Страница:
– Когда ты ее закончишь? – спросила однажды Кома.
– Не знаю. Похоже, что никогда, – спокойно ответил он.
– А… – Кома даже запнулась. – Тогда – зачем?..
– А как иначе? Буду тянуть, сколько вытяну.
Ну-ну.
Какую правду он там вбивал в свой рассерженно гудящий компьютер, Кома не знала. Ее правда жила в преображенных, старательно разрисованных детишками коридорах общаги, в неунывающем веселье юношей и юниц, клубящихся на пожарной лестнице, а позже – в оборудованном на первом этаже компьютерном зале; им, по возрасту, жизнь в общаге казалась не испытанием, а приключением. Правда открывалась в удивительном духе товарищеской взаимопомощи, в отношении к детям и старикам – как будто они стали немножко общие, дети и старики, – даже в том, как быстро стирались различия между членами братства и «пассажирами». За первые полгода плавания все они стали одной командой. Такой сознательной дисциплины, такой устремленности в будущее, такой забубенной отчаянности Кома не помнила со времен войны. Казалось, привыкшие к роскоши отдельных квартир москвичи должны забиться по щелям, сжаться в комочки – на самом деле таких оказалось немного. Опыт и навыки совместной жизни проявлялись даже у тех, кто никогда не мыкался по общагам, – похоже, он просто сидел в крови. Въезжали, обустраивались, обнаруживали в соседях друзей, знакомых – и постепенно распахивались, щедро, с какой-то новой радостью делясь друг с другом теплом человеческого участия. Все они оказались заложниками у будущего, добровольными заложниками белоснежного воздушного храма на краю лесопарка – и вели себя, как заложники, на пределе человеческих сил, на пределе величия души; но храм храмом (весной под него только вырыли котлован), а одной семьей, настоящим братством Святого Духа они стали здесь, в общих кухнях, туалетах и душевых, в разрисованных пальмами, жирафами и самолетиками со звездочками коридорах общаги.
– Нет, наш народ – это наш народ, – с радостным чувством узнавания повторяла про себя Кома – и чуть ли не каждый день заново удивлялась правоте неоспоримого вывода.
Удивлялась не только Кома. Та же Рая Зворыкина, выползшая по весне из запоя, бродила по своей вотчине как опущенная – все было для нее незнакомо и дико, в особенности настрой постояльцев. Только через месяц сообразила, чего не хватает: сектанты настолько испортили экологию, что даже тараканы исчезли – а ведь чем только их не травила Рая, все бесполезно. Даже пожарного инспектора охмурили, а это вообще выше крыши, круче тараканов. Теперь он наведывался к Коме попить чайку и побалакать за горы: бывший афганец, пожарный регулярно видел во сне хребты Гиндукуша. А местный участковый, имевший все основания считать мясомолочную общагу самым гиблым местом в Останкино (не считая, разумеется, телецентра), – так вот, участковый лейтенант Юра Хатаян долго разглядывал прилегающую территорию, преображенную после апрельских субботников в газоны и цветники, обошел недоверчиво детский городок, спроектированный, между прочим, там же, где проектируют лучшие в мире ракеты, занырнул в интернет-клуб и в кабинет Комэры Георгиевны – а вынырнул, вот не поверите, на воскресном собрании в кинотеатре «Форум». Без формы, зато с планшетом.
Летом обустроили палаточный лагерь на Хачине, огромном острове посреди Селигера. Перевезли туда молодежь и неработающих старших – ну, кроме самых хворых. Кто остался, тоже не пожалел – тихо стало в общаге и пусто, совсем как в профилактории. Поставили наконец телефоны-автоматы на каждом этаже – а бедный Толик, шизоидный гений всех времен, потрясающе расписал пожарную лестницу. Корявые человечки карабкались вверх с первого этажа на седьмой: падали, поднимались, тащили больных и раненых, истово молились – и ползли, карабкались к солнцу. Слова молитв, прописанные похожими на живых паучков старославянскими буквицами, ложились им под ноги. Кома несколько раз поднималась вверх по ступенькам аж на седьмой этаж, сумасшедшая роспись Толика доводила ее до сладостного бессилия. Наверное, он был гением – гении все такие.
А на Хачине, говорят, было здорово: под корабельными соснами, с Ниловой пустынью на траверзе, под ее колокольные звоны и плеск волны деды с внуками все лето плыли в Святую Русь. Так далеко уплыли, что разминулись с августовским дефолтом. Да и какие дефолты на святом озере, в самом сердце Руси, где вода не цветет и водка не киснет? Нечего делать дефолтам на Селигере. Отродясь не водились.
А в Москве нашей грешной – лопнуло все. Вздулось зеленым пузырем на пустом месте – и лопнуло. А ведь Лешка предупреждал. «Как может быть, – говорил, – чтоб заводы лежали, а банки пухли?! Не страна, а Панама». Когда Кириенку назначили премьер-министром, совсем разволновался, даже пошел к Учителю разговаривать: что-то он разузнал про этого киндера нехорошее. Только Учитель, похоже, не внял, списал на антисемитизм и паранойю. Так что попали.
Банк, в котором лежали денежки «Белого голубя», лопнул, денежки разлетелись по белу свету вместе с банкирами. Учитель ходил весь черный, но от людей не прятался, говорил правду: нулевой цикл закончили, дальше в будущее нет ходу, стоп-машина. Мы не обанкротились, нас обокрали – чуете разницу? Обокрала власть, жадный кремлевский сброд: олигархи, сайентисты, Чубайсы, Березовские, мировой банк и мировой спекулянт Джордж Сорос. Но наш корабль, наш ковчег дождется своего «Белого голубя». Это я вам обещаю. А то что путь наш вдвойне, втройне тернист против прежнего – на то воля Божья. Такие, значит, уготованы нам испытания.
Вот только народу от его правды легче не делалось.
– Ты бы потоньше, Николай Егорович, нельзя все время правдой по голове, – уговаривал Пал Палыч, не стесняясь Комы, поливавшей в кабинете герани. – Ты перспективу дай, про опору на свои силы и все такое, а там, глядишь, Бог не выдаст… Сейчас что нужно? Самое время людей в кучку собрать, в кулак, всем сгруппироваться и на прорыв…
– Ты, Паша, тонкий политикус, а я всего лишь мудрый руководитель, – отвечал Учитель. – Знаешь, в чем разница? Политикусы технологичны до невозможности, то есть неизбежно упираются рогами в средства. А мудрые руководители видят цель днем и ночью, даже во сне. Правильно я говорю, Комэра Георгиевна?
– Не знаю, – отвечала Кома. – Без правды тошно, а с правдой страшно. Я вот во сне в последнее время все время тону. Это как?
– Это психологическая диверсия, – с готовностью ответил Пал Палыч. – Внушение, переданное русским через «Титаник».
– Это просто усталость, – сказал Учитель. – Тебе бы отдохнуть, Кома.
А братия и вправду заметно скисла. Дефолт, он ведь не только по карману – по мозгам стукнул. Не только банки – лопнула сказка про розовый московский капитализм, который всех осчастливит согласно купленным билетам. Единодушно стояли они против его поросячьей сытости – но грянул дефолт, и вот, чуть ли не половина сестер и братьев потеряли работу, чуть ли не каждый третий – сбережения в банках. А некоторые даже по второму разу, считая Мавроди. То есть душой восставали, а руками, головами, совестью, процентами оказались повязаны. По грехам нашим, думала Кома – но молчала. И без нее хватало надрыва.
Истерика затаилась в уголках глаз, уголках губ, забилась по щелям на кухнях, прорывалась эпилептическими припадками на общих собраниях. Истерика стала главным содержанием исторического момента. Сама мысль, что они надолго, если не навсегда, застряли в общаге, своей унылой прямолинейностью уводила в коридоры общаги и упиралась в истерику. Общая воскресная молитва держала по-прежнему – но теперь они были братьями не в радости, любви и надежде, а по несчастью. Как-то, оглядев зал, Кома увидела, что каждый молится за себя. И – содрогнулась.
Потерять квартиры для многих оказалось страшнее, чем потерять веру.
Как раз перед дефолтом на экраны вышел «Титаник» с невероятным мальчиком в главной роли, Леонардо Ди Каприо. Там все было сказано и показано в лоб. Отправитель не постеснялся закольцевать самое бюджетное за всю историю человечества послание прямыми намеками, показав наших людей и наши глубоководные аппараты – это уж, как говорится, для самых сообразительных… Кома несколько раз прокрутила фильм, сочувствуя Леонардику и внимательно отслеживая второстепенного персонажа – Джона Уитфорда, старпома обреченного корабля. Она помнила комментарий Учителя: «Титаник» разорвали противоречия между пуританской этикой верхних палуб и теплыми, земными религиями трюма: иудаизмом, православием, католицизмом. А пресловутый алмаз, восемьдесят лет пролежавший на дне, – это и есть сокровенное знание, сиречь главная правда. По фильму его опять бросают в пучину – но это еще бабушка надвое сказала…
Кома вздыхала, глядя, как с кормы, вставшей дыбом, срывались в океан пассажиры 3-го класса. Думала, что умеет смотреть сквозь. Думала, что уже все знает.
Как бы не так.
Безработную братию Пал Палыч с готовностью принимал на стройку. Зарплатки там выходили крошечные, зато работали на себя. Потихоньку копошились, потом наладили поставки кирпича из-под Дмитрова, и вообще, как выражался Пал Палыч, «опора на отечественного производителя себя оправдала». Работавшие на стройке молились на него не меньше, чем на Учителя, называли деловым гением и отцом. Даже наметилась своего рода конкуренция авторитетов. Кома, когда говорили об этом, отвечала кратко: бытие определяет сознание. Они же теперь строители, люди с мороза. Строители молятся не Богу, а на прораба. Это понятно. Это пройдет.
К зиме 99-го вставили окна и перешли к отделочным работам. А тут и Ельцин отрекся. Осталось совсем чуть-чуть. Поговаривали, что Пал Палыч орет на всех, еженедельно тасует рабочих по корпусам, дабы не только свои собственные квартиры отделывали. Строители и впрямь ходили как ошалелые, заражая общагу предпраздничной лихорадкой.
Ага.
В середине мая, за неделю до госприемки, Совет братства собрался в верхнем фойе кинотеатра «Форум». Почему не в общаге, как обычно, и почему так срочно, в четверг, за три дня до воскресного собрания, – никто не знал. Пал Палыч отнекивался, но был собран и замкнут – значит, что-то случилось. Настороженные члены Совета – в последнее время все и так держались на пределе сил – расселись по креслам. Учитель, склонившись над журнальным столиком, с ручкой в руках вычитывал какие-то документы. Потом кивнул Пал Палычу: мол, начинай. Тот откашлялся и вышел на середину фойе.
Доклад был краток и сокрушителен.
В собственности братии осталось триста квартир. Остальные в течение года перепродавались на сторону, дабы не останавливать стройку. В результате сто пятьдесят братских семей (шестьдесят из них обретались в общаге) лишились своего законного, давно оплаченного жилья.
Кто-то охнул, кто-то смачно выругался, кто-то схватился за сердце. Учитель, с укоризной взглянув на сквернослова, постучал «паркером» по столу. Пал Палыч продолжил:
– Вопрос стоял так: либо мы замораживаем стройку и в результате теряем все – либо отгрызаем себе лапу, как это делают лисы, и выбираемся из капкана. Мы выбрали второй вариант…
– Кто это «мы»?! – спросил профессор Волков.
– Мы – это Пал Палыч и я, – пояснил Учитель. – Сергей Владимирович, я вас очень прошу: давайте дадим Пал Палычу выступить. Очень важно, чтобы члены Совета овладели ситуацией до конца. Понимаю, что ситуация чрезвычайная. Потому и прошу…
Профессор сокрушенно кивнул.
– Так вот, о втором варианте, – продолжил Пал Палыч. – Через неделю мы начинаем заселять «Белый голубь» – это раз. Мы сохранили за собой управляемость кондоминиумом – это два. Что касается минусов… Мы сделаем все возможное, чтобы приживить отгрызенную лапу. Братьям и сестрам, остающимся в общежитии, будем оплачивать аренду. Будем тянуть их за собой и потихоньку вытаскивать. Впереди новые проекты. По десять-пятнадцать квартир в год – это в наших силах. Вытащим всех, кто останется на плаву. Это наш долг в прямом и переносном… То есть во всех смыслах. И мы это сделаем.
– Огласите, пожалуйста, весь список, – глумливо прогундосил профессор. – Очень хочется знать, кого вы оставили на плаву.
Пал Палыч замешкался, оглянулся на Учителя. Тот встал. В руке у него затрепетал список.
– Я зачитаю фамилии тех, чьи квартиры проданы дважды, – сказал Учитель. – Сразу скажу: фамилий присутствующих в нем нет. Так что давайте без паники. И еще. Представьте ситуацию, когда евреям, избранным в юденрат гетто, немцы приказывали выставить двести, триста, тысячу человек на расстрел, и евреям самим приходилось составлять «расстрельные» списки… То есть я очень прошу: не спрашивайте, чем мы руководствовались, составляя свой список. На этот вопрос у меня нет ответа…
В наступившей тишине Учитель огласил сто пятьдесят фамилий. Отец Александр Жуков, сидевший справа от Комы, все это время беззвучно молился. Сама Кома лишь изредка открывала глаза. Смотреть было больно. Пожалуй, после Учителя она лучше всех знала людей, на ее глазах вычеркиваемых из жизни. Во всяком случае, каждого из шестидесяти, проживавших в общаге (а с членами семей набиралось сотни полторы). И – конечно же – там был отбор. Волчья выбраковка припадочных, угловатых, несогласных, беспомощных… Пал Палычу и не снилось такое знание людей, живущих в общаге. Таким знанием, кроме Комы, обладал только один человек на свете.
Зато Пал Палыч хорошо знал своих строителей. Из них в список «лишенцев» вообще никто не попал.
– Вот так, – сказал в пустоту Учитель, зачитав сто пятьдесят фамилий. Постоял, потом вернулся на свое место за столиком и отчужденным голосом предложил:
– Теперь вопросы…
«Апостолы» заерзали, завздыхали, затем сотник Иван Андреевич Латышев, пухлый жизнерадостный очкарик, откашлялся и спросил:
– И как же теперь прикажете людям в глаза смотреть?
– На вас нет вины, – жестко ответил Учитель. – Вина целиком на мне. Впрочем, если кто-то посчитает возможным отказаться от своего жилья в пользу обездоленных, сообщите Пал Палычу. Дело поправимое.
Пал Палыч кивнул, подтверждая сказанное.
Желающих не нашлось.
Не давая «апостолам» опомниться, Учитель заговорил о предстоящем воскресном собрании. Братьям и сестрам предстоит узнать горькую правду. Он, Учитель, выступит и расскажет все как есть, без утайки. Это его крест, его долг по отношению к людям. Но всякое коллективное мероприятие заключает в себе так называемый организационный момент. Суть момента в том, что его надо организовывать. То есть необходимо, чтобы к воскресному собранию реальным собственникам были выданы ключи от квартир. Недаром политикусы всех стран и народов талдычат: дайте мне оргмомент, и я переверну мир. Вот они и перевернули его с ног на голову. Тем не менее: необходимо сделать все, чтобы сохранить братство. И если для этого нужно, чтобы до воскресенья члены Совета молчали о том, что узнали сегодня, – значит, они будут молчать. И если нужно, чтоб за Учителем, пока он будет говорить с залом, сидели в президиуме члены Совета, то, значит, так тому и быть – они выйдут и будут сидеть в президиуме. Нет, это не перекладывание вины. Это всего лишь оргмомент. Далее…
Далее как в тумане. У Комы все плыло перед глазами, и слух поплыл, и сама она поплыла, устав бороться с течением. На всякий случай незаметно сунула под язык таблетку валидола – и поплыла вниз по большой реке, впадающей в мертвое море.
– Кома, останься, – попросил Учитель, когда галдеж кончился и «апостолы», не глядя друг на друга, засобирались домой. Кома кивнула. Почему-то она догадывалась, что ее попросят остаться.
– Что скажешь? – спросил Учитель.
– Что скажу, Николай Егорович… Страшно за вас, за себя, за всех. Только я их не брошу, Николай Егорович. Не смогу.
Учитель с Пал Палычем переглянулись.
– Кома… – сказал Учитель. – Комэра Георгиевна… Понимаешь, какая штука… Мы тебя тоже слегка подрезали. У вас с Алексеем будет большая двухкомнатная квартира…
– Семьдесят квадратных метров, на пятом этаже, – заторопился Пал Палыч. – Плюс свой кабинет – так же, как в общаге. Мы очень рассчитываем на вас, Комэра Георгиевна. На то, что вы будете старшей по корпусу…
– Зато на одну семью пострадает меньше, – закончил Учитель.
Кома задумалась – точнее, попыталась задуматься. Не получилось.
– Двухкомнатная так двухкомнатная, – решила она. – Тем более с кабинетом. Только пока что я старшая по общаге. И не уйду, пока всех не вытащите.
– Это как?
– Алексей пускай вселяется, а я… Я своих не брошу.
– Хочешь побыть комендантом ада? – жестко спросил Учитель.
– Лучше уж комендантом ада, чем на чужом горбу в рай. Поздно мне, Николай Егорович… Поздно меняться.
Она встала, не чуя под собой ног.
– У Кати Вахрушевой две девочки, – вспомнила она напоследок. – Старшая школу в этом году заканчивает, младшая в третьем классе. Одна их тащит, без мужа. Не дайте пропасть девчонкам, Николай Егорович.
Учитель сухо кивнул. Что-то дрогнуло в его лице.
– Послушай, Кома…
– Не могу, Николай Егорыч! – призналась Кома. – Что-то с головой, наверное… А про Вахрушеву – не забудьте, Христом Богом молю. Катя за вами на край света поползет на коленках. Такими кадрами не бросаются.
И вышла на ватных ногах – в свою жизнь.
Еле-еле доползла до общаги. Алексей, как только увидел мать, вызвал скорую, хотели забрать в больницу с подозрением на микроинфаркт, но Кома наотрез отказалась. Боялась, что обвинят в дезертирстве. Два дня, вплоть до страшного воскресенья, валялась у себя в кабинете. Лешка ходил за ней совсем как в детстве, когда был маленьким и заботливым: бывало, Кома сляжет с приступом язвы, а он, хромой пацаненок, с удовольствием играл в заботливого сыночка. Вот и теперь включился, только без наигрыша. Подогнал Фриду на предмет супчиков, сам кормил Кому с ложечки – в пятницу она даже руки не могла выпростать. Все-таки пришлось сказать про квартиру: прости, сынок, ужали нас с тобой до двухкомнатной. Не будет тебе отдельного жилья, пока не помру. Лешка даже не удивился – как будто ждал. И ладно, сказал. Было б из-за чего убиваться. Будешь за мной ходить до старости, вот и все.
– Кого-то еще ужали? – спросил он, переварив новость.
Кома покачала головой: слово, данное Учителю, стояло поперек горла.
– В воскресенье, – прошептала она. – В воскресенье, после собрания…
– Скоты, – выругался Алешка.
– Не говори так. Не говори никому. Про нас можно, а больше никому ничего…
– Попробую, – пообещал он.
Глотала супчик, глотала слезы, слушая его озлобленное бормотание. Приятно, когда взрослый сын кормит престарелую мать. Все время хотелось плакать.
Вечером примчалась взъерошенная от сочувствия Катя Вахрушева: ах да ох, Комэра Георгиевна, как же так, вы ж нам как мать, как они могли так поступить с вами…
– Ключи получила? – спросила Кома.
– Пока нет. Там по очереди вызывают. А что?
– Ничего, – Кома покачала головой. – Готовься, скоро получишь. Все там будем.
Вахрушева, исказившись в лице, умчалась еще более взъерошенная, чем явилась.
В общаге два дня пиры стояли горой – братья и сестры прощались с коммунальным житьем-бытьем. До позднего субботнего вечера счастливчиков по списку вызывали в контору при «Белом голубе». Пал Палыч лично вручал ключи, жал руки, говорил торжественные слова. Оргмомент раскручивался вовсю. Кажется, один Лешка не помчался по вызову. Немощная Кома вяло настаивала, объясняла, что надо ехать, – Лешка сперва заленился, потом заупрямился, потом рассердился.
– Ты, мать, лежи, да не заговаривайся. Встанешь на ноги – вместе съездим. Ключи не пирожное – чай, не заветрятся…
Настаивать Кома не стала: во-первых, была слаба, а во-вторых, пожалела Лешку: еще не дохромает до лесопарка, не был ведь там ни разу. Потом до смертного часа кляла себя за эту оплошность.
На собрание, естественно, не пошла. Днем, когда общежитие опустело, хряпнула валокардинчику и тихо-тихо, почти бесстрастно поведала сыну всю правду о вышвырнутых из жизни собратьях. Алексей слушал без удивления, только сморщился весь, как от зубной боли. Некстати приперся Толик, искавший приятеля на предмет внеплановой чекушки по случаю «скорого переселения душ». Услышав новость, шизоидный художник пошел пятнами, забегал по кабинету, затопал ножками – совсем как дитя, которого злые взрослые лишили праздника.
– Какого ты тут распрыгался, у меня мать болеет, – попенял ему Алексей. – Иди к себе топотать.
– Но это же хер знает что! – Толя с отчаянием оглядел обоих. – Что наделали, ироды! А?
– Да никакие они не ироды, – возразил Алексей. – Обыкновенные люди, как ты да я. В том-то и беда…
– А людей без крыши оставить – это как? Обыкновенные люди?!
– Вы-то получили ключи?
– Ну да… Фридка получила.
– Вот видишь. Ты получил, мы получим, три сотни семей въедут в новые квартиры. Кому-то повезло, кому-то нет. Все по писаному: хотели как лучше, а получилось как всегда.
– На чужих костях танцевать?! – орал Толик. – Орден, блядь, на крови, да? Головы им оторвать, наставникам херовым, – и в фекалку, в фекалку, блядь, в фекалку спустить!
– Толь, успокойся, – попросила Кома. – Тебе нельзя волноваться.
– Да пошли вы в жопу! – вызверился Толик. – При чем тут вообще я?!
Махнул рукой от отчаяния, дрыгнул ногой и ломанулся из кабинета прочь.
– Ну вот, начинается, – Кома спустила ноги на пол и посидела, пережидая головокружение. – Помоги-ка прибраться.
Убрали постель, посуду. Потом спустилась вниз, переоделась в чистое и вернулась. Лешка за это время перебрался на диван и едва не заснул с тлеющей сигаретой.
– Ну, ничего. Скоро отдохнешь от меня, – сказала Кома. – Переедешь и отдохнешь.
– Это как?
– Я, Лешенька, тут останусь. Не смогу я там, пока они тут. Ты же знаешь: капитан уходит последним.
– Какой из тебя капитан, мать? – Лешка даже руками всплеснул от изумления. – Нет, ты посмотри на себя: седая, больная, нищая, наполовину бездомная!.. Кто ты есть в этом мире? Я тебе скажу, кто ты есть. Ты – гордыня мира сего. Больная, нищая, бездомная, обманутая гордыня. И с этой твоей гордыней, мать, мы никогда по-человечески не заживем.
– Вот спасибо, – Кома невесело усмехнулась. – Наполовину вылечил. Только то, что ты называешь гордыней, я называю достоинством. Обыкновенным человеческим достоинством, без которого…
– Не будет квартиры – не будет и достоинства, – отрезал Лешка. – А мне что прикажешь? Бросить старуху-мать и поселиться в двухкомнатных апартаментах? А вдруг у тебя ноги отнимутся? Или опять сердце прихватит?
Кома удивленно посмотрела на сына. Не ожидала такой реакции.
– Ладно, Леш, чего воду в ступе толочь… В понедельник съездим, получим ключи. Там поглядим.
Лешка хмуро кивнул.
А люди не шли. И воя вселенского тоже не было слышно. Беспрерывно работали лифты, поднимая возвращающихся после собрания, хлопали двери, загомонили на кухнях – все как всегда; никто, однако, не причитал в коридорах, не слышно было проклятий и споров, и никто не врывался в кабинет старосты с гневными инвективами.
Наконец примчалась Фрида.
– Так вот с чего ты слегла! – чуть ли не попрекнула Кому. – Все знала, да? Знала и молчала? Хлопочем вокруг нее, как пчелки, а она в Зою Космодемьянскую играет!.. Вот скажи мне, Комэра Георгиевна, золотая ты наша: ты дура или святая?
– Дура, конечно, – успокоила Кома. – Давай, рассказывай, не томи…
Фрида закурила на пару с Лешкой, со вкусом пару раз затянулась, посетовала на мужа – бедолага хряпнул в одно рыло чекушку, теперь отправился за второй, так что сутки полетов ей обеспечены (как и большинство шизиков, Толя с малых доз улетал быстро, далеко и надолго); наконец вырулила на собрание. Собственно, оно еще продолжалось: счастливчиков отпустили, а «лишенцев» оставили, там страстей на полночи, если не до утра. А началось, как всегда, с проповеди отца Александра – вот только проповедь оказалась краткой и странно тревожной. «Упова-ая на земно-ое строи-ительство», – выпевал гласные долгопрудненский. Уповая на земное строительство, следовало ожидать, что неплохие бизнес-показатели могут оказаться неприемлемыми в плане спасения. «Мы пошли торной стезей и пришли туда же», – сказал долгопрудненский. После чего предложил помолиться за братьев и сестер, оставляемых за порогом общего дома. Празднично оживленный зал в смущении сотворил молитву вслед за отцом Александром. Затем на авансцену вышел Учитель. Он говорил страстно и резко. Фрида так поняла, что выступление долгопрудненского его задело.
– Не знаю. Похоже, что никогда, – спокойно ответил он.
– А… – Кома даже запнулась. – Тогда – зачем?..
– А как иначе? Буду тянуть, сколько вытяну.
Ну-ну.
Какую правду он там вбивал в свой рассерженно гудящий компьютер, Кома не знала. Ее правда жила в преображенных, старательно разрисованных детишками коридорах общаги, в неунывающем веселье юношей и юниц, клубящихся на пожарной лестнице, а позже – в оборудованном на первом этаже компьютерном зале; им, по возрасту, жизнь в общаге казалась не испытанием, а приключением. Правда открывалась в удивительном духе товарищеской взаимопомощи, в отношении к детям и старикам – как будто они стали немножко общие, дети и старики, – даже в том, как быстро стирались различия между членами братства и «пассажирами». За первые полгода плавания все они стали одной командой. Такой сознательной дисциплины, такой устремленности в будущее, такой забубенной отчаянности Кома не помнила со времен войны. Казалось, привыкшие к роскоши отдельных квартир москвичи должны забиться по щелям, сжаться в комочки – на самом деле таких оказалось немного. Опыт и навыки совместной жизни проявлялись даже у тех, кто никогда не мыкался по общагам, – похоже, он просто сидел в крови. Въезжали, обустраивались, обнаруживали в соседях друзей, знакомых – и постепенно распахивались, щедро, с какой-то новой радостью делясь друг с другом теплом человеческого участия. Все они оказались заложниками у будущего, добровольными заложниками белоснежного воздушного храма на краю лесопарка – и вели себя, как заложники, на пределе человеческих сил, на пределе величия души; но храм храмом (весной под него только вырыли котлован), а одной семьей, настоящим братством Святого Духа они стали здесь, в общих кухнях, туалетах и душевых, в разрисованных пальмами, жирафами и самолетиками со звездочками коридорах общаги.
– Нет, наш народ – это наш народ, – с радостным чувством узнавания повторяла про себя Кома – и чуть ли не каждый день заново удивлялась правоте неоспоримого вывода.
Удивлялась не только Кома. Та же Рая Зворыкина, выползшая по весне из запоя, бродила по своей вотчине как опущенная – все было для нее незнакомо и дико, в особенности настрой постояльцев. Только через месяц сообразила, чего не хватает: сектанты настолько испортили экологию, что даже тараканы исчезли – а ведь чем только их не травила Рая, все бесполезно. Даже пожарного инспектора охмурили, а это вообще выше крыши, круче тараканов. Теперь он наведывался к Коме попить чайку и побалакать за горы: бывший афганец, пожарный регулярно видел во сне хребты Гиндукуша. А местный участковый, имевший все основания считать мясомолочную общагу самым гиблым местом в Останкино (не считая, разумеется, телецентра), – так вот, участковый лейтенант Юра Хатаян долго разглядывал прилегающую территорию, преображенную после апрельских субботников в газоны и цветники, обошел недоверчиво детский городок, спроектированный, между прочим, там же, где проектируют лучшие в мире ракеты, занырнул в интернет-клуб и в кабинет Комэры Георгиевны – а вынырнул, вот не поверите, на воскресном собрании в кинотеатре «Форум». Без формы, зато с планшетом.
Летом обустроили палаточный лагерь на Хачине, огромном острове посреди Селигера. Перевезли туда молодежь и неработающих старших – ну, кроме самых хворых. Кто остался, тоже не пожалел – тихо стало в общаге и пусто, совсем как в профилактории. Поставили наконец телефоны-автоматы на каждом этаже – а бедный Толик, шизоидный гений всех времен, потрясающе расписал пожарную лестницу. Корявые человечки карабкались вверх с первого этажа на седьмой: падали, поднимались, тащили больных и раненых, истово молились – и ползли, карабкались к солнцу. Слова молитв, прописанные похожими на живых паучков старославянскими буквицами, ложились им под ноги. Кома несколько раз поднималась вверх по ступенькам аж на седьмой этаж, сумасшедшая роспись Толика доводила ее до сладостного бессилия. Наверное, он был гением – гении все такие.
А на Хачине, говорят, было здорово: под корабельными соснами, с Ниловой пустынью на траверзе, под ее колокольные звоны и плеск волны деды с внуками все лето плыли в Святую Русь. Так далеко уплыли, что разминулись с августовским дефолтом. Да и какие дефолты на святом озере, в самом сердце Руси, где вода не цветет и водка не киснет? Нечего делать дефолтам на Селигере. Отродясь не водились.
А в Москве нашей грешной – лопнуло все. Вздулось зеленым пузырем на пустом месте – и лопнуло. А ведь Лешка предупреждал. «Как может быть, – говорил, – чтоб заводы лежали, а банки пухли?! Не страна, а Панама». Когда Кириенку назначили премьер-министром, совсем разволновался, даже пошел к Учителю разговаривать: что-то он разузнал про этого киндера нехорошее. Только Учитель, похоже, не внял, списал на антисемитизм и паранойю. Так что попали.
Банк, в котором лежали денежки «Белого голубя», лопнул, денежки разлетелись по белу свету вместе с банкирами. Учитель ходил весь черный, но от людей не прятался, говорил правду: нулевой цикл закончили, дальше в будущее нет ходу, стоп-машина. Мы не обанкротились, нас обокрали – чуете разницу? Обокрала власть, жадный кремлевский сброд: олигархи, сайентисты, Чубайсы, Березовские, мировой банк и мировой спекулянт Джордж Сорос. Но наш корабль, наш ковчег дождется своего «Белого голубя». Это я вам обещаю. А то что путь наш вдвойне, втройне тернист против прежнего – на то воля Божья. Такие, значит, уготованы нам испытания.
Вот только народу от его правды легче не делалось.
– Ты бы потоньше, Николай Егорович, нельзя все время правдой по голове, – уговаривал Пал Палыч, не стесняясь Комы, поливавшей в кабинете герани. – Ты перспективу дай, про опору на свои силы и все такое, а там, глядишь, Бог не выдаст… Сейчас что нужно? Самое время людей в кучку собрать, в кулак, всем сгруппироваться и на прорыв…
– Ты, Паша, тонкий политикус, а я всего лишь мудрый руководитель, – отвечал Учитель. – Знаешь, в чем разница? Политикусы технологичны до невозможности, то есть неизбежно упираются рогами в средства. А мудрые руководители видят цель днем и ночью, даже во сне. Правильно я говорю, Комэра Георгиевна?
– Не знаю, – отвечала Кома. – Без правды тошно, а с правдой страшно. Я вот во сне в последнее время все время тону. Это как?
– Это психологическая диверсия, – с готовностью ответил Пал Палыч. – Внушение, переданное русским через «Титаник».
– Это просто усталость, – сказал Учитель. – Тебе бы отдохнуть, Кома.
А братия и вправду заметно скисла. Дефолт, он ведь не только по карману – по мозгам стукнул. Не только банки – лопнула сказка про розовый московский капитализм, который всех осчастливит согласно купленным билетам. Единодушно стояли они против его поросячьей сытости – но грянул дефолт, и вот, чуть ли не половина сестер и братьев потеряли работу, чуть ли не каждый третий – сбережения в банках. А некоторые даже по второму разу, считая Мавроди. То есть душой восставали, а руками, головами, совестью, процентами оказались повязаны. По грехам нашим, думала Кома – но молчала. И без нее хватало надрыва.
Истерика затаилась в уголках глаз, уголках губ, забилась по щелям на кухнях, прорывалась эпилептическими припадками на общих собраниях. Истерика стала главным содержанием исторического момента. Сама мысль, что они надолго, если не навсегда, застряли в общаге, своей унылой прямолинейностью уводила в коридоры общаги и упиралась в истерику. Общая воскресная молитва держала по-прежнему – но теперь они были братьями не в радости, любви и надежде, а по несчастью. Как-то, оглядев зал, Кома увидела, что каждый молится за себя. И – содрогнулась.
Потерять квартиры для многих оказалось страшнее, чем потерять веру.
Как раз перед дефолтом на экраны вышел «Титаник» с невероятным мальчиком в главной роли, Леонардо Ди Каприо. Там все было сказано и показано в лоб. Отправитель не постеснялся закольцевать самое бюджетное за всю историю человечества послание прямыми намеками, показав наших людей и наши глубоководные аппараты – это уж, как говорится, для самых сообразительных… Кома несколько раз прокрутила фильм, сочувствуя Леонардику и внимательно отслеживая второстепенного персонажа – Джона Уитфорда, старпома обреченного корабля. Она помнила комментарий Учителя: «Титаник» разорвали противоречия между пуританской этикой верхних палуб и теплыми, земными религиями трюма: иудаизмом, православием, католицизмом. А пресловутый алмаз, восемьдесят лет пролежавший на дне, – это и есть сокровенное знание, сиречь главная правда. По фильму его опять бросают в пучину – но это еще бабушка надвое сказала…
Кома вздыхала, глядя, как с кормы, вставшей дыбом, срывались в океан пассажиры 3-го класса. Думала, что умеет смотреть сквозь. Думала, что уже все знает.
Как бы не так.
Безработную братию Пал Палыч с готовностью принимал на стройку. Зарплатки там выходили крошечные, зато работали на себя. Потихоньку копошились, потом наладили поставки кирпича из-под Дмитрова, и вообще, как выражался Пал Палыч, «опора на отечественного производителя себя оправдала». Работавшие на стройке молились на него не меньше, чем на Учителя, называли деловым гением и отцом. Даже наметилась своего рода конкуренция авторитетов. Кома, когда говорили об этом, отвечала кратко: бытие определяет сознание. Они же теперь строители, люди с мороза. Строители молятся не Богу, а на прораба. Это понятно. Это пройдет.
К зиме 99-го вставили окна и перешли к отделочным работам. А тут и Ельцин отрекся. Осталось совсем чуть-чуть. Поговаривали, что Пал Палыч орет на всех, еженедельно тасует рабочих по корпусам, дабы не только свои собственные квартиры отделывали. Строители и впрямь ходили как ошалелые, заражая общагу предпраздничной лихорадкой.
Ага.
В середине мая, за неделю до госприемки, Совет братства собрался в верхнем фойе кинотеатра «Форум». Почему не в общаге, как обычно, и почему так срочно, в четверг, за три дня до воскресного собрания, – никто не знал. Пал Палыч отнекивался, но был собран и замкнут – значит, что-то случилось. Настороженные члены Совета – в последнее время все и так держались на пределе сил – расселись по креслам. Учитель, склонившись над журнальным столиком, с ручкой в руках вычитывал какие-то документы. Потом кивнул Пал Палычу: мол, начинай. Тот откашлялся и вышел на середину фойе.
Доклад был краток и сокрушителен.
В собственности братии осталось триста квартир. Остальные в течение года перепродавались на сторону, дабы не останавливать стройку. В результате сто пятьдесят братских семей (шестьдесят из них обретались в общаге) лишились своего законного, давно оплаченного жилья.
Кто-то охнул, кто-то смачно выругался, кто-то схватился за сердце. Учитель, с укоризной взглянув на сквернослова, постучал «паркером» по столу. Пал Палыч продолжил:
– Вопрос стоял так: либо мы замораживаем стройку и в результате теряем все – либо отгрызаем себе лапу, как это делают лисы, и выбираемся из капкана. Мы выбрали второй вариант…
– Кто это «мы»?! – спросил профессор Волков.
– Мы – это Пал Палыч и я, – пояснил Учитель. – Сергей Владимирович, я вас очень прошу: давайте дадим Пал Палычу выступить. Очень важно, чтобы члены Совета овладели ситуацией до конца. Понимаю, что ситуация чрезвычайная. Потому и прошу…
Профессор сокрушенно кивнул.
– Так вот, о втором варианте, – продолжил Пал Палыч. – Через неделю мы начинаем заселять «Белый голубь» – это раз. Мы сохранили за собой управляемость кондоминиумом – это два. Что касается минусов… Мы сделаем все возможное, чтобы приживить отгрызенную лапу. Братьям и сестрам, остающимся в общежитии, будем оплачивать аренду. Будем тянуть их за собой и потихоньку вытаскивать. Впереди новые проекты. По десять-пятнадцать квартир в год – это в наших силах. Вытащим всех, кто останется на плаву. Это наш долг в прямом и переносном… То есть во всех смыслах. И мы это сделаем.
– Огласите, пожалуйста, весь список, – глумливо прогундосил профессор. – Очень хочется знать, кого вы оставили на плаву.
Пал Палыч замешкался, оглянулся на Учителя. Тот встал. В руке у него затрепетал список.
– Я зачитаю фамилии тех, чьи квартиры проданы дважды, – сказал Учитель. – Сразу скажу: фамилий присутствующих в нем нет. Так что давайте без паники. И еще. Представьте ситуацию, когда евреям, избранным в юденрат гетто, немцы приказывали выставить двести, триста, тысячу человек на расстрел, и евреям самим приходилось составлять «расстрельные» списки… То есть я очень прошу: не спрашивайте, чем мы руководствовались, составляя свой список. На этот вопрос у меня нет ответа…
В наступившей тишине Учитель огласил сто пятьдесят фамилий. Отец Александр Жуков, сидевший справа от Комы, все это время беззвучно молился. Сама Кома лишь изредка открывала глаза. Смотреть было больно. Пожалуй, после Учителя она лучше всех знала людей, на ее глазах вычеркиваемых из жизни. Во всяком случае, каждого из шестидесяти, проживавших в общаге (а с членами семей набиралось сотни полторы). И – конечно же – там был отбор. Волчья выбраковка припадочных, угловатых, несогласных, беспомощных… Пал Палычу и не снилось такое знание людей, живущих в общаге. Таким знанием, кроме Комы, обладал только один человек на свете.
Зато Пал Палыч хорошо знал своих строителей. Из них в список «лишенцев» вообще никто не попал.
– Вот так, – сказал в пустоту Учитель, зачитав сто пятьдесят фамилий. Постоял, потом вернулся на свое место за столиком и отчужденным голосом предложил:
– Теперь вопросы…
«Апостолы» заерзали, завздыхали, затем сотник Иван Андреевич Латышев, пухлый жизнерадостный очкарик, откашлялся и спросил:
– И как же теперь прикажете людям в глаза смотреть?
– На вас нет вины, – жестко ответил Учитель. – Вина целиком на мне. Впрочем, если кто-то посчитает возможным отказаться от своего жилья в пользу обездоленных, сообщите Пал Палычу. Дело поправимое.
Пал Палыч кивнул, подтверждая сказанное.
Желающих не нашлось.
Не давая «апостолам» опомниться, Учитель заговорил о предстоящем воскресном собрании. Братьям и сестрам предстоит узнать горькую правду. Он, Учитель, выступит и расскажет все как есть, без утайки. Это его крест, его долг по отношению к людям. Но всякое коллективное мероприятие заключает в себе так называемый организационный момент. Суть момента в том, что его надо организовывать. То есть необходимо, чтобы к воскресному собранию реальным собственникам были выданы ключи от квартир. Недаром политикусы всех стран и народов талдычат: дайте мне оргмомент, и я переверну мир. Вот они и перевернули его с ног на голову. Тем не менее: необходимо сделать все, чтобы сохранить братство. И если для этого нужно, чтобы до воскресенья члены Совета молчали о том, что узнали сегодня, – значит, они будут молчать. И если нужно, чтоб за Учителем, пока он будет говорить с залом, сидели в президиуме члены Совета, то, значит, так тому и быть – они выйдут и будут сидеть в президиуме. Нет, это не перекладывание вины. Это всего лишь оргмомент. Далее…
Далее как в тумане. У Комы все плыло перед глазами, и слух поплыл, и сама она поплыла, устав бороться с течением. На всякий случай незаметно сунула под язык таблетку валидола – и поплыла вниз по большой реке, впадающей в мертвое море.
– Кома, останься, – попросил Учитель, когда галдеж кончился и «апостолы», не глядя друг на друга, засобирались домой. Кома кивнула. Почему-то она догадывалась, что ее попросят остаться.
– Что скажешь? – спросил Учитель.
– Что скажу, Николай Егорович… Страшно за вас, за себя, за всех. Только я их не брошу, Николай Егорович. Не смогу.
Учитель с Пал Палычем переглянулись.
– Кома… – сказал Учитель. – Комэра Георгиевна… Понимаешь, какая штука… Мы тебя тоже слегка подрезали. У вас с Алексеем будет большая двухкомнатная квартира…
– Семьдесят квадратных метров, на пятом этаже, – заторопился Пал Палыч. – Плюс свой кабинет – так же, как в общаге. Мы очень рассчитываем на вас, Комэра Георгиевна. На то, что вы будете старшей по корпусу…
– Зато на одну семью пострадает меньше, – закончил Учитель.
Кома задумалась – точнее, попыталась задуматься. Не получилось.
– Двухкомнатная так двухкомнатная, – решила она. – Тем более с кабинетом. Только пока что я старшая по общаге. И не уйду, пока всех не вытащите.
– Это как?
– Алексей пускай вселяется, а я… Я своих не брошу.
– Хочешь побыть комендантом ада? – жестко спросил Учитель.
– Лучше уж комендантом ада, чем на чужом горбу в рай. Поздно мне, Николай Егорович… Поздно меняться.
Она встала, не чуя под собой ног.
– У Кати Вахрушевой две девочки, – вспомнила она напоследок. – Старшая школу в этом году заканчивает, младшая в третьем классе. Одна их тащит, без мужа. Не дайте пропасть девчонкам, Николай Егорович.
Учитель сухо кивнул. Что-то дрогнуло в его лице.
– Послушай, Кома…
– Не могу, Николай Егорыч! – призналась Кома. – Что-то с головой, наверное… А про Вахрушеву – не забудьте, Христом Богом молю. Катя за вами на край света поползет на коленках. Такими кадрами не бросаются.
И вышла на ватных ногах – в свою жизнь.
Еле-еле доползла до общаги. Алексей, как только увидел мать, вызвал скорую, хотели забрать в больницу с подозрением на микроинфаркт, но Кома наотрез отказалась. Боялась, что обвинят в дезертирстве. Два дня, вплоть до страшного воскресенья, валялась у себя в кабинете. Лешка ходил за ней совсем как в детстве, когда был маленьким и заботливым: бывало, Кома сляжет с приступом язвы, а он, хромой пацаненок, с удовольствием играл в заботливого сыночка. Вот и теперь включился, только без наигрыша. Подогнал Фриду на предмет супчиков, сам кормил Кому с ложечки – в пятницу она даже руки не могла выпростать. Все-таки пришлось сказать про квартиру: прости, сынок, ужали нас с тобой до двухкомнатной. Не будет тебе отдельного жилья, пока не помру. Лешка даже не удивился – как будто ждал. И ладно, сказал. Было б из-за чего убиваться. Будешь за мной ходить до старости, вот и все.
– Кого-то еще ужали? – спросил он, переварив новость.
Кома покачала головой: слово, данное Учителю, стояло поперек горла.
– В воскресенье, – прошептала она. – В воскресенье, после собрания…
– Скоты, – выругался Алешка.
– Не говори так. Не говори никому. Про нас можно, а больше никому ничего…
– Попробую, – пообещал он.
Глотала супчик, глотала слезы, слушая его озлобленное бормотание. Приятно, когда взрослый сын кормит престарелую мать. Все время хотелось плакать.
Вечером примчалась взъерошенная от сочувствия Катя Вахрушева: ах да ох, Комэра Георгиевна, как же так, вы ж нам как мать, как они могли так поступить с вами…
– Ключи получила? – спросила Кома.
– Пока нет. Там по очереди вызывают. А что?
– Ничего, – Кома покачала головой. – Готовься, скоро получишь. Все там будем.
Вахрушева, исказившись в лице, умчалась еще более взъерошенная, чем явилась.
В общаге два дня пиры стояли горой – братья и сестры прощались с коммунальным житьем-бытьем. До позднего субботнего вечера счастливчиков по списку вызывали в контору при «Белом голубе». Пал Палыч лично вручал ключи, жал руки, говорил торжественные слова. Оргмомент раскручивался вовсю. Кажется, один Лешка не помчался по вызову. Немощная Кома вяло настаивала, объясняла, что надо ехать, – Лешка сперва заленился, потом заупрямился, потом рассердился.
– Ты, мать, лежи, да не заговаривайся. Встанешь на ноги – вместе съездим. Ключи не пирожное – чай, не заветрятся…
Настаивать Кома не стала: во-первых, была слаба, а во-вторых, пожалела Лешку: еще не дохромает до лесопарка, не был ведь там ни разу. Потом до смертного часа кляла себя за эту оплошность.
На собрание, естественно, не пошла. Днем, когда общежитие опустело, хряпнула валокардинчику и тихо-тихо, почти бесстрастно поведала сыну всю правду о вышвырнутых из жизни собратьях. Алексей слушал без удивления, только сморщился весь, как от зубной боли. Некстати приперся Толик, искавший приятеля на предмет внеплановой чекушки по случаю «скорого переселения душ». Услышав новость, шизоидный художник пошел пятнами, забегал по кабинету, затопал ножками – совсем как дитя, которого злые взрослые лишили праздника.
– Какого ты тут распрыгался, у меня мать болеет, – попенял ему Алексей. – Иди к себе топотать.
– Но это же хер знает что! – Толя с отчаянием оглядел обоих. – Что наделали, ироды! А?
– Да никакие они не ироды, – возразил Алексей. – Обыкновенные люди, как ты да я. В том-то и беда…
– А людей без крыши оставить – это как? Обыкновенные люди?!
– Вы-то получили ключи?
– Ну да… Фридка получила.
– Вот видишь. Ты получил, мы получим, три сотни семей въедут в новые квартиры. Кому-то повезло, кому-то нет. Все по писаному: хотели как лучше, а получилось как всегда.
– На чужих костях танцевать?! – орал Толик. – Орден, блядь, на крови, да? Головы им оторвать, наставникам херовым, – и в фекалку, в фекалку, блядь, в фекалку спустить!
– Толь, успокойся, – попросила Кома. – Тебе нельзя волноваться.
– Да пошли вы в жопу! – вызверился Толик. – При чем тут вообще я?!
Махнул рукой от отчаяния, дрыгнул ногой и ломанулся из кабинета прочь.
– Ну вот, начинается, – Кома спустила ноги на пол и посидела, пережидая головокружение. – Помоги-ка прибраться.
Убрали постель, посуду. Потом спустилась вниз, переоделась в чистое и вернулась. Лешка за это время перебрался на диван и едва не заснул с тлеющей сигаретой.
– Ну, ничего. Скоро отдохнешь от меня, – сказала Кома. – Переедешь и отдохнешь.
– Это как?
– Я, Лешенька, тут останусь. Не смогу я там, пока они тут. Ты же знаешь: капитан уходит последним.
– Какой из тебя капитан, мать? – Лешка даже руками всплеснул от изумления. – Нет, ты посмотри на себя: седая, больная, нищая, наполовину бездомная!.. Кто ты есть в этом мире? Я тебе скажу, кто ты есть. Ты – гордыня мира сего. Больная, нищая, бездомная, обманутая гордыня. И с этой твоей гордыней, мать, мы никогда по-человечески не заживем.
– Вот спасибо, – Кома невесело усмехнулась. – Наполовину вылечил. Только то, что ты называешь гордыней, я называю достоинством. Обыкновенным человеческим достоинством, без которого…
– Не будет квартиры – не будет и достоинства, – отрезал Лешка. – А мне что прикажешь? Бросить старуху-мать и поселиться в двухкомнатных апартаментах? А вдруг у тебя ноги отнимутся? Или опять сердце прихватит?
Кома удивленно посмотрела на сына. Не ожидала такой реакции.
– Ладно, Леш, чего воду в ступе толочь… В понедельник съездим, получим ключи. Там поглядим.
Лешка хмуро кивнул.
А люди не шли. И воя вселенского тоже не было слышно. Беспрерывно работали лифты, поднимая возвращающихся после собрания, хлопали двери, загомонили на кухнях – все как всегда; никто, однако, не причитал в коридорах, не слышно было проклятий и споров, и никто не врывался в кабинет старосты с гневными инвективами.
Наконец примчалась Фрида.
– Так вот с чего ты слегла! – чуть ли не попрекнула Кому. – Все знала, да? Знала и молчала? Хлопочем вокруг нее, как пчелки, а она в Зою Космодемьянскую играет!.. Вот скажи мне, Комэра Георгиевна, золотая ты наша: ты дура или святая?
– Дура, конечно, – успокоила Кома. – Давай, рассказывай, не томи…
Фрида закурила на пару с Лешкой, со вкусом пару раз затянулась, посетовала на мужа – бедолага хряпнул в одно рыло чекушку, теперь отправился за второй, так что сутки полетов ей обеспечены (как и большинство шизиков, Толя с малых доз улетал быстро, далеко и надолго); наконец вырулила на собрание. Собственно, оно еще продолжалось: счастливчиков отпустили, а «лишенцев» оставили, там страстей на полночи, если не до утра. А началось, как всегда, с проповеди отца Александра – вот только проповедь оказалась краткой и странно тревожной. «Упова-ая на земно-ое строи-ительство», – выпевал гласные долгопрудненский. Уповая на земное строительство, следовало ожидать, что неплохие бизнес-показатели могут оказаться неприемлемыми в плане спасения. «Мы пошли торной стезей и пришли туда же», – сказал долгопрудненский. После чего предложил помолиться за братьев и сестер, оставляемых за порогом общего дома. Празднично оживленный зал в смущении сотворил молитву вслед за отцом Александром. Затем на авансцену вышел Учитель. Он говорил страстно и резко. Фрида так поняла, что выступление долгопрудненского его задело.