семя. Семя не есть часть или отдельный орган живого тела; оно есть все тело, только в возможностиили потенции, т. е. в скрытом для нас и нечленораздельном состоянии, постепенно раскрывающемся. При этом раскрытии и обнаруживается в вещественном явлении лишь то, что само по себе, как образующая форма и живая сила, уже сначала заключалась в семени».
   Развитие не разрушает, но предполагает торжество развивающегося. Развитие есть раскрытие внутренней идеи. И скорее исполнение, чем изменение. Организм живет не сменой, а взаимосохранениемсвоих частей. И эта органическая цельность, или кафоличность, в особенности характерна для церковного развития…
   Так Соловьев говорит о Церкви уже в «Религиозных основах жизни» и без всякого отношения к вопросу о соединении церквей (глава о Церкви первоначально была напечатана в «Руси» 1882-го года, т. е. раньше статей о «Великом споре»). О «догматическом развитии» он здесь особо не упоминает. И только устанавливает общий принцип.
   «Если непременное условие церковности есть то, чтобы ничто новое не противоречило старому, то это не во имя того, что оно старо, а во имя того, что оно есть произведение и выражение того же Духа Божия, который непрерывно действует в Церкви и который не может себе противоречить…
   Мы принимаем и почитаем преданное в Церкви не потому только, что оно предано (ибо бывают и худые предания), а потому, что признаем в преданном не произведение известного только времени, места или каких- либо лиц, а произведение того Духа Божия, который нераздельно всегда и везде присутствует и все наполняет, который и в нас самих свидетельствует о том, что некогда Им же создано в древней Церкви, так что мы выраженную прежде, но всегда единую истину познаем благодатной силой того же самого Духа, который ее тогда выразил. Поэтому всякая форма и всякое постановление, хотя бы и выраженная в известное время и через известных лиц, но если эти лица действовали при этом не отсебя и не в свое имя, а от всей и во имя всей Церкви прошедшей, настоящей и будущей, видимой и невидимой, — такая форма и такое их постановление по вере нашей исходит от присущего и действующего во всей Церкви Духа Христова и должно быть поэтому признано святым и неизменным, как поистине исходящее не от каких- либо частей Церкви и по месту и времени, не от отдельных членов ее в их частности и отдельности, а от всей Церкви Божией в ее неразделенном единстве и целости, как вмещающей всю полноту божественной благодати».
   Здесь несомненна даже и словесная близость к Хомякову…
   И в том же смысле Соловьев высказывается о догматическом развитии в своей загребской книге: «История и будущность теократии» (глава о догматическом развитии была первоначально напечатана в «Православном Обозрении», 1885, декабрь, с одобрительной заметкой от редакции). Строго говоря, и здесь Соловьев идет не дальше Викентия Леринского [ 101] (см. его «Commonitorium», главы 22 и 23)…
   «Догматическое развитие» для Соловьева в том состоит, что «первоначальный « залог веры», оставаясь о себе совершенно неприкосновенным и неизменяемым, все более раскрывается и уясняется для человеческого сознания». Церковь ничего не прибавляла и не могла прибавить к внутренней истинности этих догматических положений, но « она делала их ясными и бесспорными для всех православных». Против этого еще не стали бы спорить противники Соловьева. Только они представляют себе эту историческую усовершаемость церковных определений, как нечто вполне относительное и второстепенное, уже просто в силу их историчности. Для Соловьева был немыслим такой резкий разрыв двух сторон церковного бытия: человеческой и благодатной. Церковь растет и становится, как тело Христово, т. е. именно в своем двуединстве. «Ибо изменениям человеческой приемлемости неизбежно соответствуют относительные изменения и в действенности божественных сил, именно насколько эта действенность обусловлена человеческой приемлемостью». Это есть простое приложение основной истины о «синэргизме» или содействии «природы» и «благодати…»
   Вся подлинная острота спора с Соловьевым именн о в вопросе о смысле церковной истории. У противников Соловьева все время сказывается уничижительное представление об истории, упрощенная и гуманистическая схема, — точно Божественное содействие не есть фактор исторической ткани. И с этим связано какое-то пониженное чувство церковности. Особенно в этом отношении характерна полемика с Соловьевым в Харьковском журнале «Вера и Разум». Интерес этой полемики именно в том, что с Соловьевым здесь спорили люди без оригинальных взглядов, спорил здесь с ним как бы средний человек. И в стремлении оградить неприкосновенность изначального предания, т. е. Писания, противники Соловьева неизбежно приходили к пониженной оценке Вселенских соборов. С неожиданной резкостью они настаивали, что на соборах не было никакого «особого» содействияДуха Святого, и не было в том нужды. Соборы толькоохраняли предание и разъясняли его применительно «к случайнымпотребностям живущей во времена Церкви». Соборные свидетельства имеют поэтому значение скорее только историческое и отрицательное, как осуждение и исключениеопределенных ересей или заблуждений. «Чрезвычайные действия» Духа прекратились, когда закончился и заключился Новозаветный канон. И святые апостолы передали Божественное учение своим преемникам в устном и письменном предании « всецело». В понимании Соловьева Вселенские соборы определяли и описывали изначальную христианскую истину с новой точностью и с вяжущим авторитетом, и в этой точности и авторитете их важность и новизна, — новая ступень или степень определенности. Для его противников соборы тольконизлагали еретиков. Для них вся полнота почти буквально сосредоточивалась в первохристианстве, они почти решались говорить об апостольском «каталоге догматов».
   И во всей последующей истории Церкви не оказывалось никакого роста. Высказывалась даже еще более смелая догадка, что догматические определения показывают некое ослабление церковной жизни. «Справедливо ли видеть развитие истины в том, что у нас ее догматы записаны в точных определениях?» И не потому ли вообще понадобилось «записывать» и «определять», что была утрачена первоначальная «наглядность» апостольского созерцания? Преемники апостолов, очевидно, « не моглиусвоить Богооткровенную истину так же наглядно и отчетливо, как сами апостолы, потому что Господа они сами не видели и речей Его своими ушами не слышали; вместе с этим они утратили много мелких черт непосредственных свидетелей, которые бессознательно входят в душу очевидца и придают живость и силу его впечатлениям». Процесс забывания продолжался и в дальнейшем. «Так пошло и дальше: конкретная живость истины терялась, от нее оставались формулы, слова, а слова, как известно, никогда не выражают полноты реального явления». Единственный выход из этого неизбежного процесса и был в закреплении апостольских воспоминаний.
   «Итак, наши догматы, т. е. наши догматические формулы не суть следы какого-нибудь развития, прогресса, скорее напротив, — они суть, свидетели регресса, свидетели того, что истина стала бледнеть в сознании верующих и ее пришлось закреплять словесными определениями» (см. статью Е. Л.,«Развивается ли в догматическом смысле Церковь», в журнале «Странник», 1889 года).
   Все это рассуждение есть вариация на типическую схему протестанской историографии: церковная история, как упадок. Противники Соловьева доказывали против него слишком много…
   Правда Соловьева была в том, что он устаналивает методдля догматического богословия. Соловьев был ближе к еп. Сильвестру, чем его противники, и не так уж многим от него отличался. Их сближает и роднит единое чувство церковности, общее обращение к опыту Церкви. В этом опыте вся полнота истины дана сразу, но опознается и расчленяется постепенно, и описывается в обязательных определениях. Вся догматическая система и есть такое «раскрытие» единого перводогмата о Богочеловеке.
   «Догматическое расчленение единой христианской истины есть господствующий факт церковной истории от начала четвертого и до конца осьмого века. Задача церковного вероучения состояла не в открытии новых истин, а в новом раскрытии одной и той же первоначальной истины».
   И значительность соборных вероопределений не столько в их старине («напротив, в известном смысле оне были новы»), сколько в их истинности: «они принимались в силу своей внутренней связи с основным данным христианского откровения». Соловьев сам отмечал, что у него с его противниками действительное разногласие в том, как понимать апостольское свидетельство о Церкви, как о теле Христове, — в прямом и реальном смысле, хотя и таинственном, или только в переносном. У противников Соловьева очень явно сказывается стремление ограничить власть церковного учительства; и, напротив, очевидно преувеличивается неподвижность и законченность древних преданий. Соловьев всегда старается привести богословское разумение к его первоисточникам: к опыту и к учительствуЦеркви. «Православие держится не одной только стариною, а вечно живым Духом Божьим». И в этом Соловьев сходится с Хомяковым.
   «Прямые и явные решения вселенской Церкви имеют для нас не одно формальное значение и не внешний только авторитет. Мы видим здесь реальное и живое проявление богоутвержденной власти, обусловленное реальным и живым действием Духа Святого…
   Каждый истинный член Церкви сам нравственно участвует в ее решениях доверием и любовью к великому, богочеловеческому целому в его живых представителях. Без этого нравственного участия самой паствы, самого народа Божия в догматических актах вселенской Церкви и пастыри не могли бы проявить надлежащим образом свою духовную власть, и самый Дух Божий не нашел бы в Церкви того сочетания любви и свободы, коим привлекается Его действие. Всякое решение вселенской Церкви, будучи ее собственным действием, идущим извнутри от обитающего в ней Духа Божия, составляет положительный шаг на пути ее внутреннего развития, ее возрастания и совершенствования в полноту возраста Христова…
   Развитие церковного вероучения (в связи с общим развитием Церкви) есть не теория, а факт, который нельзя серьезно отрицать, оставаясь на исторической почве…»
   За Соловьевым остается бесспорная методологическая заслуга. Только историческим или «генетическим» методом и можно построить систему церковногобогословия. У противников Соловьева не оказывалось именно метода. Об этой методической отсталости или беспомощности русских догматистов впоследствии очень резко говорил проф. Алексей Ив. Введенский. [ 102] Он указывал на совершенную недостаточность простых ссылок на тексты или свидетельства, на авторитет и послушание. Догматику нужно строить «генетическим» методом. За каждым догматом, прежде всего, нужно духовно расслышать тот вопрос, на который он отвечает: «это — аналитика естественных запросов духа относительно той или другой истины». И затем уже нужно установить положительное свидетельство Церкви, от Писания и из предания: «и здесь отнюдь не мозаика текстов, но органический рост понятия…»
   Тогда догмат оживет и откроется во всей своей умозрительной глубине. Откроется, как Божественный ответ на человеческий запрос, как некое Божественное «аминь», во-первых. Откроется, как свидетельство Церкви, во-вторых. И, наконец, окажется «истиною самоочевидной», которой противоречить духовно немыслимо и мучительно. «Догматика, идущая навстречу современным запросам, должна поэтому постоянно как бы заново создавать догматы, претворяя темный уголь традиционных формул в прозрачные и самосветящиеся камни истин веры…»
   Так исторический метод должен сомкнуться с философским…

8. Влияние философского кризиса 60-х годов на богословие. Феофан Затворник и Иоанн Кронштадтский.

   Философский кризис 60-х годов сказался и в богословии. Темы нравственные заслоняют темы метафизические…
   «Сближение» Церкви «с жизнью», о котором тогда так много говорили, можно было понимать совсем разно. Иликак властьЦеркви над миром, что впоследствии Вл. Соловьев называл «теократией», стараясь воцерковить и тем обновитькультуру. Или как приспособлениеЦеркви к миру, приятие и усвоение светской и наличнойкультуры, как она исторически сложилась. У нас слишком часто и наивно решали этот вопрос во втором смысле. Так складывался русский церковный либерализм, более бытовой и житейский, чем богословский. То было наивное или «догматическое» приятие и оправдание мирского и даже житейского благополучия, «секулярная религия» в самом прямом смысле, без аскетического искуса.
   И не трудно убедиться, что этот «секулярный» дух из немецкого источника, что это простое применение или приложение того патриархального пиетизма, того культа домашних добродетелей и уюта, какой был характерен для протестантской Германии в сороковых и даже в шестидесятых годах. Сколько «добродетельных» книг было тогда переведено по-русски или приспособлено с немецкого. «Христианскую мораль» у нас в те годы вычитывали именно из немецких книжек. Семинарская программа по нравственному богословию при уставе 1867-го года была составлена применительно к «системе» Хр. Пальмера, и, кроме того, рекомендовалась очень «Богословская этика» Р. Роте. В Московской академии придерживались Зайлера (еще под влиянием о. Ф. Голубинского). В Казанской академии Филарет Филаретов читал нравственное богословие по Де-Ветте. [ 103] Учебник нравственного богословия Платона Фивейского (впосл. архиепископа Костромского), вышедший в 1854-м году, был составлен преимущественно по католической системе Штапфа, изданной в сороковых годах сразу по-немецки и по-латыни. Тот же Платон перевел с латинского «Памятную книжку для священника», изданную в Вене мехитаристами [ 104] (1857, р. пер. М. 1860; не было указано, что это перевод).
   Изданный в 60-х годах учебник прот. п. Ф. Солярского [ 105] был тоже скомпилирован по немецким пособиям, сразу протестантским и католическим («Записки по Нравственному православному богословию», 3 тома, 1860, 1862, 1863; срв. его же «Нравственное православное богословие», 1869, 6-ое издание 1901 года). Впоследствии была переведена с датского известная система Мартенсена [ 106] (переведена была и его догматика). Такое же влияние иностранных пособий чувствовалось в русской литературе по пастырскому богословию.
   Очень характерна обычная переоценка нравственного момента. «Пастырское Богословие» архим. Кирилла Наумова (1853) так и было построено, как «систематическое изложение нравственныхобязанностей пастыря Церкви». На неполноту и неточность такого определения тогда же было обращено внимание: есть у пастыря обязанности выше «нравственных», именно тайнодействия. А. Кирилл писал не под иностранным влиянием, но он отражал в своей книге дух времени. И тоже повторяется в последующее время. В практическом пастырском журнале «Руководство для сельских пастырей» в 60-х и 70-х годах всего меньше статей о священнослужении, разве решение запутанных казусов «из пастырской практики», а всего больше о церковном учительстве. С такой же тенденцией подбирался и святоотеческий материал.
   Очень характерно, что по уставу 1867-го года в семинариях Пастырское Богословие (введенное в программу, как отдельный предмет, при Пратасове, в 1838-м году) было упразднено и заменено «Практическим руководством для пастырей». В академиях Пастырское Богословие тоже не получало развития. Любопытно, что очень нередко преподавали его миряне (как, напр., проф. Киевской академии В. Ф. Певницкий, [ 107] занимавший кафедру очень долгие годы)…
   В академическом преподавании самым типическим представителем этого морализованного христианства и этой обмирщенной религиозности был прот. И. Л. Янышев (1826–1910), назначенный ректором Санкт-Петербургской академии после преобразования, впоследствии придворный протопресвитер и духовник. Перед тем он был заграничным священником, одно время читал богословие и философию в Петербургском Университете. Его идеалом были богословские факультеты немецких университетов. В академии для своего преподавания он выбрал нравственное богословие и педагогику, и сам выбор этот был достаточно показателен, — ибо принято было до тех пор, чтобы ректор читал догматику.
   Начал Янышев свое преподавание лекцией о своих предшественниках, на текст: «На седалищи Моисеови седоша книжницы и фарисеи». Слушатели поняли, что он имел в виду Макария и Иоанна…
   Преподавание Янышева показалось неожиданным и слишком смелым. Академический совет затруднился одобрить к напечатанию докторское сочинение своего ректора, представленное в 1872-м году в рукописи, под заглавием: «Состояние учения о совести, свободе и благодати в православной системе богословия и попытка к разъяснению этого учения». Сочинение Янышева было написано в виде критического разбора догматических определений обсуждаемых понятий в патриарших граматах, в Православном Исповедании и Катихизисе, у Дамаскина и в «известных» русских руководствах (у Макария). Янышев не находит в этих книгах «достаточно определенного учения» и предпочитает искать этой определенности другим методом, психолого-философским. Официальные рецензенты его рукописи нашли, что его воззрения «иногда, по крайней мере по видимости, не совпадают с изложением учения о сих предметах в наших богословских системах и символических книгах». Поэтому Совет академии и затруднился под своей ответственностью пропустить к изданию книгу, исходной точкой которой служит обсуждение и критика «таких изложений веры, которые авторизованы благословением Святейшего Синода» (Протокол Совета от 14 окт. 1872). Сочинение в Синоде было и вовсе остановлено в виду «значительного несходства» развиваемого в нем учения с общепринятым и с символическими книгами (указ 19 марта 1873 г.). Заключение о книге Янышева в Синоде давал Макарий…
   Свои лекции Янышев смог издать только в конце 80-х годов, и очень интересно сравнить его курс с изложением нравственного богословия у еп. Феофана Говорова, который преподавал в Санкт-Петербурской академии перед Янышевым, — см. его «Путь ко спасению». Это книги совсем о разном, и различие это очень типично. Янышев излагает, в сущности, естественную мораль, и в очень оптимистическом духе, и ее выдает за православную нравственность. Это есть, прежде всего, оправдание мира. «Земные блага» приемлются, как необходимаясреда, внекоторой невозможнонравственное возрастание, — «то, без чего невозможна добродетель». Сюда относится не только собственность или имущество во всех его видах, но и само «удовольствие», сопряженное с приобретением и обладанием, и все «земные радости». Монашество и аскетика с этой точки зрения не могут быть одобрены. В созерцательной мистике аскетов Янышев находил один только квиетизм. «Аскетизмом» он называл трудовую власть разума и воли над всем внешним и невольным, иначе — выработку характера (срв. die innerweltliche Askese в протестантизме). И в таком истолковании «аскетизм» оказывается почти тожественным с «житейским благоразумием…»
   Взгляды Янышева совсем не были оригинальны, он только продолжал традицию того «облегченного православия», которого в предыдущем поколении самым ярким представителем был прот. Павский. Впоследствии и пришлось перестраивать нравстненное богословие заново, как учение о духовной жизни…
   С начала прошлого столетия вновь оживает в России созерцательное монашество, всего больше под влиянием учеников великого старца Паисия, расселяющихся теперь по различным русским обителям и скитам. Восстанавливается умное делание и старчество. И это отвечало какой-то глубокой потребности. Искание духовной жизни захватывает очень многих, и в самых разных социальных пластах русского общества и народа. Очень остро и резко ставится вопрос о личном пути, о христианской личности. И новое веяние очень скоро становится во всем чувствительно и заметно. «Русский инок» в синтезе Достоевского появляется не случайно. И не случайно в Оптиной пустыни перекрещиваются пути Гоголя и старших славянофилов, К. Леонтьева, Достоевского, Влад. Соловьева и Страхова, и даже Льва Толстого, приходившего сюда в час немой предсмертной тоски и непонятого томления…
   Оптина пустынь была не единственным духовным очагом, как и «молдавское влияние» не было единственным, не было и решающим. Были и тайные посещения Духа. Во всяком случае, начало прошлого века в судьбах русской Церкви отмечено и ознаменовано каким-то внутренним и таинственным сдвигом. Об этом свидетельствует пророческий образ преподобного Серафима Саровского (1759–1833), его подвиг, его радость, его учение. Образ вновь явленной святости оставался долго неразгаданными В этом образе так дивно смыкаются подвиг и радость, тягота молитвенной брани и райская уже светлость, предображение уже нездешнего света. Старец немощный и притрудный, «убогий Серафим» с неожиданным дерзновением свидетельствует о тайнах Духа. Он был именно свидетелем, скорее чем учителем. И еще больше: его образ и вся его жизнь есть уже явление Духа. Есть внутреннее сходство между преподобным Серафимом и святителем Тихоном. Но преподобный Серафим еще более напоминает древних тайновидцев, преподобного Симеона больше других, с его дерзновенным призывом искать даров Духа. Преподобный Серафим был начитан в отцах…
   В его опыте обновляется исконная традиция взыскания Духа. Святость преподобного Серафима сразу и древняя и новая. « Истинная же цель жизни нашей христианской состоит в стяжании Духа Святого Божьего». И нет других целей, и быть не может, все другoe должно быть только средством. Под елеем, которогo не достало у юродивых дев Евангельской притчи, преподобный Серафим разумел не добрые дела, но именно благодать Всесвятого Духа. «Творя добродетели, девы эти, по духовному своему неразумию, полагали, что в том то и дело лишь христианское, чтобы одне добродетели делать,… а до того, получена ли была ими благодать духа Божия, достигли ли оне ее, им и дела не было…»
   Так со властью противопоставляется морализму — духовность. Смысл и исполнение христианской жизни в том, что Дух вселяется в душе человеческой, и претворяет ее «в храм Божества, в пресветлый чертог вечного радования». Все это почти, что слова преподобного Симеона, ибо опыт все тот же(и не нужно предполагать литературное влияние)…
   Дух подается, но и взыскуется. Требуется подвиг, стяжание. И подаваемая благодать открывается в некоем неизреченном свете (срв. описание Мотовилова в его известной записке о преподобном Серафиме)…
   Преподобный Серафим внутренно принадлежит византийской традиции. И в нем она вновь становится вполне живой…
   В русском церковном развитии святость и ученость оказались разомкнуты. В традиции старца Паисия приоткрывалась возможность нового смыкания и замыкания. Всего важнее было творческое восстановление перерванной когда-то византийской созерцательной и аскетической традиции. Это вскоре сказалось и в литературе. В сороковых годах в «Оптиной Пустыни» было предпринято издание святоотеческих переводов старца Паисия и его учеников, все еще остававшихся в рукописи, хотя и достаточно распространенных в самодельных списках. Инициатива издания принадлежала оптинскому старцу о. Макарию (1788–1860) и И. В. Киреевскому. Намерение это было поддержано о. Ф. А. Голубинским, который мог быть очень полезен по своему званию и должности духовного цензора, и проф. С. П. Шевыревым. Очень сочувственно отнесся и Филарет Московский, хотя его впоследствии несколько смущало: «уж не слишком ли много вдруг Оптинцы хотят издавать». Голубинский объяснил, что они торопятся воспользоваться его участием и помощью, «без чего, вероятно, ничего не было бы издано». Первым было издано «Житие» старца Паисия, с приложением его некоторых писем и писаний его и его друга, старца Василия Поляномерульского (1847); еще раньше в «Москвитянине» появилась статья о ст. Паисии (в 1845 году, декабрь). Затем были изданы в переводе старца Паисия и других лиц: Никифора Феотокия слова огласительные (писатель XVIII-го века, издатель Исаака Сирина в греческом переводе, архиепископ Астраханский), Нила Сорского предание учеником, Варсонофия и Иоанна вопросоответы, Симеона Нового Богослова слова, Феодора Студита оглашения, Максима Исповедника слово о любви (перевод Тертия Филиппова), Исаака Сирина творения, аввы Фалласия, аввы Дорофея (перевод о. Климента Зедергольма), Марка Подвижника слова, Орсисия слова (с латинского переводил о. Климент), житие препподобного Григория Синаита и др. Кроме названных лиц в переводе участвовали из монастырской братии: о. Климент Зедергольм, о. Леонид Кавелин (впоследствии наместник Троицкой Лавры), о. Ювеналий Половцов (скончался в сане архиепископа Литовского), о. Амвросий Гренков (1812–1891), впоследствии знаменитый оптинский старец. Под смотрением о. Амвросия был издан «полуславянский» перевод Лествицы, из русских — две книги святителя Иоанна Максимовича: «Царский путь Креста Господня» и «Илиотропион», кроме того, «Письма и жизнеописание старца Макария» и т. д. Оптинское издательство было неким повторением дела самого старца Паисия, собравшего вокруг себя переводческий кружок. И в короткий срок в русский читательский обиход был введен ряд образцовых книг для духовного чтения и размышлений. Духовный спрос на эти книги уже существовал…