Елена Михайловна сдала ее с рук на руки, заставила обменяться номерами телефонов и упорхнула, оставив по себе приятное беличье воспоминание.
   – И что – хорошо подают? – спросил отец Александр, выслушав сбивчивый рассказ Комы.
   – Так себе, – призналась она.
   – Поверь мне, Комэра Георгиевна, – я в этом деле кое-что понимаю: так ты никогда не наберешь сыну на операцию.
   – Да, – Кома кивнула. – Наверное.
   – Так в чем же дело? Иди к сыну, ходи за ним, укрепляй, молись – там ты нужнее. О деньгах не думай.
   – Как не думать, отче? Я с ним двадцать часов в сутки, даже при нем только о них и думаю.
   – Не о деньгах ты думаешь – о себе. Это в тебе гордыня пенится, бес тщеславия, мелкий большевичок старой закалки. Сама-то давно к причастию ходила?
   – Давненько, – призналась Кома.
   – Сходи обязательно, лучше прямо сегодня. Исповедуйся, причастись. Кем ты у нас в святцах записана?
   Кома замялась, потом ответила, что никем: Комэра и Комэра.
   – Нет у нас в святцах такого святого пока что, – уверенно заявил отец Александр. – Нет и вроде не будет.
   – Некрещеная я, – призналась Кома.
   Батюшка от удивления аж пожевал губами.
   – Я же русская, батюшка! Значит – православная…
   – У Бога нет русских, Кома! – сурово оборвал ее отец Александр. – И потом: ты же молишься, крестик носишь, к причастию ходишь… Какой остолоп допустил тебя к причастию?
   – Не хожу я к причастию, – угрюмо призналась Кома. – И на исповеди никогда не была.
   Отец Александр замолчал, задумался, потом кивнул:
   – Креститься надо, Комэра Георгиевна.
   – Поздно мне, отче, – хмуро отреклась Кома. – Так помру.
   – Несерьезно это, Комэра Георгиевна. Несерьезно и стыдно. Получается, ты не только себя, но и людей обманываешь. Как тебя, некрещеную, в Совет братства ввели? Ты что, вздумала с Господом нашим в бирюльки играть? Так нельзя. Тебе же не двадцать, не сорок лет – пора, как говорится, и о душе подумать, нельзя в таком двоемыслии пребывать. Мало, что ли, жизнь потрепала?.. И сыну надо креститься, пока не поздно.
   – Он-то крещеный… Сам крестился, еще в институте.
   – Вот видишь: сын крещеный, а мать некрещеная христарадничает в метро. Оттого и не подают тебе, что ложь чувствуют. Будешь креститься?
   – Буду, – сказала Кома.
   Отец Александр назначил ей три дня поста и молитв, на четвертый велел быть к утренней службе. Кома заторопилась домой, к Алексею; спустилась в метро, вошла в вагон, с облегчением закрыла глаза и едва не проехала Дмитровскую, так крепко уснула.
   Лешку застала за воющим компьютером и возрадовалась: давненько он не работал.
   На следующий день Лешка прямо с утра сел за компьютер, до обеда работал, потом уснул; Кома читала молитвослов и учила наизусть символ веры. Едва перестал выть компьютер, как закралась мыслишка, что можно на пару часиков отлучиться, выклянчить хотя бы триста рублей. Иди к людям, поделись горем, подмывал бес; время самое подходящее, народу в метро немного.
   Возмутившись, Кома превозмогла искушение: поди прочь, я не такая. Не спасут эти гроши Лешку. Сотворю-ка я лучше супчик по Фридиному рецепту, живительный овощной супчик на рыбном бульоне. Так оно будет спасительнее для всех.
   И поплелась вместо метро на кухню.
   – «Три дня постом»! – сварливо передразнила она батюшку. – Да у меня тринадцать месяцев в году пост, толстопузый! – Последнее по отношению к отцу Александру было настолько несправедливо, что Кома удовлетворенно хмыкнула.
   А вечером пришла Катя Вахрушева.
   – Копила на мебель, но вам нужнее, – сказала Катя, протягивая пухлый конверт. – Я ведь тогда не знала про квартиру, Комэра Георгиевна, мне потом рассказали. Так что я перед вами в вечном долгу, сами знаете.
   В конверте Катином оказалось сто пятьдесят тысяч рублей. Кома ошеломленно смотрела на деньги, потом заплакала. Женщины обнялись. Даже Лешка расчувствовался.
   – Спасибо, Катерина. И куда глаза мои глядели? Как поправлюсь, сразу прибегу к тебе свататься. Пропишешь в квартирке?
   – Если с серьезными намерениями, то пропишу, – заулыбалась сквозь слезы Катя, а Кому кольнуло в сердце: вот дура старая, они же ровесники! Почему-то Катюшу с ее двумя дочерьми она в расчет не брала. А так-то, в общем-то…
   Проговорили весь вечер. Восхищались отцом Александром, ругали Пал Палыча: из-за него в братстве раскол и смута. Не мог он объять всю братию. Народ поинтеллигентней видел в нем только бухгалтера, у лишенцев тоже накопилось к Палычу много вопросов. В частности, по аренде общаги – Зворыкина уже месяц трещит, что они тут на птичьих правах, скоро погонят в шею. Веры ей, разумеется, ноль, однако дыма без огня, как известно… Катя поведала о последнем послании Учителя: власти обеспокоились тем, что братство, сконцентрированное в «Белом голубе», может стать неуправляемой силой, и будут держать Лобкова в изоляторе до упора; пока же от него добивались признания, что патриотическое движение выродилось в тоталитарную секту. Кома хотела рассказать о предстоящем крещении, но осеклась: стыдновато. И Лешке успела шепнуть, чтоб помалкивал. Тот только скалился на своем диване, но слушал с интересом да поглядывал на Катюшу.
   Хорошо посидели.
   На другой день Кома отвезла сына в госпиталь. Заполнили все бумаги, заплатили в кассу сто восемьдесят тысяч рублей, потом переодели Лешку в больничное. Коме вернули одежду и сказали прощаться. Она трижды перекрестила сына и трижды поцеловала.
   – Не дрейфь, мать, все будет хорошо, – успокаивал он, глядя на нее глазами маленького Алешки.
   – Я верю, – сказала Кома.
   Операцию назначили на следующий день – двадцать первое ноября. С утра Кома поехала в Святодуховский храм, отстояла службу, потом приняла крещение. Трижды вопрошал отец Александр, отрекается ли она от лукавого, и трижды Кома (теперь уже Епифания – такое себе выбрала имя) отвечала, что отрекается. Холодно и жутко было в крестильне. Губы дрожали, тело ходуном ходило под мокрой рубахой, она тянулась изо всех сил к Господу, вверх, к небесам, чувствуя, как на земле режут ее сына ножами. Потом полетела в госпиталь.
   Шесть часов оперировали Алексея. Удалили поджелудочную железу, двенадцатиперстную кишку, часть желчного протока и часть желудка. Не помогло. Через два дня после операции он умер, не приходя в сознание.
 
   О Лешкиной смерти я узнал из некролога на сайте газеты «Завтра». Там же были указаны место и время отпевания. В молодости, до его злополучного третьего курса, мы общались довольно тесно, потом разошлись. Не виделись, получается, лет двадцать. Про тетю Кому я тоже ничего не знал, жива ли, но первым делом подумал почему-то о ней.
   Отпевали Алексея в Святодуховском храме при Даниловском кладбище. Батюшка со шрамом на виске, викинг викингом, помавал кадилом как кистенем, однако служил без спешки, проникновенно. Кома выглядела ужасно, явно была не в себе, но меня узнала, обняла и назвала детским именем. Она всегда любила меня больше, чем я того стоил, это правда. С двух сторон ее поддерживали незнакомые женщины. Из маминых подруг не было никого, а вообще-то народу пришло немало, человек сто.
   Похоронили там же, на Даниловском. Кто-то произнес речь про истинного патриота. Я почему-то вспомнил, как мы с Алешкой гоняли на Киевский вокзал за портвейном: хромоногому, ему тяжело было ковылять по шпалам, но он ни в чем не хотел отставать от двуногих. Вот только напрасно он обращался к проводникам «эй, мужики» – накладка, простительная инвалиду, но не историку.
   Было зябко. Выбеленное первым снегом кладбище напоминало стол после пира, вздыбленный неведомой силой. Голые ветви, кресты, вязь венков и оградок, птичьи и человечьи следы сливались в затейливый, сложный для человеческого глаза узор.
 
   Проснувшись после похорон на своей кушетке, Кома долго не знала, с чего начать. В комнате пахло Лешкой, а сам он лежал в земле. Потом включила компьютер, кликнула на Лешкину книгу (иконка «правда про все»). Иконка оказалась пустой, не считая двух слов мелким шрифтом: правды нет. Кома, не веря, уставилась в пустую, заметенную виртуальной вьюгой страницу, потом просмотрела архив статей, прочие файлы, даже корзину, но книги не было, стерлась, корзина была пустой. Выключив компьютер, долго смотрела на потухший экран, потом ткнулась в клавиатуру лбом и замычала.
   Самое страшное, что бедный ее мальчик был прав.
   Отмычав, встала и поплелась варить гречку.
   На девятый день встретилась на кладбище с Вахрушевой, Фридой и Толиком. Позвали отца Александра. Батюшка, облачившись в епитрахиль, возжег кадило и прочитал «Помяни, Господи, Боже наш…». Кома достала из сумки рыбный пирог, чекушку, стаканчики, вопросительно посмотрела на отца Александра – уже начался рождественский пост, – но батюшка кивнул и сам поучаствовал. На обратном пути, по дорожке в храм, услышали заунывное пение; Кома с Фридой оглянулись и в кустах за частоколом оградок увидели стаю женщин в черном, застывших с воздетыми вверх руками. Спросили у отца Александра, кого так странно хоронят.
   – Нешто не знаете? – удивился батюшка. – Тут же бывшая могилка Матронушки.
   – Той самой? – Кома вспомнила давний спор Лешки с Учителем и засмотрелась на черных женщин, напоминавших ведьм из какой-то драмы Шекспира. – Пустой могилке камлают?
   Батюшка хмыкнул.
   – Полегче, Епифания, полегче… Не осуждай других, о себе думай!
   – Почему Епифания? – удивилась Фрида.
   – Крестилась наша Комэра Георгиевна. Была Коммунистическая Эра, теперь – Епифания. И ведь не сократишь никак – даже в этом явила свою гордыню…
   Ничего не скроешь на кладбище.
   – Это вас еще мало плющит, – сказал потом отец Александр. – Тут такого насмотришься с этой пустой могилкой, что не дай Боже… Тут только понимаешь, сколько скорби разлито по нашей несчастной Святой Руси, – когда увидишь, каких людей притягивает к себе Матронушка.
   – Это нас с тобой мало плющит, – шепнула Фрида. – Ну-ну…
   В пустом храме поставили свечки, потом Кома заторопилась домой.
   – На службу не останешься? – удивился отец Александр.
   – Не могу, отче, – призналась Кома. – Сил никаких, словно танком прошлись. Не выстоять мне, – и зашагала прочь, даже не подойдя под благословение.
   Отец Александр озадаченно посмотрел вслед.
   – Плохо, – сказал оставшимся.
   Как в воду смотрел.
   Пока Кома была на кладбище, в общагу нагрянули судебные приставы. От них лишенцы узнали, что мясомолочные воротилы отказались продлевать аренду – мол, своих девать некуда; накануне был суд, постановивший выселить олухов Царя Небесного из общаги. Олухи взвыли, замкнули решетки на этажах и сели в осаду. Приставы под руководством обрадованной Зворыкиной, похожей на Свободу с известной картины Делакруа, пошли на штурм, нашлись даже гидравлические кусачки, но олухи тоже нашлись и через удлинитель с отрезанной вилкой вывели на решетку напряжение в двести двадцать вольт – в самый раз, чтобы услышать поросячий визг Свободы на баррикадах Парижа. Кома вернулась в тот самый чудесный миг, когда на крыльцо вываливались вперемежку приставы, охрана, телеоператоры, за ними с матерными громами и молниями Зворыкина; увидев Кому, Рая напрыгнула на нее тигрицей, сцапала обожженными лапами за грудки и заорала на всю Россию:
   – Сдохнешь, сука подзаборная, сдохнешь в канаве, это я тебе обещаю!
   Кома едва не повалилась под ее тяжестью – хорошо, кто-то поддержал сзади. Зворыкину отодрали в четыре руки то ли приставы, то ли охрана, а из окон общаги воздевали младенцев, рыдали, плакали и свистели в телеэфир лишенцы.
   Приставы плюнули и ушли – государевы люди. Потом выяснилось, что они вообще пришли раньше времени, до апелляции, – кому-то очень горело. Даже градоначальник возмутился, уж больно выразительные репортажи прошли по телеканалам. «Не для того мы, понимаете, работаем не покладая рук, чтоб люди дохли в канавах», – заявил он лицом к городу. (Я тоже увидел Кому по телевизору – и упал на колени перед экраном: такое было ощущение, словно врезали промеж глаз дубиной.) Короче, Рая Зворыкина в одночасье стала суперзвездой уровня Черномырдина. А виноватым во всем оказался некто Лобков, финансовый махинатор с сектантским уклоном. Впрочем, следствие разберется.
