совершаются безобразия».
   Памятен был циркуляр не только строгостью тона, но и тем, что оказался он, подобно всем другим, совершенно невыполним. Решительности не хватило, чтобы раз и навсегда, самыми жестокими мерами, покончить с безобразиями. Стараясь поскорее одержать победу, Деникин на многое готов был закрыть глаза. Утешал себя и других обещанием, что уж потом-то будет воздано по заслугам. Напрасно. Ох, как напрасно! Вынужденная его терпимость порождала ощущение безнаказанности, безнаказанность вела к вседозволенности.
   В Харькове не только железнодорожная станция, но и привокзальные пути были забиты гружеными вагонами. Перевозить военное имущество было не на чем. А с передовой сыпались жалобы, что не хватает патронов и снарядов!..
   Командующий Добровольческой армией генерал Ковалевский был пьян и доложиться Верховному оказался не в состоянии. Встретились на следующий день. Ковалевский явился пред очами Деникина обрюзгший и измятый. Было видно, что пьет он не один день, а возможно, и не одну неделю. Но ни раскаяния, ни смущения Деникин на лице генерала не увидел. Более того, в глазах командующего Добрармией сквозили дерзость и непокорность.
   Вот так все и кончается… Если даже самые исполнительные и преданные разуверились, на кого обопрешься?
   – Доложите, Владимир Зенонович! – попросил Деникин и тут же предупреждающе добавил: – Диспозицию войск на сегодняшний день я изучил. Меня интересуют ваши соображения по поводу отступления.
   – Безверие и усталость, господин главнокомандующий.
   Деникин отметил и эту откровенность, и то, что, пожалуй, впервые Ковалевский наедине назвал его господином главнокомандующим.
   – Вы, стало быть, тоже? Я имею в виду – утратили веру?
   – Если ее утратил Ллойд Джордж, почему бы не утратить и мне? – прямо посмотрел в глаза Деникину Ковалевский.
   «Так вот в чем дело! – недовольно подумал Деникин. – Иные новости движутся месяцами, эта же из Лондона до Харькова – в несколько дней»…
   Речь шла о нескольких выступлениях английского премьер-министра, которые глубоко уязвили также и самого Деникина. Первое относилось больше к Колчаку, от которого после его неудач и потери «столицы» – Омска – отвернулись союзники: «Я не могу решиться предложить Англии на плечи такую страшную тяжесть, какой является установление порядка в стране, раскинувшейся в двух частях света… Мы не можем тратить огромные средства на участие в бесконечной гражданской войне… Большевизм не может быть побежден орудием».
   Правда, тогда успешное наступление Добровольческой армии как бы перечеркнуло этот вывод, и англичане не отказались от помощи. Теперь же, буквально днями, последовало новое заявление: «Россия производит огромное количество зерна и всевозможного сырья, в чем мы очень нуждаемся… До войны Россия поставляла Европе двадцать пять процентов общего количества пищевых продуктов. Представляется необходимым восстановить с ней торговые отношения…» Эти слова накладывались уже на отступление Деникина. Англия явно готовилась кардинально пересмотреть свою политику.
   – А как вы? – настойчиво спросил Ковалевский. – Вы как воспринимаете заявления Ллойд Джорджа, особенно это, последнее, о прекращении блокады Советов и о восстановлении торговли? Как относитесь к разоружению армии Юденича в Эстляндии? А переговоры между Эстляндией и Советами – их как прикажете понимать?
   – Мне были бы понятны эти вопросы в устах кадета или юнкера, – нахмурился Деникин.
   – Полноте, генерал! – вздохнул Ковалевский и вновь пристально взглянул на Деникина. – У меня было время, чтобы подумать. Европа разорена, нуждается в сырье, в хлебе. В Европе – армии безработных. Европа ищет выход из экономического тупика, она уже созрела для того, чтобы пожертвовать нами!..
   Глядя на Ковалевского, осунувшегося и постаревшего, Деникин понял, что он не ждет ободряющих слов и в своих опасениях близок к истине. Англия одной из первых начала осознавать, что блокада Советской России – это тупик и что из него надо выбираться: чем раньше – тем лучше. Не знал только Ковалевский того, во что был посвящен Деникин. У Ллойд Джорджа в правительстве был серьезный противник – военный министр Уинстон Черчилль, не разделявший точку зрения премьер-министра. Он заручился согласием кабинета на ассигнование четырнадцати с половиной миллионов фунтов стерлингов для закупки войскам Деникина вооружения и боеприпасов. Ллойд Джордж произносил речи, а Уинстон Черчилль делал дело.
   Вместо ободряющих слов Деникин извлек из папки и положил на стол перед Ковалевским телеграмму Черчилля.
   Ковалевский, внимательно прочитав ее, тихо произнес:
   – И все же, Антон Иванович, слово сказано.
   – Нам нужны военные успехи, Владимир Зенонович, и тогда…
   – Боже, до чего мы дожили: кому-то угождаем, кому-то заглядываем в глаза, протягивая просящую длань! – с гневом сказал Ковалевский. – И это мы – Россия?!
   – Ну зачем же так-то? – укоризненно покачал головой Деникин. – Я верю, что мы с вами еще увидим Россию независимой, могущественной.
   – Дай-то бог, – сказал Ковалевский и при этом подумал: «Вряд ли вы и сами верите в это, Антон Иванович…»
   А Деникину показалось, что он в чем-то убедил Ковалевского, вселил в него некоторую бодрость. И, не откладывая, решил сразу же перейти к делу. Тем более что время не ждало, ему надо было отправляться дальше.
   – Подъездные пути забиты вагонами, – тихо и миролюбиво заговорил Деникин. – Разберитесь, Владимир Зенонович! Быть может, двух-трех интендантов следует предать военно-полевому суду… Атмосферу обреченности и неверия надо искоренять.
   – Атмосферу обреченности и неверия можно искоренить только победами на фронтах. А их нет… – Ковалевский дождался, когда Деникин вопросительно посмотрит на него: – Их нет не только в Добровольческой, но также и в Донской, Кубанской, Кавказской армиях…
   Деникин молчал, и Ковалевский понял, что сказанное им жестоко по отношению к этому немолодому уже человеку, взвалившему на себя такую тяжкую ношу, ибо виновников неуспехов на фронтах было предостаточно, и он, Ковалевский, в том числе.
   – Виноватых искать легко, – задумчиво вздохнул Деникин. – А перед нами задача более трудная – остановить отступление. Хотел вот посоветоваться с вами, потому и завернул в Харьков…
   «Хитрите, ваше высокопревосходительство! Где Екатеринодар и Ростов, а где Харьков, чтобы вот так просто завернуть», – подумал Ковалевский.
   На стол легла карта-тридцативерстка, изрядно потертая на сгибах. И они склонились над прочерченной коричневым карандашом линией фронта, которая все время менялась. Последняя, самая жирная линия протянулась от Орла к Кромам, Воронежу и Касторной. Но и эта линия уже давно не соответствовала действительности. В некоторых местах фронт сдвинулся и на сто и на сто пятьдесят верст к Донбассу, Ростову и к низовьям Дона. Но Деникин не вносил коррективы. Не хотел, что ли, расстраиваться? Или продолжал верить, что еще возможно чудо?
   – Правее вас – донцы и кубанцы, левее – корпуса Шиллинга и Драгомирова, – заговорил Верховный, водружая на нос пенсне. – У Екатеринослава – третий армейский корпус Слащова с Донской бригадой Морозова, Терской – Склярова, а также с чеченским, кавказским и славянским полками. Там идет борьба с Махно. Такова диспозиция… Думаю, нужно частью сил отойти в тыл, спрятаться за спины обороняющихся, чтобы сгруппироваться, передохнуть. А потом уже вновь выступить. Часть же сил бросить на оборону. Медленно отступая, измотать красных.
   Ковалевский слушал и ловил себя на мысли, что и сам не раз думал о том же. Не изнурять все войска, а основную часть их вывести из боев, освежить, доукомплектовать, вооружить.
   Лишь с такими войсками можно рассчитывать на успех в борьбе с противником, у которого уйма резервов.
   Деникин между тем продолжал:
   – Отойти предполагаю двумя группами. Во главе со ставкой в составе вашей армии, донцов, кубанцев и терцев – на Кавказ. Войска Шиллинга и Драгомирова – в Новороссию, прикроют Николаев и Одессу.
   – Крым? – поинтересовался Ковалевский, глядя на выдающийся в Черное море полуостров с узким мостиком перешейка, переброшенного на материк.
   – Северную Таврию и Крым отдадим Слащову. Пусть сохранит. А не сохранит – ну что ж… Едва мы с Дона и Буга двинемся в наступление, как красные вынуждены будут оставить Крым, если к тому времени и займут его. – Замолчав, Деникин перевел глаза на Ковалевского – ждал, что ответит тот.
   – Логично, логично, – согласился Ковалевский и в то же время подумал, что Верховный напрасно пренебрегает Крымом. Мало ли как сложатся обстоятельства, а Крым уже однажды доказал, что в нем можно отсидеться в трудную минуту. Хотел было сказать это Деникину, но раздумал. Видел, что главнокомандующий уже уверовал в свой план. Что ж, во всяком случае, это лучше, чем если бы мнений у Верховного было столько же, сколько различных точек зрения у его советчиков…
   – Значит, одобряете? – напрямую спросил Деникин.
   – Иного варианта тоже не вижу.
   Деникин словно ждал этих слов. Тихо и ласково, по-прежнему глядя прямо в глаза Ковалевскому, сказал: