Страница:
– Кристальной честности человек, – заметила Кома.
– Кристальной, – согласилась Фрида. – К тому же отцу Александру «Белый голубь» по барабану. Будь у меня свой домик в Долгопрудном, я тоже была б человеком кристальной честности.
Кома удивленно посмотрела на Фриду; Фрида затянулась, выпустила изо рта колечко и продолжила свой рассказ.
Выступление долгопрудненского задело Учителя, но не смутило. «Мы не занимаемся бизнесом, – несколько раз повторил он с оглядкой на отца Александра. – Мы строим орден, а не мотель». Не на земное, мол, строительство уповаем, а на Царствие Небесное. На Святую Русь, а не на капитализм с человеческим лицом и волчьей хваткой. Ну и так далее: кризис, дефолт, тыры-пыры. Березовский, Смоленский, Гусинский, Ходорковский и примкнувший к ним Авен. Палки в колеса, кремлевский сброд, власть от лукавого. В результате к декабрю прошлого года на счетах стройки образовалась дыра – ноль рублей, ноль копеек. А в придачу к дыре – десять миллионов долларов долгов субподрядчикам. «И что прикажете делать? – вопрошал Учитель, с укоризной оглядывая собрание вечных двоечников. – Как нам следовало поступить? Заморозить строительство?..» Собрание потихоньку вскипало. Наконец, когда иллюстрацией к финансовому отчету пошла история Авраама, приносящего в жертву сына своего Исаака, кто-то из братьев не выдержал и воскликнул: «Да что случилось, Учитель?» Тут-то Учитель и выложил правду о третьем корпусе.
Не сразу до зала дошло, что означает сегодняшнее разделение на получивших ключи и не получивших. А когда дошло… Первые интуитивно полезли в карманы, нащупывая главное свое сокровище, а вторые… Вторые остолбенели, ошеломленно вперясь в бесконечно дорогого Учителя. Вторые зарыдали и завопили, рванулись к сцене, попадали в обмороки, стали глотать таблетки, рвать на себе волосы, царапать лица. Катя Вахрушева, сидевшая рядом с Фридой, вжалась в кресло и до крови прикусила губу. Запахло валерианой. Забегали по проходам люди в белых халатах – кто-то шибко умный догадался заранее вызвать скорую…
– Оргмомент, – пояснила Кома.
– Во-во, – согласилась Фрида.
От этого ужаса, от многоголосого выплеска горя зарыдали даже счастливчики, сжимавшие в карманах заветные связки ключей. (Кома попыталась представить себе рыдающий, воющий на сотни голосов зал – и не смогла.) Учитель с микрофоном в руках молча стоял на сцене. А внизу, под сценой, живой стеной встали гвардейцы Пал Палыча, кучно сидевшие в первых рядах…
– Оргмомент, – повторила Кома.
– Чего-чего? – не поняла Фрида.
– Да так…
– Вот именно, – пропустила мимо ушей Фрида. – И тут наш единственный ненаглядный сказал одну очень хитрую вещь. Типа того, что члены братства своих не бросают и вытащат всех. Что отныне их общий долг, общий крест – спасти всех членов братства, пострадавших от банкирского беспредела. Что на этом оселке орден только окрепнет и все такое – ну, ты знаешь, как он умеет… Короче, одним крючком подцепил и счастливчиков, чувствующих себя погано из-за того, что друзей-товарищей кинули, и лишенцев… Тонко, но недвусмысленно дал понять – выручать будут только тех, кто сохранит себя в братстве… То есть сказал по-другому: тех, кто сохранит себя для братства, мы обязательно вытащим – но интонации были такие, такие выразительные, что все его моментально поняли правильно. И когда он простер свои белы рученьки и воскликнул: «Клянемся в этом!», счастливчики радостно подскочили и завопили «клянемся». А когда он, послушав зал, еще раз воскликнул «клянемся», то – вот дурдом! – весь зал завопил «клянемся». Ей-богу, Кома, все хором!.. А наша Катечка – громче всех!.. Вот так нас хором окучили, а потом отпустили, сказали, что говорить будут только с лишенцами. И побрели мы на выход, окученные, но довольные, остались одни недовольные, но тоже наполовину окученные…
Наговорившись и накурившись, Фрида заторопилась спасать своего ненаглядного. Напоследок сказала:
– Тридцать лет преподаю сопромат курсантам, половина из которых при слове двучлен начинают дебильно ржать, но такого абсурда нигде не видела, даже в родной дважды краснознаменной… За что мы любим его? Почему верим?
– Не знаю, – сказала Кома. – Теперь – не знаю.
– Вот и я, – Фрида кивнула, затушила сигарету и отмахнулась то ли от дыма, то ли от собственной головоломки.
С тем и ушла.
И уже совсем на ночь глядя, когда Кома, пошатываясь, стелила себе постель, упала с неба звездочка по имени Катя Вахрушева. Вошла, подсела к столу, замкнула в ладошки распухшее от слез личико и уставилась на Кому сияющими глазищами.
– Ну что, доча, помогли тебе мои молитвы? – устало и отстраненно спросила Кома, ощущая себе эдаким Тарасом Бульбой в ночнушке.
– Помогли, Комэра Георгиевна, – ответила та, часто закивала и попыталась растянуть в улыбке запекшуюся, действительно прокушенную губу.
– Вот и славно, – сказала Кома, присела рядышком и легонько, пальчиком, тронула Катюшу за подбородок. – Расскажи, как тебя обнадежил наш дорогой Учитель…
Катюша полезла в карман и молча, с неописуемой улыбкой Моны Лизы показала связку новеньких желтых ключей. Кома на всю жизнь запомнила их девственный масляной блеск; ключи потренькали, повиляли на вытянутой руке и юркнули обратно в карман.
– Неужели?!.. – поразилась Кома. – Не может быть!
– Да! – звонко воскликнула Катечка. – Да, Комэра Георгиевна! Может!
– Ох, Катечка… – выдохнула Кома, чувствуя, как впервые за вечер в груди затеплилось что-то живое. – Как я рада за тебя, Катечка! Прямо камень с души!..
Женщины обнялись и расцеловались. Из бездонных Катиных глаз тут же потекли слезы. Успокоившись, она поведала Комэре Георгиевне историю своего воскресения.
У «лишенцев», оставшихся в зале, было столько вопросов к Учителю и Пал Палычу, что собрание грозило затянуться прямиком до Судного дня. Поэтому, как сказал Учитель, «давайте сейчас по общим вопросам, а завтра с утра Пал Палыч с юристом приедут в общежитие и перепишут все договоры». Зал, однако, обуреваем был исключительно личными. Душераздирающие монологи следовали один за другим, причем, как правило, упреки, угрозы и обвинения адресовались Пал Палычу, а заверения в преданности и готовности постоять до конца – дорогому Учителю. Оба принимали хулу и хвалу стоически. Впрочем, когда один из выступавших – Катя его не знала – сумел выбраться из наезженной колеи и обмолвился, что завтра же пойдет в прокуратуру с заявлением на обоих, Учитель встрепенулся и разъяснил залу, что товарищ неправ, поскольку, оно конечно, братство прихлопнут с радостью, только того и ждут, однако квартир в таком случае никто никогда не получит, это точно. И даже если не удастся покончить с братством – все же орден не муха и не комар, чтобы бояться пухлой прокурорской ладони, – то доступу к новым подрядам, то есть к новым квартирам, подобная инициатива может воспрепятствовать даже очень. Не успел Учитель закончить, как на самовыдвиженца в Иуды набросились свои же товарищи по несчастью, причем с таким пылом, с таким прорвавшимся остервенением, словно он-то и был главным виновником всего. Пал Палыч с Учителем получили долгожданный тайм-аут, на протяжении которого по-отечески, то есть без надрыва, призывали народ к порядку. Наконец зал выговорился, а несостоявшийся Иуда раскаялся. После чего мало-помалу удалось направить разговор в конструктивное русло.
– В общем, они предложили поменять свидетельства о праве собственности на договоры займа, потому что, как сказал Учитель, «вы-то и есть наши главные кредиторы, именно благодаря вам ордену удалось закончить строительство». То есть, кто хочет, может остаться при свидетельстве, но правильнее переписать, по займам будет капать процент. А зачем им это понадобилось, Комэра Георгиевна, я так и не поняла. И никто толком не понял.
– Потому что, Катюша, он теплый и честный, несмотря ни на что. Вот почему…
– Да, – согласилась Катюша. – Теплый и честный.
А когда все расходились, произошло чудо. Пал Палыч попросил Катю задержаться, отвел в сторонку, огляделся по сторонам, внимательно посмотрел на нее и с непроницаемым видом протянул связку ключей. К связке была привязана бирка с номером квартиры.
– Держи, Вахрушева. Только никому ни гу-гу. Поняла?
У Кати закружилась голова и подогнулись коленки, она едва не бухнулась ему в ноги, но Пал Палыч упредил, удержал за локоток и строго предупредил, чтоб без глупостей, чтоб вообще никому ни слова, понятно? Типа он тут ни при чем, личное распоряжение, сама знаешь, кому обязана…
– Знаешь? – переспросила Кома.
Катечка закивала, заулыбалась, личико ее осветилось неземным светом. Конечно же, она знала. Она всегда знала, всегда надеялась, так что снисхождение Учителя к ее бедам, при всей своей расчудесности, было не просто чудом, а чудом предвосхищенным, отчасти даже закономерным. Конечно же, она знала…
– Вот и хорошо, – сказала Кома. – Все-таки он действительно…
Катя кивнула. Ощущение того, что Учитель беседует с каждой из них, было настолько полным, настолько значительным, что говорить не хотелось. Хотелось просто сидеть, взявшись за руки, и наслаждаться весомой полнотой своего молчания.
А ведь никому никогда не удавалось вести с Учителем диалог на равных. Последнее слово всегда оставалось за ним. Как-то она упустила это в своем молчаливом ночном торжестве. А зря.
На другой день, действительно, Пал Палыч прямо с утра заявился вместе с юристом. Обошел всю общагу, уточняя с переселенцами ускоренный график переезда; по ходу признался Коме, что на него давно давит заводское начальство, планирующее разместить в общаге своих гастарбайтеров. Три машины выделили под перевоз мебели (а самые нетерпеливые переезжали своими силами) – затем обосновался в Комином кабинете, разложил на столе бумаги и приготовился к приему столпившихся в коридоре «лишенцев».
– Ты бы сначала со мной рассчитался, Палыч, – напомнила Кома.
– С тобой? – переспросил Пал Палыч. – Можно и с тобой…
Порылся в бумагах, что-то нашел, потом посмотрел на Кому:
– А где твое свидетельство?
Кома полезла в сейф за папкой с документами, достала оба свидетельства: свое и Лешкино.
– А зачем они тебе, Палыч?
– Затем, Кома, что мы их меняем на договор займа. Вот тут подпиши.
– Какого займа, Палыч? А ключи?
Пал Палыч ничего не ответил.
– Где мои ключи, Палыч? – тихо спросила Кома.
– Нету твоих ключей, Кома, – так же тихо ответил Пал Палыч. – Уплыли твои ключи вместе с квартирой.
– Как так? Это же…
Она хотела сказать «невозможно» – но поняла, что возможно. Хотела сказать «бесчестно», «подло», «неслыханно», но слова пробкой застряли в горле. Только сейчас по-настоящему дошло до Комы горе отверженных, ожесточенно спорящих о чем-то в коридоре за дверью. Никакие слова не могли этого горя выразить. То, что сказал Пал Палыч, действительно было бесчестно – но говорить, рыдать, кричать об этом надо было вчера, когда оно, это горе, обрушилось на всех, – а сегодня, когда подмяло ее одну, кричать-убиваться было поздно и неприлично.
– Ты же понимаешь, Комэра Георгиевна, что это не моя личная инициатива, – нехотя признался Пал Палыч.
Кома в оцепенении смотрела перед собой.
– Ты же сама говорила, что не хочешь на чужом горбу в рай…
Кома кивнула, хотя не расслышала.
– И что теперь? – спросила она.
– Теперь, Кома, переписываем договора и молим Бога, чтобы утвердили новый проект…
Кома пыталась сообразить.
– А моя квартира?.. Вахрушевой отдали?
Пал Палыч развел руками.
– Но – почему, Палыч? За что?!
– Учитель сказал: добро не бывает безответным.
– Как-как?
Пал Палыч повторил.
– И что это значит?
– Не знаю, – Пал Палыч пожал плечами. – Вопрос не в кассу.
Кома ошарашено пыталась сообразить, что к чему. Не верилось, что все это происходит с ней наяву. Все-таки она была членом Совета, одним из доверенных лиц – но упирать на то, что обошли члена Совета, тоже было как-то нелепо.
– Я не понимаю, – призналась Кома. – Я ничего не понимаю, Палыч. Я еще раз спрашиваю тебя и Николая Егоровича: за что?
– А я еще раз отвечаю тебе, Комэра Георгиевна: не знаю. Не знаю, за что тебе такое испытание.
– Какое испытание, Палыч?! Кому испытание? Вы две квартиры у нас забрали! Две квартиры! Ладно я, мне все равно, где подыхать, но Лешка… Верните его однокомнатную, Христом Богом молю!..
Пал Палыч покачал головой.
– Не могу, Кома.
Она еще что-то говорила, пока не поняла – бесполезно. Ларчик захлопнулся.
– Я хочу говорить с Учителем, – объявила она, сорвала с шеи мобильник и набрала номер. Мобильник ответил, что связь не может быть установлена. Еще один ларчик захлопнулся.
Она сидела как дура, а Пал Палыч с юристом переглядывались и тоже молчали.
– Это не испытание, – проговорила наконец Кома. – Он не Господь Бог, а я не Иов. Поздравь от меня Учителя.
– С чем?
– С надругательством над несчастной старухой. Три года молилась за него каждый вечер. Три года! А он… Пальчиком шевельнул – и нет человека! Какое же это испытание, Паша? Когда мальчишки котов сжигают заживо, это разве испытанием называется?
Она встала, зашаталась, вцепилась в край столешницы.
– А договор? – напомнил Пал Палыч, но Кома отшвырнула бумаги и нетвердым шагом вышла из собственного кабинета. Толпа за дверью охнула, увидев ее лицо, кто-то подхватил под руки, но она сказала, что все в порядке, нормально дойдет. И пошла по мычащему гулкому коридору – а обездоленные отшатывались, давая проход. «Апостола» Кому, старосту общежития, «урезали» точно так же, как простых смертных; мерещилась за этим высшая, безжалостная справедливость, роптать против которой было бессмысленно.
Сильный ход, ошалело подумала Кома. Сильный ход, Николай Егорович. Пять с плюсом.
На ватных ногах, на последнем издохе спустилась к себе на третий этаж – Лешка с Толиком метнулись, усадили на родную шелепихинскую кушетку, дали валокординчику. Кома с трудом смогла объяснить, что случилось, и зарыдала: не за себя, за Лешку. Зарыдала от стыда, горя, бессилия. От обиды.
– Ур-рою гада! – Нетрезвый Толик ощерился и выскочил в коридор.
– Как же так, мама?.. – Лешка аж посерел лицом. – Ты же старшая! Ты же – апостол! Да он лично нас с тобой уговаривал!..
– Какой я апостол, Лешенька?!.. Я дура! Слепая нищая дура!
– И что теперь? В суд подавать?
– Не знаю-ю… Ой, не зна-а-ю-ю… – Кома завыла, закачалась на кушетке, потом спохватилась: – Беги за Толиком, пока он глупостей не наделал, потом разберемся…
Лешка пошел спасать приятеля – а спас, так получилось, Пал Палыча. Толик, быстрый на ногу, успел ворваться в кабинет и исполнить свою любимую арию про беспредел и орден на крови – зная художника, его выслушали и посоветовали пойти проспаться. На это последовал чеканный ответ, что проспаться легче, чем проснуться тем, кто спит на ходу; он-де проспится, а иные такие-сякие обречены жить в страшном сне, навеваемом колдунами и «кликой Пол Потыча». У народа и так нервы пошаливали, а тут еще полоумный художник с похмельным бредом (впрочем, забегая вперед, отметим, что про «Пол Потыча» народ расслышал и заценил) – в общем, кто-то из обездоленных попытался то ли вывести, то ли выпихнуть Толика в коридор. Тут у художника, с его аллергией на насилие, совсем поехала крыша, он орангутангом запрыгал по кабинету, сорвал висевший на ковре ледоруб и вогнал для острастки в стол с договорами. Женщины брызнули по сторонам, распластались по стенкам и завизжали, мужчины во главе с Пал Палычем дружно ломанулись из кабинета, а Толик, повеселев, с воздетым ледорубом ринулся за обидчиками. В коридоре его принял на себя Алексей, подскочили скорбящие да визжащие, ледоруб отобрали, художника скрутили и даже слегка помяли, прежде чем удалось эвакуировать тело на третий этаж, в объятия дражайшей специалистки по сопромату. В суматохе досталось и Алексею. Фрида, выслушав помятый дуэт, побледнела, затряслась, обматерила обоих и понеслась улаживать конфликт, предусмотрительно заперев приятелей в комнатушке. И – как в воду глядела: через пару минут в дверь застучали вначале руками, затем ногами – это строители потянулись выяснять отношения с обидчиком своего кумира.
– Щас выйду и всех урою, – шепотом пообещал Толик.
– Сиди не дергайся, – так же шепотом отвечал Алексей. – Ты уже всех урыл, Меркадер хренов! Скажу тебе, Толян, как художник художнику: хреновая у тебя перспектива! Вот погонят из рая…
Высыпавшие в коридор соседи громко увещевали незваных защитников, те оправдывались, но стучать перестали.
– Мама-мама, что ты наделала! – схватившись за голову, глухо проговорил Алексей.
Толик вроде бы протрезвел, зашмыгал носом и сник. Перспектива и впрямь вырисовывалась безрадостная. Впрочем, все обошлось: Фрида неведомо как уговорила Пал Палыча считать инцидент исчерпанным. Вот только ледоруб канул в суматохе бесследно: то ли Фрида похерила как вещественное доказательство, то ли кто-то притырил из обездоленных. А жаль. Хороший был ледоруб, хоть и старенький. С оцарапанной, но легкой как перышко, прочной как сталь ясеневой рукоятью. Казалось, вечная вещь, не чета фарфоровым чашкам. И – на тебе.
Не двухкомнатная квартира на краю лесопарка, оно конечно, но все равно: нет-нет да кольнет. Словно палец оттяпанный.
За следующую неделю все, кому повезло, переехали, и началась в ненадолго опустевшей общаге новая жизнь. Первой возродилась и расцвела Рая Зворыкина. Лишенцев «осадили на дно», то есть разместили на втором и третьем этажах – здесь за старшую единогласно выбрали Кому, но она отказалась, поскольку общаться что со Зворыкиной, что с Пал Палычем, регулярно наезжавшим в общагу, не было сил. В результате выбрали такую Марину Викторовну, женщину не без задвигов, но энергичную. Энергия перевесила – выдвинуть из своих рядов полностью адекватного и притом энергичного не смогли.
Верхние этажи постепенно заполонил темный приезжий люд, гастарбайтеры с Украины, Таджикистана, Молдавии: вместе с комендантшей возродились оба завода, мясной и молочный, вот только не прежняя расейская лимита пошла в ход, а совсем экзотическая. «Такое впечатление, что все в одной коптильне работают», – сообщил наблюдательный Толик, первое время регулярно навещавший товарища. Резкий перебор по части мужчин порадовал, кажется, одну Зворыкину. В правую душевую по вечерам набивалось как сельдей в бочке, да им что женская, что мужская, нагло перлись где посвободнее, тут же стирали, курили план, били бутылки – кончилось тем, что поставили в левую душевую стальную дверь, определив женские и мужские дни для своих. На этажах тоже пришлось вставлять решетки, как в зоопарке, чтоб не слонялся кто попало по коридорам, не лез в кастрюли и в туалеты. В общем – совсем другая жизнь началась в общаге. Совсем другая.
Рая на этой пахучей экзотике расцвела. Словно всю жизнь ждала своего звездного часа, перемогаясь во времена советчины строптивой татарской, рязанской да тверской лимитой, а в девяностые – ва-а-аще то вьетнамцами, то олухами Царя Небесного. Наконец власть прочухалась, дозрела до реального бизнеса и поставила Раю на бесправных таджиков да безответных молдаван с западенцами. Править этим мычащим гуртом было одно наслаждение. Экология поправилась моментально: вернулись и тараканы, и мордовороты из заводской охраны. Далее – по накатанному: Зворыкина на свой вкус определила старших по этажам, централизовала сбор штрафов среди нелегалов, опять же поборы за женский пол, пьянки, запах гашиша и так далее. (Плюс пол-этажа удалось выкроить для своих постояльцев, но это уж совсем дело техники.) С утра до вечера эхо ее зычного мата катилось по коридорам, долетая отдельными членораздельными скабрезностями до окопавшейся на первых этажах братии; «олухи Царя Небесного» оставались бельмом на глазу комендантши, она не уставала злорадничать на их счет и потихонечку поджимала.
В особенности доставалось Коме. Урвала себе три года от Раиной власти, вышагивала колченогой павой по ее коридорам, пока Рая мыкалась на одну зарплату, – а вовремя слинять мозгов не хватило! «Что, Кома, наебал тебя сукин сын Палыч? И правильно сделал. Я б вас всех, придурочных, в отходы упаковала». Но что-то все же саднило, что-то мешало упиваться победой. Как это Кома, доверенное лицо, ухитрилась так лопухнуться? Мерещились комендантше подвох, какая-то ихняя братская хитрожопость, противный запашок сектантского ладана. По всему выходило, что не будет Рае покоя, пока не выведет старую каргу на чистую воду. А еще лучше – сжить если не со свету, то, по крайней мере, вон из общаги.
Кома не сразу сообразила, какого неудобного врага нажила себе на старости лет. Горе оберегало прочнее брони, звон в ушах заглушал брань Зворыкиной; тупые подначки, мелкие мстительные придирки со стороны комендантши чиркали по касательной. Без квартиры, без будущего, без молитв она стремительно убывала из жизни; даже вечерняя молитва не возжигалась, не пробивалась сквозь вязкую ватную пустоту на душе. Главный вопрос так и остался неразрешенным. Кто кого предал, кто от кого отступился: она от Учителя или он от нее? В сотый раз вспоминала последний вечер в своем кабинете, когда Катя Вахрушева позвенела перед ней связкой ключей (теперь-то все знали, чьи ключи получила Вахрушева, недаром даже на новоселье постеснялась позвать). Разве они считали его в тот вечер предателем? Нет. Разве не помнили про сто пятьдесят выкинутых из жизни братьев и сестер? Помнили. Получается, что не в братьях и сестрах суть, а именно в этой связке ключей, небрежно переброшенных Кате.
Возможно, это все-таки был урок. Тяжкое, невероятное испытание, суть которого от нее ускользнула. Испытание, которое Кома – по слабости, по неверию своему заскорузлому, по алчности – не прошла.
Абсолютное большинство лишенцев по-прежнему шли за Учителем – истерзанные страхами и сомнениями, с выплаканными глазами, с окаменевшими от горя сердцами, но – шли. Каждое воскресенье первые этажи общаги пустели, братья и сестры через пол-Москвы добирались до «Белого голубя», а там – штукатурили, красили конференц-зал, благоустраивали территорию, всё как всегда. Вот только работали не в свое удовольствие, как в прежние времена, а с надрывом, с оглядкой на сотников да Пал Палыча: не подумайте, что мы отступились, ни-ни… Вряд ли их присутствие, их исступленная старательность добавляли радости новоселам.
Кома то завидовала силе их веры, то отчаивалась: совсем отказаться от разума не позволяли гордость и воспитание. Чем дальше, тем больше вера соседей по общежитию казалась ей коллективным мороком: не Христос вел лишенцев, а страх отбиться от стада. Сама она в заселенный жилкомплекс так и не съездила, хотя зазывали и Фрида с Толиком, и профессор Волков, да многие, кто только не звал. Хотя – пожалуйста: Катя не позвала.
Не в гордости было дело. И даже не в ключах от квартиры. Просто что-то сдвинулось в голове еще во время Совета, когда Кома, мысленно отслеживая оглашаемый список лишенцев, увидела волчью выбраковку слабейших. Она словно оказалась под куполом черепной коробки Учителя, нечаянно для себя вникла в ход его рассуждений и, похоже, нечаянно встала с ним вровень. Она вычислила в нем главное – целеполагание. Почувствовала его цепкую, безжалостную сосредоточенность на власти. И не то чтобы отступилась, но – впервые разорвала дистанцию. Отлепилась.
А он, с его невероятным чутьем, в тот же вечер почувствовал отчуждение. И – ударил первым. Отсек сразу и навсегда.
Кома помнила о телефоне, подаренном когда-то Учителем. На шею не надевала, но держала на видном месте. Надеялась, что вот-вот раздастся звонок. Но отключенный от сети мобильник молчал.
Холодно было Коме.
Правильно сказано в Библии: не сотвори себе кумира. Один Учитель есть да пребудет вовек, все остальные – грешные человеки. А она сотворила, сотворила и возлюбила больше, чем сына, бросила все и пошла за ним безоглядно. Три года безвылазно просидела в общаге, три года молила за него Господа – а он походя, словно пылинку с плеча, смахнул ее в пропасть. Отнял не только ее, старухи, куцее будущее, но и будущее Алешки.
Холодно было Коме. Холодно и погано.
Поэтому, когда к ней пришли четверо и предложили стать пятой, она задумалась. Всего четверо из ста пятидесяти обманутых дольщиков – двое мужчин и две женщины – решились подать заявления в прокуратуру. В лицо Кома их знала, а так – не очень, никто из «отщепенцев» в общаге не жил. Помнила, что крашеная блондинка держала секцию на Савеловском рынке, торговала детской одеждой. Почему именно к Коме пришли, пояснили с порога: отверженный «апостол», знает всю кухню изнутри, ей и восстанавливать справедливость. Только они произнесли это слово – «апостол», – как что-то щелкнуло у Комы в мозгу: настоящий Иуда обязательно должен быть из апостолов.
– Кристальной, – согласилась Фрида. – К тому же отцу Александру «Белый голубь» по барабану. Будь у меня свой домик в Долгопрудном, я тоже была б человеком кристальной честности.
Кома удивленно посмотрела на Фриду; Фрида затянулась, выпустила изо рта колечко и продолжила свой рассказ.
Выступление долгопрудненского задело Учителя, но не смутило. «Мы не занимаемся бизнесом, – несколько раз повторил он с оглядкой на отца Александра. – Мы строим орден, а не мотель». Не на земное, мол, строительство уповаем, а на Царствие Небесное. На Святую Русь, а не на капитализм с человеческим лицом и волчьей хваткой. Ну и так далее: кризис, дефолт, тыры-пыры. Березовский, Смоленский, Гусинский, Ходорковский и примкнувший к ним Авен. Палки в колеса, кремлевский сброд, власть от лукавого. В результате к декабрю прошлого года на счетах стройки образовалась дыра – ноль рублей, ноль копеек. А в придачу к дыре – десять миллионов долларов долгов субподрядчикам. «И что прикажете делать? – вопрошал Учитель, с укоризной оглядывая собрание вечных двоечников. – Как нам следовало поступить? Заморозить строительство?..» Собрание потихоньку вскипало. Наконец, когда иллюстрацией к финансовому отчету пошла история Авраама, приносящего в жертву сына своего Исаака, кто-то из братьев не выдержал и воскликнул: «Да что случилось, Учитель?» Тут-то Учитель и выложил правду о третьем корпусе.
Не сразу до зала дошло, что означает сегодняшнее разделение на получивших ключи и не получивших. А когда дошло… Первые интуитивно полезли в карманы, нащупывая главное свое сокровище, а вторые… Вторые остолбенели, ошеломленно вперясь в бесконечно дорогого Учителя. Вторые зарыдали и завопили, рванулись к сцене, попадали в обмороки, стали глотать таблетки, рвать на себе волосы, царапать лица. Катя Вахрушева, сидевшая рядом с Фридой, вжалась в кресло и до крови прикусила губу. Запахло валерианой. Забегали по проходам люди в белых халатах – кто-то шибко умный догадался заранее вызвать скорую…
– Оргмомент, – пояснила Кома.
– Во-во, – согласилась Фрида.
От этого ужаса, от многоголосого выплеска горя зарыдали даже счастливчики, сжимавшие в карманах заветные связки ключей. (Кома попыталась представить себе рыдающий, воющий на сотни голосов зал – и не смогла.) Учитель с микрофоном в руках молча стоял на сцене. А внизу, под сценой, живой стеной встали гвардейцы Пал Палыча, кучно сидевшие в первых рядах…
– Оргмомент, – повторила Кома.
– Чего-чего? – не поняла Фрида.
– Да так…
– Вот именно, – пропустила мимо ушей Фрида. – И тут наш единственный ненаглядный сказал одну очень хитрую вещь. Типа того, что члены братства своих не бросают и вытащат всех. Что отныне их общий долг, общий крест – спасти всех членов братства, пострадавших от банкирского беспредела. Что на этом оселке орден только окрепнет и все такое – ну, ты знаешь, как он умеет… Короче, одним крючком подцепил и счастливчиков, чувствующих себя погано из-за того, что друзей-товарищей кинули, и лишенцев… Тонко, но недвусмысленно дал понять – выручать будут только тех, кто сохранит себя в братстве… То есть сказал по-другому: тех, кто сохранит себя для братства, мы обязательно вытащим – но интонации были такие, такие выразительные, что все его моментально поняли правильно. И когда он простер свои белы рученьки и воскликнул: «Клянемся в этом!», счастливчики радостно подскочили и завопили «клянемся». А когда он, послушав зал, еще раз воскликнул «клянемся», то – вот дурдом! – весь зал завопил «клянемся». Ей-богу, Кома, все хором!.. А наша Катечка – громче всех!.. Вот так нас хором окучили, а потом отпустили, сказали, что говорить будут только с лишенцами. И побрели мы на выход, окученные, но довольные, остались одни недовольные, но тоже наполовину окученные…
Наговорившись и накурившись, Фрида заторопилась спасать своего ненаглядного. Напоследок сказала:
– Тридцать лет преподаю сопромат курсантам, половина из которых при слове двучлен начинают дебильно ржать, но такого абсурда нигде не видела, даже в родной дважды краснознаменной… За что мы любим его? Почему верим?
– Не знаю, – сказала Кома. – Теперь – не знаю.
– Вот и я, – Фрида кивнула, затушила сигарету и отмахнулась то ли от дыма, то ли от собственной головоломки.
С тем и ушла.
И уже совсем на ночь глядя, когда Кома, пошатываясь, стелила себе постель, упала с неба звездочка по имени Катя Вахрушева. Вошла, подсела к столу, замкнула в ладошки распухшее от слез личико и уставилась на Кому сияющими глазищами.
– Ну что, доча, помогли тебе мои молитвы? – устало и отстраненно спросила Кома, ощущая себе эдаким Тарасом Бульбой в ночнушке.
– Помогли, Комэра Георгиевна, – ответила та, часто закивала и попыталась растянуть в улыбке запекшуюся, действительно прокушенную губу.
– Вот и славно, – сказала Кома, присела рядышком и легонько, пальчиком, тронула Катюшу за подбородок. – Расскажи, как тебя обнадежил наш дорогой Учитель…
Катюша полезла в карман и молча, с неописуемой улыбкой Моны Лизы показала связку новеньких желтых ключей. Кома на всю жизнь запомнила их девственный масляной блеск; ключи потренькали, повиляли на вытянутой руке и юркнули обратно в карман.
– Неужели?!.. – поразилась Кома. – Не может быть!
– Да! – звонко воскликнула Катечка. – Да, Комэра Георгиевна! Может!
– Ох, Катечка… – выдохнула Кома, чувствуя, как впервые за вечер в груди затеплилось что-то живое. – Как я рада за тебя, Катечка! Прямо камень с души!..
Женщины обнялись и расцеловались. Из бездонных Катиных глаз тут же потекли слезы. Успокоившись, она поведала Комэре Георгиевне историю своего воскресения.
У «лишенцев», оставшихся в зале, было столько вопросов к Учителю и Пал Палычу, что собрание грозило затянуться прямиком до Судного дня. Поэтому, как сказал Учитель, «давайте сейчас по общим вопросам, а завтра с утра Пал Палыч с юристом приедут в общежитие и перепишут все договоры». Зал, однако, обуреваем был исключительно личными. Душераздирающие монологи следовали один за другим, причем, как правило, упреки, угрозы и обвинения адресовались Пал Палычу, а заверения в преданности и готовности постоять до конца – дорогому Учителю. Оба принимали хулу и хвалу стоически. Впрочем, когда один из выступавших – Катя его не знала – сумел выбраться из наезженной колеи и обмолвился, что завтра же пойдет в прокуратуру с заявлением на обоих, Учитель встрепенулся и разъяснил залу, что товарищ неправ, поскольку, оно конечно, братство прихлопнут с радостью, только того и ждут, однако квартир в таком случае никто никогда не получит, это точно. И даже если не удастся покончить с братством – все же орден не муха и не комар, чтобы бояться пухлой прокурорской ладони, – то доступу к новым подрядам, то есть к новым квартирам, подобная инициатива может воспрепятствовать даже очень. Не успел Учитель закончить, как на самовыдвиженца в Иуды набросились свои же товарищи по несчастью, причем с таким пылом, с таким прорвавшимся остервенением, словно он-то и был главным виновником всего. Пал Палыч с Учителем получили долгожданный тайм-аут, на протяжении которого по-отечески, то есть без надрыва, призывали народ к порядку. Наконец зал выговорился, а несостоявшийся Иуда раскаялся. После чего мало-помалу удалось направить разговор в конструктивное русло.
– В общем, они предложили поменять свидетельства о праве собственности на договоры займа, потому что, как сказал Учитель, «вы-то и есть наши главные кредиторы, именно благодаря вам ордену удалось закончить строительство». То есть, кто хочет, может остаться при свидетельстве, но правильнее переписать, по займам будет капать процент. А зачем им это понадобилось, Комэра Георгиевна, я так и не поняла. И никто толком не понял.
– Потому что, Катюша, он теплый и честный, несмотря ни на что. Вот почему…
– Да, – согласилась Катюша. – Теплый и честный.
А когда все расходились, произошло чудо. Пал Палыч попросил Катю задержаться, отвел в сторонку, огляделся по сторонам, внимательно посмотрел на нее и с непроницаемым видом протянул связку ключей. К связке была привязана бирка с номером квартиры.
– Держи, Вахрушева. Только никому ни гу-гу. Поняла?
У Кати закружилась голова и подогнулись коленки, она едва не бухнулась ему в ноги, но Пал Палыч упредил, удержал за локоток и строго предупредил, чтоб без глупостей, чтоб вообще никому ни слова, понятно? Типа он тут ни при чем, личное распоряжение, сама знаешь, кому обязана…
– Знаешь? – переспросила Кома.
Катечка закивала, заулыбалась, личико ее осветилось неземным светом. Конечно же, она знала. Она всегда знала, всегда надеялась, так что снисхождение Учителя к ее бедам, при всей своей расчудесности, было не просто чудом, а чудом предвосхищенным, отчасти даже закономерным. Конечно же, она знала…
– Вот и хорошо, – сказала Кома. – Все-таки он действительно…
Катя кивнула. Ощущение того, что Учитель беседует с каждой из них, было настолько полным, настолько значительным, что говорить не хотелось. Хотелось просто сидеть, взявшись за руки, и наслаждаться весомой полнотой своего молчания.
А ведь никому никогда не удавалось вести с Учителем диалог на равных. Последнее слово всегда оставалось за ним. Как-то она упустила это в своем молчаливом ночном торжестве. А зря.
На другой день, действительно, Пал Палыч прямо с утра заявился вместе с юристом. Обошел всю общагу, уточняя с переселенцами ускоренный график переезда; по ходу признался Коме, что на него давно давит заводское начальство, планирующее разместить в общаге своих гастарбайтеров. Три машины выделили под перевоз мебели (а самые нетерпеливые переезжали своими силами) – затем обосновался в Комином кабинете, разложил на столе бумаги и приготовился к приему столпившихся в коридоре «лишенцев».
– Ты бы сначала со мной рассчитался, Палыч, – напомнила Кома.
– С тобой? – переспросил Пал Палыч. – Можно и с тобой…
Порылся в бумагах, что-то нашел, потом посмотрел на Кому:
– А где твое свидетельство?
Кома полезла в сейф за папкой с документами, достала оба свидетельства: свое и Лешкино.
– А зачем они тебе, Палыч?
– Затем, Кома, что мы их меняем на договор займа. Вот тут подпиши.
– Какого займа, Палыч? А ключи?
Пал Палыч ничего не ответил.
– Где мои ключи, Палыч? – тихо спросила Кома.
– Нету твоих ключей, Кома, – так же тихо ответил Пал Палыч. – Уплыли твои ключи вместе с квартирой.
– Как так? Это же…
Она хотела сказать «невозможно» – но поняла, что возможно. Хотела сказать «бесчестно», «подло», «неслыханно», но слова пробкой застряли в горле. Только сейчас по-настоящему дошло до Комы горе отверженных, ожесточенно спорящих о чем-то в коридоре за дверью. Никакие слова не могли этого горя выразить. То, что сказал Пал Палыч, действительно было бесчестно – но говорить, рыдать, кричать об этом надо было вчера, когда оно, это горе, обрушилось на всех, – а сегодня, когда подмяло ее одну, кричать-убиваться было поздно и неприлично.
– Ты же понимаешь, Комэра Георгиевна, что это не моя личная инициатива, – нехотя признался Пал Палыч.
Кома в оцепенении смотрела перед собой.
– Ты же сама говорила, что не хочешь на чужом горбу в рай…
Кома кивнула, хотя не расслышала.
– И что теперь? – спросила она.
– Теперь, Кома, переписываем договора и молим Бога, чтобы утвердили новый проект…
Кома пыталась сообразить.
– А моя квартира?.. Вахрушевой отдали?
Пал Палыч развел руками.
– Но – почему, Палыч? За что?!
– Учитель сказал: добро не бывает безответным.
– Как-как?
Пал Палыч повторил.
– И что это значит?
– Не знаю, – Пал Палыч пожал плечами. – Вопрос не в кассу.
Кома ошарашено пыталась сообразить, что к чему. Не верилось, что все это происходит с ней наяву. Все-таки она была членом Совета, одним из доверенных лиц – но упирать на то, что обошли члена Совета, тоже было как-то нелепо.
– Я не понимаю, – призналась Кома. – Я ничего не понимаю, Палыч. Я еще раз спрашиваю тебя и Николая Егоровича: за что?
– А я еще раз отвечаю тебе, Комэра Георгиевна: не знаю. Не знаю, за что тебе такое испытание.
– Какое испытание, Палыч?! Кому испытание? Вы две квартиры у нас забрали! Две квартиры! Ладно я, мне все равно, где подыхать, но Лешка… Верните его однокомнатную, Христом Богом молю!..
Пал Палыч покачал головой.
– Не могу, Кома.
Она еще что-то говорила, пока не поняла – бесполезно. Ларчик захлопнулся.
– Я хочу говорить с Учителем, – объявила она, сорвала с шеи мобильник и набрала номер. Мобильник ответил, что связь не может быть установлена. Еще один ларчик захлопнулся.
Она сидела как дура, а Пал Палыч с юристом переглядывались и тоже молчали.
– Это не испытание, – проговорила наконец Кома. – Он не Господь Бог, а я не Иов. Поздравь от меня Учителя.
– С чем?
– С надругательством над несчастной старухой. Три года молилась за него каждый вечер. Три года! А он… Пальчиком шевельнул – и нет человека! Какое же это испытание, Паша? Когда мальчишки котов сжигают заживо, это разве испытанием называется?
Она встала, зашаталась, вцепилась в край столешницы.
– А договор? – напомнил Пал Палыч, но Кома отшвырнула бумаги и нетвердым шагом вышла из собственного кабинета. Толпа за дверью охнула, увидев ее лицо, кто-то подхватил под руки, но она сказала, что все в порядке, нормально дойдет. И пошла по мычащему гулкому коридору – а обездоленные отшатывались, давая проход. «Апостола» Кому, старосту общежития, «урезали» точно так же, как простых смертных; мерещилась за этим высшая, безжалостная справедливость, роптать против которой было бессмысленно.
Сильный ход, ошалело подумала Кома. Сильный ход, Николай Егорович. Пять с плюсом.
На ватных ногах, на последнем издохе спустилась к себе на третий этаж – Лешка с Толиком метнулись, усадили на родную шелепихинскую кушетку, дали валокординчику. Кома с трудом смогла объяснить, что случилось, и зарыдала: не за себя, за Лешку. Зарыдала от стыда, горя, бессилия. От обиды.
– Ур-рою гада! – Нетрезвый Толик ощерился и выскочил в коридор.
– Как же так, мама?.. – Лешка аж посерел лицом. – Ты же старшая! Ты же – апостол! Да он лично нас с тобой уговаривал!..
– Какой я апостол, Лешенька?!.. Я дура! Слепая нищая дура!
– И что теперь? В суд подавать?
– Не знаю-ю… Ой, не зна-а-ю-ю… – Кома завыла, закачалась на кушетке, потом спохватилась: – Беги за Толиком, пока он глупостей не наделал, потом разберемся…
Лешка пошел спасать приятеля – а спас, так получилось, Пал Палыча. Толик, быстрый на ногу, успел ворваться в кабинет и исполнить свою любимую арию про беспредел и орден на крови – зная художника, его выслушали и посоветовали пойти проспаться. На это последовал чеканный ответ, что проспаться легче, чем проснуться тем, кто спит на ходу; он-де проспится, а иные такие-сякие обречены жить в страшном сне, навеваемом колдунами и «кликой Пол Потыча». У народа и так нервы пошаливали, а тут еще полоумный художник с похмельным бредом (впрочем, забегая вперед, отметим, что про «Пол Потыча» народ расслышал и заценил) – в общем, кто-то из обездоленных попытался то ли вывести, то ли выпихнуть Толика в коридор. Тут у художника, с его аллергией на насилие, совсем поехала крыша, он орангутангом запрыгал по кабинету, сорвал висевший на ковре ледоруб и вогнал для острастки в стол с договорами. Женщины брызнули по сторонам, распластались по стенкам и завизжали, мужчины во главе с Пал Палычем дружно ломанулись из кабинета, а Толик, повеселев, с воздетым ледорубом ринулся за обидчиками. В коридоре его принял на себя Алексей, подскочили скорбящие да визжащие, ледоруб отобрали, художника скрутили и даже слегка помяли, прежде чем удалось эвакуировать тело на третий этаж, в объятия дражайшей специалистки по сопромату. В суматохе досталось и Алексею. Фрида, выслушав помятый дуэт, побледнела, затряслась, обматерила обоих и понеслась улаживать конфликт, предусмотрительно заперев приятелей в комнатушке. И – как в воду глядела: через пару минут в дверь застучали вначале руками, затем ногами – это строители потянулись выяснять отношения с обидчиком своего кумира.
– Щас выйду и всех урою, – шепотом пообещал Толик.
– Сиди не дергайся, – так же шепотом отвечал Алексей. – Ты уже всех урыл, Меркадер хренов! Скажу тебе, Толян, как художник художнику: хреновая у тебя перспектива! Вот погонят из рая…
Высыпавшие в коридор соседи громко увещевали незваных защитников, те оправдывались, но стучать перестали.
– Мама-мама, что ты наделала! – схватившись за голову, глухо проговорил Алексей.
Толик вроде бы протрезвел, зашмыгал носом и сник. Перспектива и впрямь вырисовывалась безрадостная. Впрочем, все обошлось: Фрида неведомо как уговорила Пал Палыча считать инцидент исчерпанным. Вот только ледоруб канул в суматохе бесследно: то ли Фрида похерила как вещественное доказательство, то ли кто-то притырил из обездоленных. А жаль. Хороший был ледоруб, хоть и старенький. С оцарапанной, но легкой как перышко, прочной как сталь ясеневой рукоятью. Казалось, вечная вещь, не чета фарфоровым чашкам. И – на тебе.
Не двухкомнатная квартира на краю лесопарка, оно конечно, но все равно: нет-нет да кольнет. Словно палец оттяпанный.
За следующую неделю все, кому повезло, переехали, и началась в ненадолго опустевшей общаге новая жизнь. Первой возродилась и расцвела Рая Зворыкина. Лишенцев «осадили на дно», то есть разместили на втором и третьем этажах – здесь за старшую единогласно выбрали Кому, но она отказалась, поскольку общаться что со Зворыкиной, что с Пал Палычем, регулярно наезжавшим в общагу, не было сил. В результате выбрали такую Марину Викторовну, женщину не без задвигов, но энергичную. Энергия перевесила – выдвинуть из своих рядов полностью адекватного и притом энергичного не смогли.
Верхние этажи постепенно заполонил темный приезжий люд, гастарбайтеры с Украины, Таджикистана, Молдавии: вместе с комендантшей возродились оба завода, мясной и молочный, вот только не прежняя расейская лимита пошла в ход, а совсем экзотическая. «Такое впечатление, что все в одной коптильне работают», – сообщил наблюдательный Толик, первое время регулярно навещавший товарища. Резкий перебор по части мужчин порадовал, кажется, одну Зворыкину. В правую душевую по вечерам набивалось как сельдей в бочке, да им что женская, что мужская, нагло перлись где посвободнее, тут же стирали, курили план, били бутылки – кончилось тем, что поставили в левую душевую стальную дверь, определив женские и мужские дни для своих. На этажах тоже пришлось вставлять решетки, как в зоопарке, чтоб не слонялся кто попало по коридорам, не лез в кастрюли и в туалеты. В общем – совсем другая жизнь началась в общаге. Совсем другая.
Рая на этой пахучей экзотике расцвела. Словно всю жизнь ждала своего звездного часа, перемогаясь во времена советчины строптивой татарской, рязанской да тверской лимитой, а в девяностые – ва-а-аще то вьетнамцами, то олухами Царя Небесного. Наконец власть прочухалась, дозрела до реального бизнеса и поставила Раю на бесправных таджиков да безответных молдаван с западенцами. Править этим мычащим гуртом было одно наслаждение. Экология поправилась моментально: вернулись и тараканы, и мордовороты из заводской охраны. Далее – по накатанному: Зворыкина на свой вкус определила старших по этажам, централизовала сбор штрафов среди нелегалов, опять же поборы за женский пол, пьянки, запах гашиша и так далее. (Плюс пол-этажа удалось выкроить для своих постояльцев, но это уж совсем дело техники.) С утра до вечера эхо ее зычного мата катилось по коридорам, долетая отдельными членораздельными скабрезностями до окопавшейся на первых этажах братии; «олухи Царя Небесного» оставались бельмом на глазу комендантши, она не уставала злорадничать на их счет и потихонечку поджимала.
В особенности доставалось Коме. Урвала себе три года от Раиной власти, вышагивала колченогой павой по ее коридорам, пока Рая мыкалась на одну зарплату, – а вовремя слинять мозгов не хватило! «Что, Кома, наебал тебя сукин сын Палыч? И правильно сделал. Я б вас всех, придурочных, в отходы упаковала». Но что-то все же саднило, что-то мешало упиваться победой. Как это Кома, доверенное лицо, ухитрилась так лопухнуться? Мерещились комендантше подвох, какая-то ихняя братская хитрожопость, противный запашок сектантского ладана. По всему выходило, что не будет Рае покоя, пока не выведет старую каргу на чистую воду. А еще лучше – сжить если не со свету, то, по крайней мере, вон из общаги.
Кома не сразу сообразила, какого неудобного врага нажила себе на старости лет. Горе оберегало прочнее брони, звон в ушах заглушал брань Зворыкиной; тупые подначки, мелкие мстительные придирки со стороны комендантши чиркали по касательной. Без квартиры, без будущего, без молитв она стремительно убывала из жизни; даже вечерняя молитва не возжигалась, не пробивалась сквозь вязкую ватную пустоту на душе. Главный вопрос так и остался неразрешенным. Кто кого предал, кто от кого отступился: она от Учителя или он от нее? В сотый раз вспоминала последний вечер в своем кабинете, когда Катя Вахрушева позвенела перед ней связкой ключей (теперь-то все знали, чьи ключи получила Вахрушева, недаром даже на новоселье постеснялась позвать). Разве они считали его в тот вечер предателем? Нет. Разве не помнили про сто пятьдесят выкинутых из жизни братьев и сестер? Помнили. Получается, что не в братьях и сестрах суть, а именно в этой связке ключей, небрежно переброшенных Кате.
Возможно, это все-таки был урок. Тяжкое, невероятное испытание, суть которого от нее ускользнула. Испытание, которое Кома – по слабости, по неверию своему заскорузлому, по алчности – не прошла.
Абсолютное большинство лишенцев по-прежнему шли за Учителем – истерзанные страхами и сомнениями, с выплаканными глазами, с окаменевшими от горя сердцами, но – шли. Каждое воскресенье первые этажи общаги пустели, братья и сестры через пол-Москвы добирались до «Белого голубя», а там – штукатурили, красили конференц-зал, благоустраивали территорию, всё как всегда. Вот только работали не в свое удовольствие, как в прежние времена, а с надрывом, с оглядкой на сотников да Пал Палыча: не подумайте, что мы отступились, ни-ни… Вряд ли их присутствие, их исступленная старательность добавляли радости новоселам.
Кома то завидовала силе их веры, то отчаивалась: совсем отказаться от разума не позволяли гордость и воспитание. Чем дальше, тем больше вера соседей по общежитию казалась ей коллективным мороком: не Христос вел лишенцев, а страх отбиться от стада. Сама она в заселенный жилкомплекс так и не съездила, хотя зазывали и Фрида с Толиком, и профессор Волков, да многие, кто только не звал. Хотя – пожалуйста: Катя не позвала.
Не в гордости было дело. И даже не в ключах от квартиры. Просто что-то сдвинулось в голове еще во время Совета, когда Кома, мысленно отслеживая оглашаемый список лишенцев, увидела волчью выбраковку слабейших. Она словно оказалась под куполом черепной коробки Учителя, нечаянно для себя вникла в ход его рассуждений и, похоже, нечаянно встала с ним вровень. Она вычислила в нем главное – целеполагание. Почувствовала его цепкую, безжалостную сосредоточенность на власти. И не то чтобы отступилась, но – впервые разорвала дистанцию. Отлепилась.
А он, с его невероятным чутьем, в тот же вечер почувствовал отчуждение. И – ударил первым. Отсек сразу и навсегда.
Кома помнила о телефоне, подаренном когда-то Учителем. На шею не надевала, но держала на видном месте. Надеялась, что вот-вот раздастся звонок. Но отключенный от сети мобильник молчал.
Холодно было Коме.
Правильно сказано в Библии: не сотвори себе кумира. Один Учитель есть да пребудет вовек, все остальные – грешные человеки. А она сотворила, сотворила и возлюбила больше, чем сына, бросила все и пошла за ним безоглядно. Три года безвылазно просидела в общаге, три года молила за него Господа – а он походя, словно пылинку с плеча, смахнул ее в пропасть. Отнял не только ее, старухи, куцее будущее, но и будущее Алешки.
Холодно было Коме. Холодно и погано.
Поэтому, когда к ней пришли четверо и предложили стать пятой, она задумалась. Всего четверо из ста пятидесяти обманутых дольщиков – двое мужчин и две женщины – решились подать заявления в прокуратуру. В лицо Кома их знала, а так – не очень, никто из «отщепенцев» в общаге не жил. Помнила, что крашеная блондинка держала секцию на Савеловском рынке, торговала детской одеждой. Почему именно к Коме пришли, пояснили с порога: отверженный «апостол», знает всю кухню изнутри, ей и восстанавливать справедливость. Только они произнесли это слово – «апостол», – как что-то щелкнуло у Комы в мозгу: настоящий Иуда обязательно должен быть из апостолов.