   Но это, так сказать, телеверсия для истории, а для жизни воздуха почти не осталось. Приставы стушевались, зато мясомолочная охрана удвоилась и приступила к планомерной осаде. Пригнали две фуры и перекрыли прессе подъезд к общаге. Нашли, под нажимом депутатов Мосгордумы от фракции «Яблоко», достойную альтернативу: полусгнившие, неотапливаемые двухэтажные хоромы где-то за Бирюлево. Даже пообещали провести за свой счет воду и газ, но сектанты отвергли бескорыстную руку помощи. Делать нечего: выждали, по Клаузевицу, две недели, дабы сенсация протухла, после чего вызвали вскормленный на мясе и молоке ОМОН. ОМОН приехал, ворвался, сломал решетки, рассыпался по этажам, сбивая женщин и мужчин в визжащий, рычащий гоголь-моголь, – но тут кто-то выстрелил в потолок и потребовал прекратить безобразие. Оказалось, местный участковый по фамилии Хатаян. Только собрались было унасекомить местного Хатаяна, как ситуация поменялась в корне: четыреста человек серьезных мужчин во главе с Пал Палычем сгрудились на входе. Мясомолочный ОМОН мигом прочухался, сказал, что его подставили, строем покинул общагу и растворился в ночи.
   Под вечер другого дня Пал Палыч и главный по мясу подписали пакт о ненападении. При подписании присутствовали начальник местного ОВД, люди из мэрии и депутат Мосгордумы. На выходе, запруженном журналистами, Пал Палыч поблагодарил мясо за понимание, мэрию – за заботу и обещание предоставить участок под застройку, журналистов – за объективное освещение событий и, довольно некстати, за воспитание молодежи в патриотическом духе. На заднем плане среди журналистов, охранников, помощников депутатов и прочих мелькало загадочное лицо в темных очках, с выползающим из-под очков роскошным лиловым бланшем; «олухи», устроившие себе коллективный просмотр телерепортажа, каждое появление Хатаяна встречали аплодисментами.
   – Сами видите, эти б… только силу понимают, – сказал Пал Палыч не для печати. – Значит, будем жить и действовать соответственно.
   Кома все последние дни и ночи безвылазно просидела в своей комнатенке, только в одно из воскресений уговорила братию отпустить ее на кладбище к сыну. На входе ее провожали и встречали лишенцы: Рая, ославившись на Коме по самое не могу, во всеуслышание объявила ей фетву, а прихлебателей у Зворыкиной было достаточно. Еще какие-то заполошные журналисты все время пытались взять интервью про жизнь вместе с Раей, но Кома молча выставляла журналистов за дверь. За эти дни она перечитала все Лешкины статьи, созвонилась с редактором газеты и предложила издать их книгой – редактор сказал, что газетная публицистика долго не живет, впрочем, надо посмотреть глазами. Договорились, что Кома принесет ему диск.
   – А на дискете можно? – спросила Кома. – А то у меня триста восемьдесят шестой…
   – Ого, – уважительно сказал редактор. – Ладно, давайте на дискете, что-нибудь придумаем.
   После омоновского погрома осталась только дискета: тяжеленный антикварный дисплей своротили и грохнули, этому их обучают первым делом. Пока все радовались пакту о ненападении, Кома сняла с компьютера жесткий диск, остальное выбросила на свалку, устроенную омоновцами в коридоре. Вот все, что осталось от Лешки: жесткий диск да дискета. Еще из нажитого – туркменский ковер да две чашки маминого сервиза. Вроде бы хрупкая вещь, подумала Кома, разглядывая на просвет невесомую, в прожилках трещин чашку; вроде бы неживая, хотя веет от нее и Ярославлем, и Рыбинском, и маленькой Комой, достающей из этой чашки серебряные мамины серьги, – а ведь сколько всего пережили: и революцию, и прежних своих хозяев, и маму, и Лешку. И Кому переживут. Поколебавшись, поставила чашки обратно в шкаф. Пусть стоят.
   Взяла телефон, дискету и поехала на встречу с редактором. Дуболомы на выходе напряглись при виде Комы, но пропустили. «Хотела быть комендантом ада? – спросил изнутри Лешка. – Пож-жалуйста!»
   В газете ей уделили минуты три: дела-дела. Пообещали позвонить, когда прочитают. Кома постояла, постояла и ушла. Как будто урну с прахом в универсаме оставила.
   Спустилась в метро, вошла в вагон и долго стояла напротив молоденьких девчонок, объединенных парой наушников; нет, ничего не читалось на лицах, даже следов тайнописи, только металлическое «бумц-бумц». На Савеловской обезьянки вымелись, Кома с облегчением села.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента