Страница:
Еще в мае профессор куда-то исчез, во всяком случае, почти месяц в столовой не появлялся. В саду тоже не было слышно его песен. Тихо стало как в лесу.
Готовился я тогда к экзаменам. Трудно приходилось... Утром - на заводе, вечером - в институте, ночью - над книгами в саду.
В тот день - это было в пятницу - вернулся я домой особенно поздно. Отец спал. Поужинал наскоро и в сад. Ночь была теплая. В листве стрекотала древесная лягушка, будто ездила на заржавленном велосипедике. В кустах шелестело, потрескивало - бродил кто-то таинственный, незримый. На огонь слетались удивительные ночные создания: зеленые, златоглазые мушки с длинными прозрачными крылышками, серые бабочки с неясными очертаниями человеческих черепов... И все это ночное население кружилось, металось вокруг лампочки, падало и, удивленно шевеля усиками, выползало на страницы учебника. Очень любил я тихие, задумчивые часы предутреннего одиночества.
Ночью, когда все это началось, помню, сидел я над математикой. Перед глазами формулы, но мысли совсем о другом. Вспоминалось почему-то детство, Жюль Берн... А тут уже и рассвет скоро, сад застыл, притаился. Лампочка слепит. И чем ярче свет, тем чернее кажется темень - стеной обступает столик, полянку, наклоненную вишневую ветку...
В это самое время послышались неторопливые, неуверенные шаги. Ветви раздвинулись, из темноты вышел низенький худощавый старичок.
Это был Подопригора.
Не знаю, или потому, что я его уже с месяц не видел, или просто из-за необычного освещения, но в тот раз профессор показался мне особенно старым и больным. И так невысокого роста, он будто бы стал еще ниже, черный халат и черная шапочка резко оттеняли бледность его лица и голубоватую седину.
Щурясь от яркого света, подошел, сел.
- Работаете?
- Экзамены...
Помолчали.
- Это хорошо, что вы работаете... - Подопригора вздохнул и понурился. Вам еще работать и работать... А я вот уже... уже закончил...
И снова умолк.
Я сразу не понял, что именно закончил мой сосед, но, наученный горьким опытом, не стал расспрашивать, ждал, полагая, что он сам объяснит. Так оно и вышло.
Начал Подопригора, как всегда, издалека.
Медленно, то и дело останавливаясь, повторяя, словно подчеркивая, отдельные, особенно важные определения, рассказал, почему он подружился с моим отцом и по какой причине решил именно мне сообщить очень и очень важное.
- Я закончил. Я победил ЕЕ... Да, да, именно ЕЕ. И вы как раз тот, кто мне сейчас крайне нужен. Вы настоящий, типичный гомо диспергенс. А? Вы возражаете? Вы не возражаете? Еще бы, еще бы! Что вы можете возразить!
Я и не собирался возражать, мне только хотелось спросить, что означает это "гомо диспергенс", но пока собирался, обдумывал, как лучше обратиться к своему высокоученому собеседнику, профессор решительно поднялся:
- Я вас приглашаю!
- Куда? - Я ничего не понимал.
- Прошу оказать мне честь, посетить мою домашнюю лабораторию.
- Когда? Если завтра, то днем я на работе...
- Как это когда? - искренне удивился профессор. - Разумеется, сейчас, несомненно, сейчас, только сейчас. Я, молодой человек, материалист и в загробную жизнь ни на грамм не верю. Сегодня мой потрепанный миокард вновь начал взбрыкивать, весь день фортели выкидывает. А сейчас и подавно. О... О... - Старик приложил к груди большую руку с узловатыми пальцами. - Одну минутку... Пожалуй, мне нужно сесть...
Я вскочил и подвинул стул.
- Может, вам доктора? "Скорую помощь"?
- Помощь?.. Черт побери! Больше всего на свете не люблю, когда помогают...
Профессор отдышался, встал. Решительно взял меня под руку:
- Идемте!
И мы пошли.
Коридор... Большая, слабо освещенная комната, книги, книги, книги - на стеллажах от пола до потолка. За библиотекой - кабинет, он же и лаборатория. И тоже стеллажи, но уже не с книгами, а с удивительными, непонятными приспособлениями.
На стене, на светлом экране, мерцает зеленый контур - огромное схематическое изображение человеческого мозга: сотни, тысячи надписей, обозначений, кружочков, четких и размытых пятен. Извилистые разноцветные линии - тонкие и толстые, пунктирные и непрерывные. И все эти слова, пятна, черточки, вся эта пестрая цветастая путаница очень напоминает светящуюся карту большой, густо населенной страны.
- Склероз, - вздохнул Подопригора. - Опять забыл выключить. Мимоходом, небрежно опустил рубильник на большом пульте возле окна. Экран погас.
- Садитесь. - И сам устроился в допотопном мягком Кресле. - Мне нужно провести еще один опыт, который и поставит эту последнюю точку. А для этого опыта необходим молодой человек именно вашего возраста, вашего развития, ваших убеждений, ваших... Одним словом - вы настоящий гомо диспергенс, и вы мне подходите. Опыт абсолютно безопасен. Вы согласны?
Опять это странное название. "Гомо", кажется, "человек" по-латыни. А что означает "диспергенс"?
Меня охватило такое любопытство, что я даже и не подумал о какой-то там вероятной опасности.
- Конечно, согласен. Но вы мне расскажете, в чем суть Вашего открытия?
- Расскажу, обязательно расскажу, сегодня же расскажу. А сейчас прошу, - Подопригора сделал торжественный жест, - прошу, так сказать, склонить голову. Нет, нет, не в переносном - в прямом смысле. Еще, еще... Вот теперь хорошо. Спокойно...
Профессор надел мне на голову какую-то белую полусферу, соединенную проводами с непонятными приспособлениями. Щелкнул рубильником и застыл весь в напряжении. В тот же миг где-то там, под ногами, звякнуло, загудело. На стене, на белом экране, снова засветился зеленый контур. Но все, что теперь было в контуре, совсем не напоминало карту густонаселенной страны. Это походило скорее на пустыню с отдельными светлыми оазисами и тоненькими пунктирными дорожками между ними. Остальная "территория" оставалась неосвещенной - ни единой пометки, ни единой надписи.
- Так... - с облегчением вздохнул Подопригора. - Так, все правильно. Ну а сейчас... Господи благослови... Сейчас, как говорили римляне, ин медиас рес - вглубь!
С этими словами профессор включил еще какой-то рубильник. Под полом загудело сильнее, на экране начались новые изменения.
Сначала один, крайний, участок-область пространства в зеленом контуре стал постепенно угасать, и одновременно с этим в центре начали как бы проявляться, проступать из белой дымки очертания розоватого тела...
Оно несколько походило на конус с округлыми краями...
Чем быстрее тускнела очередная область, тем четче виделся этот конус. Но вот участки стали бледнеть друг за другом... Иногда сразу по два... Конус становился насыщеннее, краснее. Со стороны он напоминал сердце. Правда, сам он не двигался, но свет в нем все время трепетал, вздрагивал, пульсировал...
- Что это? - спросил я шепотом. - Похоже на сердце...
Профессор ответил не сразу, пристально, напряженно всматриваясь то в экран, то в шкалы многочисленных приборов, все время что-то включал, переключал, отключал...
- На сердце, говорите... Не-ет, это поважнее сердца... И, если хотите, важнее всего мозга...
- А как... как это называется?
Профессор щелкнул переключателем, и экран погас. Подопригора устало откинулся на спинку кресла.
- Называется это... - начал он задумчиво, потирая ладони. - Это, собственно, никак еще пока не называется... Эту структуру я выявил впервые на операционном столе... Пока что я ее называю гиперанаксом...
Последнее слово профессор произнес почти шепотом. И тут же умолк, закрыл глаза, медленно, с опаской положил руку на сердце. Я почувствовал себя не в своей тарелке. Понимал, что опыт закончен, что мне уже можно было бы снять с головы не очень-то удобный белый шлем, но, глядя на профессора, не решался этого сделать. Так мы и сидели: я в одном кресле, он в другом, сидели и молчали.
Не знаю, о чем думал тогда Подопригора, а я никак не мог прийти в себя. Все, что произошло, свершилось так внезапно... Что же делать? Профессору, видно, совсем плохо, побледнел, лицо стало прямо серым. Надо спросить, чем могу помочь. И я решился прервать молчание.
Подопригора медленно поднял руку, лежавшую на сердце, вяло махнул: пустое, мол, напрасно беспокоюсь...
- Так на чем мы остановились? - прошептал он и открыл глаза. - А-а... Гиперанакс... По-гречески это означает - верховный повелитель, сверхвластелин... Вы видели когда-нибудь, как работает штаб?
Взглянул на меня с удивлением: почему я до сих пор не снял шлем? Распорядился снять и вдруг снова сник:
- Пожалуй... я все же воспользуюсь вашей помощью... Вон там, - он показал рукой, - на столе в вазочке травы... это доза... А в термосе рядом кипяток... там же стоит кружка...
Я подошел, посмотрел - травы меня заинтересовали. Неприметные сухие серые цветочки, такие же серые ломкие стебли, корешки. Но когда я высыпал все это в кружку, залил кипятком - моментально откуда-то взялся ярко-голубой цвет... И аромат - даже голова закружилась...
Подал профессору дымящийся лазурный напиток, тот глотнул раз, потом еще и тут же вздохнул: фу-у, отпустило...
Прощаясь со мной, извинялся: нет сил говорить сейчас. Просил прийти завтра в это же время.
- Приходите... Приходите обязательно, мой дорогой, мой юный друг, мой гомо диспергенс...
С тем я и ушел.
- Ну а ты узнал все-таки тайну Подопригоры? Что такое гиперанакс, диспергенс? Что было потом?
- Что было потом, потом и расскажу. А сейчас спать!..
4. ЧТО ПРОИЗОШЛО НА СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО
Марина склонилась над пареньком: что-то неспокойное, тревожное видел Михайло во сне. Лицо все время менялось, словно метались, перебегали по нему колеблющиеся отблески раздуваемого огня. Порой в уголках полных, четко очерченных губ тихо появлялась улыбка, и тогда Маринке хотелось наклониться ниже, еще ниже и...
Улыбка на сонном лице таяла, угасала, мохнатые брови сходились на переносице, и от их гневной, нахмуренной черноты белое, бледное лицо становилось еще белее.
- Милый... - внезапно прошептала Маринка и сама испугалась этого неожиданного хмельного слова. Даже мурашки по коже пробежали. А ну как слышал?
Присела, наклонилась: на самом ли деле спит? Спит...
Пусть спит, пусть и не слышит - только бы смотреть на него, слушать его дыхание...
Бледный... Очень бледный... Чем же его подкрепить? Чем накормить?
Встала, пошла в кладовку: вот все ее богатство - мешочек пшена, мешочек муки, котомка дерти, соль в двух криночках, бутылка темного рыжикового масла да в кадке мелкая, как горох, драгоценная картошка. Вот и все. Не очень-то разгуляешься...
А еда для Михаила сейчас - главнейшее лекарство. Рана на ноге не так уже и страшна, но вот крови потерял много.
Сходить в село? Может, у тети Ганны, Надийкиной матери, найдется хоть малость нутряного сала?
Надо все ж таки сходить.
Посмотрела на спящего: подождать, пока проснется? Говорил ведь: "Без моего разрешения - никуда".
А! Какое там разрешение! Она и сама не маленькая, знает, что можно, а чего нельзя. Пойдет, и все тут.
Написала записку, положила на столе, повязалась теплым платком, кожух отцовский надела, валенки. Взяла костыль. Направилась уже было к двери, но не утерпела, вновь подошла к лежанке:
- Любимый... Спи, любимый...
В сенях прихватила кошелку. Дверь - на висячий замок.
На улице настоящий март, пасмурно и вроде потеплее. Остановилась на крыльце: какой дорогой идти? Опанасьевка - вон она, сразу за речкой. Напрямик километра два, не больше. Но разве после такой вьюги проберешься напрямую? Да к тому же на костыле. Нет, нужно дубравой, к мосту. Так и решила.
По привычке прислушалась: вроде бы спокойно...
И вдруг - будто сам воздух вздрогнул - тихий, едва слышный гул донесся с востока. Еще... Еще...
Неужели вправду?!
Маринка даже ухо из-под платка выставила и глаза зажмурила.
Вправду...
Нет, это не было грохотом, не было далеким громом - мощный, сдержанный непрерывный гул рос, усиливался в тугом влажном воздухе.
Наши!..
Первым желанием было разбудить Михаила. Повернулась было, но тут же передумала: проснется, не пустит в село. Постояла, послушала и пошла потихонечку.
Вдоль речки, на взгорье, снег размело ветром, идти не так трудно. Да и нога сегодня почти не болит. Идет, а сама все на хату оглядывается: как там Михайло? Да, жаль, что без нее канонаду услышит... Пока хата виднелась, оглядывалась.
Не заметила, как и до моста добрела; а там, за бугром, уже шоссе. Гудит что-то на нем, движется, да так - земля дрожит. Взобралась наверх, глянула - дух захватило: вот так так! Танки, бронетранспортеры, машины, и все разбитое, все обожженное, и все это - на запад.
"Драпают!! - неистовой радостью заколотилось сердце. - Бегут "освободители"! - Слушала, смотрела, и не в силах была скрыть радость, счастье. - Драпают! Драпают!"
Тяжело, надрывно ревели моторы, покачивались закопченные, совсем уже не элегантные шоферы. В кузовах заляпанных грязью грузовиков, на обшарпанных спинах "тигров" и "пантер" клевала носом давно не бритая солдатня. И по обгорелым рваным пробоинам и вмятинам в толстенной броне, по перепуганным навеки глазам ясно представлялось, какой должна быть та сила, которая гонит, катит перед собой всю эту мировую нечисть...
Отчетливо всплыло в памяти лицо отца:
А кто над нами, братцы,
Будет смеяться
Того будем бить!
По обочине, по Байрачному переулку, где жила тетя Ганна, уже не ноги крылья, казалось, несли Маринку.
Тетю Ганну застала во дворе. Маленькая, сухощавая женщина деревянной лопатой отгребала снег. Обнялись, поцеловались.
- Куда это вы такой путь прокладываете?
- Путь? - Ганна подняла лопату, воткнула ее в сугроб. Медленным, усталым движением убрала под черный платок седую прядь. - Во-он куда, указала в сад. - К Надии...
Под яблоней в сугробах чернел крест.
- Сегодня опять во сне приходила. "Слышишь, - говорит, - гремит? Прогреби хоть тропочку до меня..." Это уже в третий раз просит. И после смерти, значит, - тетя Ганна вздохнула, перекрестилась, - и после смерти ждет...
Марина промолчала. Она знала, что в последний год перед войной подруга была в кого-то горячо и безнадежно влюблена. Но в кого? Уж не в соседского ль Дмитрия, сына вдовы Макаровны, который так часто напрашивался провожать, когда поздно возвращались из кино. Нет, вроде непохоже: очень она холодна была к своему безутешному соседу.
Ну и Надийка! Какая скрытная! Как ни дружили, как ни делились всеми тайнами, а тут заупрямилась и на все вопросы отвечала только шутками.
Так Маринка и до сих пор не знает этой девичьей тайны. Тетя Ганна, может, и знает, да разве у нее спросишь о таком...
Постояли, пошли в хату.
- Есть хочешь?
Девушка ничего не ответила.
- Садись. - Усадила за стол, из чугунчика в большую миску налила кулеша. - Ешь, ты, должно, еще и не завтракала...
Маринку упрашивать не нужно - взяла ложку и ну уписывать. А тетя Ганна тем временем достала завернутую в полотенце краюху хлеба, разрезала на две неравные части. Меньшую вновь завернула, а большую подвинула девушке:
- Кушай, кушай...
Села у края стола, подперла кулаком щеку:
- Мать давно ушла?
Маринка кивнула.
- Горюшко ты мое курчавое... Чем же ты там кулеш заправляешь? Сало есть?
Маринка покачала головой.
- Ну, смальца я тебе немножко отложу. А засыпка? И крупы, верно, нету?
Девушка отодвинула опустевшую миску, собрала в руку крошки, кинула в рот:
- Крупы нет, есть немного пшена.
- Боже, боже, и что с нами будет... - Ганна истово перекрестилась на большую старую икону. Встала, повязалась платком. - Ты, Маринка, посиди, а я пойду кое-что приготовлю. Вон, на этажерке погляди, может, что-нибудь выберешь для себя...
И вышла.
Долго, с тяжелым, гнетущим чувством рассматривала Маринка Надийкины школьные учебники. Книжки... Все читано и перечитано - каждую сообща покупали и читали по очереди: день Надийка, а день Марина.
На этажерке, на верхней полочке, маленькая фотография Дмитрия, раньше Маринка ее никогда не видела. "Должно быть, и вправду, - подумала, - и вправду в него была влюблена. Но почему таилась?"
Под портретом краснела клеенчатой обложкой общая тетрадь: "НАДИЯ ГАРМАШ", - прочитала вверху на первой страничке, и дальше, немного пониже, старательно выведенными буквами: "СТИХОТВОРЕНИЯ". Пожелтевшие, выцветшие странички... Почерк у Надийки неровный, прыгающий. И вся она, вся наивная, чистая - в этих порывистых, взъерошенных строчках. Знакома Маринке эта тетрадка, не раз читала.
Вот про отца:
Ты забыл о нас,
Ты ушел от нас.
Нет дороги тебе назад!
Это у Надийки самое больное: плакала, когда впервые читала Маринке.
А вот про любовь:
Хмурься, туча, расти из ночи!
Ветер ночи, о буре пой!
Что ж ты смолк?
Почему не грохочешь,
Гром полночный, любимый мой?!
Я люблю тебя, ветер буйный,
Ветер ночи!..
"Песня про школу", "Халхин-Гол", "Маринке", "Мама"... А это что? Строчки длинные, даже изгибаются книзу в конце, вместо названия - три звездочки. Чуть ниже, в уголке, посвящение: "Ч------ву".
Что ж это за фамилия, семь черточек между первой и последними буквами?..
Нет, это не про Дмитрия... Маринка перебрала в памяти всех знакомых ни одной фамилии на Ч. В кого же все-таки была влюблена Надийка?
В комнату вошла тетя Ганна с Маринкиной корзиночкой:
- А ну-ка, девка, помогай.
Банку со смальцем старательно завязали сначала бумагой, потом тряпицей и поставили на дно корзинки. Возле банки примостили мешочек узенький, из рукава Надийкиной блузки. Это гречка.
- А теперь будем маскировать. С этим Андроном, - Ганна в сердцах даже плюнула, - ну никакого житья, да и только. Все, что ни увидит, все тянет для "немецкой армии". "Нам, - говорит, - помогли, освободили, а теперь мы должны помогать".
Банку и мешочек засыпали семечками подсолнуха, а сверху еще и несколько бураков положили.
Маринка не смогла сдержаться, взяла с этажерки фотографию:
- А чей это у вас портрет? Не Дмитра ли?
- Дмитра, - вздохнула Ганна, - да это я... Как Надийки уже не стало, у Макаровны выпросила...
- А для чего? - не утерпела Маринка и тут: же выругала себя в мыслях: "Нашла когда выспрашивать! Надоеда несчастная!"
- Для чего?.. - Женщина понурилась. - Да так... Надийку мою он уважал. Я у нее уж и спрашивала как-то: "Он ли зятем будет?" Да она разве что скажет...
"Ясно... - Маринка поставила портрет на место, - значит, и тетя Ганна не знает ничего..."
- Ну, я уже пойду, пожалуй. Спасибо вам, тетя Ганна, за все спасибо. До свидания!
- Бывай здорова. Чем могу - всегда рада помочь. Приходи еще.
- Приду.
- Так обязательно приходи!..
Назад идти уже тяжелей: в правой - корзинка, в левой - костыль. И к тому же опять метель началась, снег мокрый, так и лепит. В двух шагах ничего не видно.
Бредет Марина, а Надийка никак из головы не выходит. Была бы жива, можно было и про Михаила рассказать. Как-то он там? Ей хорошо, она вон как наелась, а у хлопца с утра ни крошки. "Скорее! Скорее!" - подгоняла себя. Возле моста сгоряча наскочила на какого-то человека. Глянула и обомлела: Андрон!..
В картузе, в ватнике, в старых сапогах. Лицо толстое, обрюзгшее, вид растерянный, совсем не полицайский. Остановился, протер очки, странно как-то, пристально-пристально посмотрел. Повернулся и пошел.
Вот те на!
Маринка тоже пошла. Через минуту оглянулась - стоит! Стоит и смотрит вслед...
5. АНДРОН АНДРЕЕВИЧ
Несколько раз оглядывалась: не идет ли следом? Нет, вроде своей дорогой подался. Только за мостом вздохнула спокойнее.
Андрон. Андрон Андреевич...
В сорок первом, перед самой войной, перебрался он в их село из города. Учился в университете. "Освободили, - говорил, - с четвертого курса по состоянию здоровья. Сердце у меня..." В Опанасьевке поселился у своего отца-пенсионера, бывшего учителя. С собой целую библиотеку привез, два дня разбирал. Соседские мальчишки хотели помочь - отказался, попросили что-нибудь почитать - не дал. А когда все уже разместил, расставил по полочкам - начал всех приглашать. Нравилось ему удивлять: достанет из шкафа, бережно положит на стол и стоит наблюдает, какое впечатление произвела на гости интересная, редкая книга...
Была у него и Маринка, Надийка затащила. "Там, - убеждала, - "такие книги, такие книги - закачаешься! А стихи какие!"
Жил Андрон Андреевич при школе, в домике для учителей. До сих пор в ее памяти высокие двери, надраенная до блеска медная табличка - целая скрижаль. Под старинной виньеткой выгравировано:
"ЧЕБРЕНКОВ"
...Чебренков?
Маринка даже остановилась от неожиданной догадки. Постой, постой... А может, это и есть тот самый Надийкин "усталый друг" - "Ч-------в?" Семь черточек, семь букв между первой и последней... Не хотелось верить!
Хромая по сугробам, то и дело отдыхая. Маринка долго вздыхала, удивлялась, обдумывала и так и эдак свое нерадостное открытие.
Надийке нравился Андрон... Что ж, и для Маринки не всегда он был Андроном, был когда-то и Андроном Андреевичем - интересным и даже загадочным. Этаким опанасьевским Чайльд Гарольдом.
Я люблю тебя, ветер буйный,
Ветер ночи...
"Эх, Надийка, Надийка... - словно к живой обращается Марина к безрассудной подруге. - Не буран и не ветер он, а болотный смрад... Бедная ты моя поэтесса...
Знала бы ты тогда, что таится за этой трухлявой красотой..."
Вспомнился разговор с отцом. В воскресенье, как раз за неделю до начала войны, были они вдвоем в лесу. У Маринки перед папкой никаких тайн, взяла да рассказала про Андрона, как они с подругой ходили к нему да как Надийка красотой восхищалась.
- Красота-то она красота... - Отец нахмурился. - Да только разобраться следует - чья. Не нравятся мне эти Чебренковы. Старик не всегда учителем был. До революции в чиновники из кожи лез, даже фамилию свою еще смолоду как-то умудрился изменить: был Чебренко, а стал Чебренков. А для чего, как думаешь? Его начальник страх как не любил все "малороссийское".
Вот я и думаю: дрянной тот человек, который так легки национальность свою меняет...
Сынок, говорят, тоже в папочку удался - тот от украинского открещивался, а этот русское поносит. Не верится мне, что его по болезни освободили из университета. Так что, девка, не на красоту смотри. Вот, видишь, - и кончиком топора качнул цветок, тоже вроде красивенький, желтый, фиолетовый. Ишь как раскрылся. Старается...
- А что это за растение?
Отец мимоходом, махнув топором, снес цветок да еще и сапогом наступил так и хряснуло:
- Люлюх, белена.
В тот их приход показывал Андрон и книгу Кнышевского "Вечерние размышления о тщете людской суеты". С виньетками и заставками, декоративно-пышными бездумными пейзажами.
- Красота, красота-то какая! - повторяла Надийка.
- Дело не в иллюстрациях, - довольно улыбнулся Андрон. - Вы на дарственную надпись взгляните. Вон там, на титуле...
Надийка с любопытством рассматривала, начала читать:
- "Высокочтимому пану..." - И запнулась: слово "пан" для нее с детства звучало как оскорбительное ругательство. Чебренков поморщился.
- "Пану"? Ну, тогда так принято было обращаться друг к другу. Читайте, читайте.
- "Высокочтимому пану, - продолжала Надийка, - Пантелеймону Кулешу с искренней благодарностью за содействие в приобретении села Казачьи Таборы. Ваш покорный слуга я вечный должник Онисий Кнышевский".
"Вот тебе и тщета суеты!" - едва не хмыкнула Маринка, но Надийка толкнула ее локтем в бок:
- Что тут смешного, такая редкостная книга...
Андрон Андреевич с благодарностью взглянул на Гармаш:
- Да, это действительно раритет. Но не об этом речь. Я показал вам этот уникум для того лишь, чтобы подтвердить известный тезис: ничто, девчата, не вечно. Все исчезнет, все пропадет.
Жили некогда и Кулиш, и этот Кнышевский - друг и приятель Кулеша, - а кто сейчас о них знает? Как бы шумно человек ни жил, что бы он в жизни ни сотворил - все исчезнет, все пропадет бесследно.
И потому не следует нервничать, принимать близко к сердцу всяческие неудачи, поелику - все помрем, все станет прахом. Надо жить, есть, одеваться и - это должно быть главное! - растить вот таких пригожих разумниц, как мои дорогие Гостьи...
Маринка сидела как на иголках - уж очень не нравились ей ни сам Андрон, ни его трухлявые, сомнительной ценности сокровища. Но Чебренков будто не замечал этого, а все показывал и показывал. Вволю насмотрелась Маринка всяческих "уникумов".
Но одна книга Марине все же понравилась, даже очень. Была она тяжеленная, толстая, большого формата. Переплет оправлен-в простое серое полотно, и на материи настоящая вышивка заполочью [заполочь (укр.) цветные нитки для вышивания] - пестрые полевые цветы. Это был сборник народных украинских песен.
Полистала-полистала Маринка, и так захотелось ей, чтобы Андрон взял да подарил это чудо... Подарит такой! Как же - держи карман шире!
- Нравится? - спросил Чебренков.
- Ага...
- Ну что ж, попробуем и для вас такую же достать. У меня в области знакомство в букинистическом.
Маринка только головой кивнула, так она и поверила, что Андрон будет искать для нее такую же книгу. С какой стати?
Убрав "Народные песни", Чебренков попросил Надийку почитать свои стихи. И Надийка читала. Марине особенно пришлось по сердцу про Павлика Морозова. Андрон тоже немного похвалил, какие-то "находки" отметил. Но потом принялся критиковать: "Тема стара, про Морозова столько уже написано..."
На прощанье напоил подруг чаем с каким-то особенным вареньем: "Букет крыжовник и жердели". Маринка отказывалась, но Надийка ее чуть ли не кулаками принудила.
...Метет вьюга, швыряет снегом в лицо. Девушка совсем уже обессилела, села на пенек, полою прикрыла корзинку. Как там Михайло? Верно, волнуется за нее...
Готовился я тогда к экзаменам. Трудно приходилось... Утром - на заводе, вечером - в институте, ночью - над книгами в саду.
В тот день - это было в пятницу - вернулся я домой особенно поздно. Отец спал. Поужинал наскоро и в сад. Ночь была теплая. В листве стрекотала древесная лягушка, будто ездила на заржавленном велосипедике. В кустах шелестело, потрескивало - бродил кто-то таинственный, незримый. На огонь слетались удивительные ночные создания: зеленые, златоглазые мушки с длинными прозрачными крылышками, серые бабочки с неясными очертаниями человеческих черепов... И все это ночное население кружилось, металось вокруг лампочки, падало и, удивленно шевеля усиками, выползало на страницы учебника. Очень любил я тихие, задумчивые часы предутреннего одиночества.
Ночью, когда все это началось, помню, сидел я над математикой. Перед глазами формулы, но мысли совсем о другом. Вспоминалось почему-то детство, Жюль Берн... А тут уже и рассвет скоро, сад застыл, притаился. Лампочка слепит. И чем ярче свет, тем чернее кажется темень - стеной обступает столик, полянку, наклоненную вишневую ветку...
В это самое время послышались неторопливые, неуверенные шаги. Ветви раздвинулись, из темноты вышел низенький худощавый старичок.
Это был Подопригора.
Не знаю, или потому, что я его уже с месяц не видел, или просто из-за необычного освещения, но в тот раз профессор показался мне особенно старым и больным. И так невысокого роста, он будто бы стал еще ниже, черный халат и черная шапочка резко оттеняли бледность его лица и голубоватую седину.
Щурясь от яркого света, подошел, сел.
- Работаете?
- Экзамены...
Помолчали.
- Это хорошо, что вы работаете... - Подопригора вздохнул и понурился. Вам еще работать и работать... А я вот уже... уже закончил...
И снова умолк.
Я сразу не понял, что именно закончил мой сосед, но, наученный горьким опытом, не стал расспрашивать, ждал, полагая, что он сам объяснит. Так оно и вышло.
Начал Подопригора, как всегда, издалека.
Медленно, то и дело останавливаясь, повторяя, словно подчеркивая, отдельные, особенно важные определения, рассказал, почему он подружился с моим отцом и по какой причине решил именно мне сообщить очень и очень важное.
- Я закончил. Я победил ЕЕ... Да, да, именно ЕЕ. И вы как раз тот, кто мне сейчас крайне нужен. Вы настоящий, типичный гомо диспергенс. А? Вы возражаете? Вы не возражаете? Еще бы, еще бы! Что вы можете возразить!
Я и не собирался возражать, мне только хотелось спросить, что означает это "гомо диспергенс", но пока собирался, обдумывал, как лучше обратиться к своему высокоученому собеседнику, профессор решительно поднялся:
- Я вас приглашаю!
- Куда? - Я ничего не понимал.
- Прошу оказать мне честь, посетить мою домашнюю лабораторию.
- Когда? Если завтра, то днем я на работе...
- Как это когда? - искренне удивился профессор. - Разумеется, сейчас, несомненно, сейчас, только сейчас. Я, молодой человек, материалист и в загробную жизнь ни на грамм не верю. Сегодня мой потрепанный миокард вновь начал взбрыкивать, весь день фортели выкидывает. А сейчас и подавно. О... О... - Старик приложил к груди большую руку с узловатыми пальцами. - Одну минутку... Пожалуй, мне нужно сесть...
Я вскочил и подвинул стул.
- Может, вам доктора? "Скорую помощь"?
- Помощь?.. Черт побери! Больше всего на свете не люблю, когда помогают...
Профессор отдышался, встал. Решительно взял меня под руку:
- Идемте!
И мы пошли.
Коридор... Большая, слабо освещенная комната, книги, книги, книги - на стеллажах от пола до потолка. За библиотекой - кабинет, он же и лаборатория. И тоже стеллажи, но уже не с книгами, а с удивительными, непонятными приспособлениями.
На стене, на светлом экране, мерцает зеленый контур - огромное схематическое изображение человеческого мозга: сотни, тысячи надписей, обозначений, кружочков, четких и размытых пятен. Извилистые разноцветные линии - тонкие и толстые, пунктирные и непрерывные. И все эти слова, пятна, черточки, вся эта пестрая цветастая путаница очень напоминает светящуюся карту большой, густо населенной страны.
- Склероз, - вздохнул Подопригора. - Опять забыл выключить. Мимоходом, небрежно опустил рубильник на большом пульте возле окна. Экран погас.
- Садитесь. - И сам устроился в допотопном мягком Кресле. - Мне нужно провести еще один опыт, который и поставит эту последнюю точку. А для этого опыта необходим молодой человек именно вашего возраста, вашего развития, ваших убеждений, ваших... Одним словом - вы настоящий гомо диспергенс, и вы мне подходите. Опыт абсолютно безопасен. Вы согласны?
Опять это странное название. "Гомо", кажется, "человек" по-латыни. А что означает "диспергенс"?
Меня охватило такое любопытство, что я даже и не подумал о какой-то там вероятной опасности.
- Конечно, согласен. Но вы мне расскажете, в чем суть Вашего открытия?
- Расскажу, обязательно расскажу, сегодня же расскажу. А сейчас прошу, - Подопригора сделал торжественный жест, - прошу, так сказать, склонить голову. Нет, нет, не в переносном - в прямом смысле. Еще, еще... Вот теперь хорошо. Спокойно...
Профессор надел мне на голову какую-то белую полусферу, соединенную проводами с непонятными приспособлениями. Щелкнул рубильником и застыл весь в напряжении. В тот же миг где-то там, под ногами, звякнуло, загудело. На стене, на белом экране, снова засветился зеленый контур. Но все, что теперь было в контуре, совсем не напоминало карту густонаселенной страны. Это походило скорее на пустыню с отдельными светлыми оазисами и тоненькими пунктирными дорожками между ними. Остальная "территория" оставалась неосвещенной - ни единой пометки, ни единой надписи.
- Так... - с облегчением вздохнул Подопригора. - Так, все правильно. Ну а сейчас... Господи благослови... Сейчас, как говорили римляне, ин медиас рес - вглубь!
С этими словами профессор включил еще какой-то рубильник. Под полом загудело сильнее, на экране начались новые изменения.
Сначала один, крайний, участок-область пространства в зеленом контуре стал постепенно угасать, и одновременно с этим в центре начали как бы проявляться, проступать из белой дымки очертания розоватого тела...
Оно несколько походило на конус с округлыми краями...
Чем быстрее тускнела очередная область, тем четче виделся этот конус. Но вот участки стали бледнеть друг за другом... Иногда сразу по два... Конус становился насыщеннее, краснее. Со стороны он напоминал сердце. Правда, сам он не двигался, но свет в нем все время трепетал, вздрагивал, пульсировал...
- Что это? - спросил я шепотом. - Похоже на сердце...
Профессор ответил не сразу, пристально, напряженно всматриваясь то в экран, то в шкалы многочисленных приборов, все время что-то включал, переключал, отключал...
- На сердце, говорите... Не-ет, это поважнее сердца... И, если хотите, важнее всего мозга...
- А как... как это называется?
Профессор щелкнул переключателем, и экран погас. Подопригора устало откинулся на спинку кресла.
- Называется это... - начал он задумчиво, потирая ладони. - Это, собственно, никак еще пока не называется... Эту структуру я выявил впервые на операционном столе... Пока что я ее называю гиперанаксом...
Последнее слово профессор произнес почти шепотом. И тут же умолк, закрыл глаза, медленно, с опаской положил руку на сердце. Я почувствовал себя не в своей тарелке. Понимал, что опыт закончен, что мне уже можно было бы снять с головы не очень-то удобный белый шлем, но, глядя на профессора, не решался этого сделать. Так мы и сидели: я в одном кресле, он в другом, сидели и молчали.
Не знаю, о чем думал тогда Подопригора, а я никак не мог прийти в себя. Все, что произошло, свершилось так внезапно... Что же делать? Профессору, видно, совсем плохо, побледнел, лицо стало прямо серым. Надо спросить, чем могу помочь. И я решился прервать молчание.
Подопригора медленно поднял руку, лежавшую на сердце, вяло махнул: пустое, мол, напрасно беспокоюсь...
- Так на чем мы остановились? - прошептал он и открыл глаза. - А-а... Гиперанакс... По-гречески это означает - верховный повелитель, сверхвластелин... Вы видели когда-нибудь, как работает штаб?
Взглянул на меня с удивлением: почему я до сих пор не снял шлем? Распорядился снять и вдруг снова сник:
- Пожалуй... я все же воспользуюсь вашей помощью... Вон там, - он показал рукой, - на столе в вазочке травы... это доза... А в термосе рядом кипяток... там же стоит кружка...
Я подошел, посмотрел - травы меня заинтересовали. Неприметные сухие серые цветочки, такие же серые ломкие стебли, корешки. Но когда я высыпал все это в кружку, залил кипятком - моментально откуда-то взялся ярко-голубой цвет... И аромат - даже голова закружилась...
Подал профессору дымящийся лазурный напиток, тот глотнул раз, потом еще и тут же вздохнул: фу-у, отпустило...
Прощаясь со мной, извинялся: нет сил говорить сейчас. Просил прийти завтра в это же время.
- Приходите... Приходите обязательно, мой дорогой, мой юный друг, мой гомо диспергенс...
С тем я и ушел.
- Ну а ты узнал все-таки тайну Подопригоры? Что такое гиперанакс, диспергенс? Что было потом?
- Что было потом, потом и расскажу. А сейчас спать!..
4. ЧТО ПРОИЗОШЛО НА СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО
Марина склонилась над пареньком: что-то неспокойное, тревожное видел Михайло во сне. Лицо все время менялось, словно метались, перебегали по нему колеблющиеся отблески раздуваемого огня. Порой в уголках полных, четко очерченных губ тихо появлялась улыбка, и тогда Маринке хотелось наклониться ниже, еще ниже и...
Улыбка на сонном лице таяла, угасала, мохнатые брови сходились на переносице, и от их гневной, нахмуренной черноты белое, бледное лицо становилось еще белее.
- Милый... - внезапно прошептала Маринка и сама испугалась этого неожиданного хмельного слова. Даже мурашки по коже пробежали. А ну как слышал?
Присела, наклонилась: на самом ли деле спит? Спит...
Пусть спит, пусть и не слышит - только бы смотреть на него, слушать его дыхание...
Бледный... Очень бледный... Чем же его подкрепить? Чем накормить?
Встала, пошла в кладовку: вот все ее богатство - мешочек пшена, мешочек муки, котомка дерти, соль в двух криночках, бутылка темного рыжикового масла да в кадке мелкая, как горох, драгоценная картошка. Вот и все. Не очень-то разгуляешься...
А еда для Михаила сейчас - главнейшее лекарство. Рана на ноге не так уже и страшна, но вот крови потерял много.
Сходить в село? Может, у тети Ганны, Надийкиной матери, найдется хоть малость нутряного сала?
Надо все ж таки сходить.
Посмотрела на спящего: подождать, пока проснется? Говорил ведь: "Без моего разрешения - никуда".
А! Какое там разрешение! Она и сама не маленькая, знает, что можно, а чего нельзя. Пойдет, и все тут.
Написала записку, положила на столе, повязалась теплым платком, кожух отцовский надела, валенки. Взяла костыль. Направилась уже было к двери, но не утерпела, вновь подошла к лежанке:
- Любимый... Спи, любимый...
В сенях прихватила кошелку. Дверь - на висячий замок.
На улице настоящий март, пасмурно и вроде потеплее. Остановилась на крыльце: какой дорогой идти? Опанасьевка - вон она, сразу за речкой. Напрямик километра два, не больше. Но разве после такой вьюги проберешься напрямую? Да к тому же на костыле. Нет, нужно дубравой, к мосту. Так и решила.
По привычке прислушалась: вроде бы спокойно...
И вдруг - будто сам воздух вздрогнул - тихий, едва слышный гул донесся с востока. Еще... Еще...
Неужели вправду?!
Маринка даже ухо из-под платка выставила и глаза зажмурила.
Вправду...
Нет, это не было грохотом, не было далеким громом - мощный, сдержанный непрерывный гул рос, усиливался в тугом влажном воздухе.
Наши!..
Первым желанием было разбудить Михаила. Повернулась было, но тут же передумала: проснется, не пустит в село. Постояла, послушала и пошла потихонечку.
Вдоль речки, на взгорье, снег размело ветром, идти не так трудно. Да и нога сегодня почти не болит. Идет, а сама все на хату оглядывается: как там Михайло? Да, жаль, что без нее канонаду услышит... Пока хата виднелась, оглядывалась.
Не заметила, как и до моста добрела; а там, за бугром, уже шоссе. Гудит что-то на нем, движется, да так - земля дрожит. Взобралась наверх, глянула - дух захватило: вот так так! Танки, бронетранспортеры, машины, и все разбитое, все обожженное, и все это - на запад.
"Драпают!! - неистовой радостью заколотилось сердце. - Бегут "освободители"! - Слушала, смотрела, и не в силах была скрыть радость, счастье. - Драпают! Драпают!"
Тяжело, надрывно ревели моторы, покачивались закопченные, совсем уже не элегантные шоферы. В кузовах заляпанных грязью грузовиков, на обшарпанных спинах "тигров" и "пантер" клевала носом давно не бритая солдатня. И по обгорелым рваным пробоинам и вмятинам в толстенной броне, по перепуганным навеки глазам ясно представлялось, какой должна быть та сила, которая гонит, катит перед собой всю эту мировую нечисть...
Отчетливо всплыло в памяти лицо отца:
А кто над нами, братцы,
Будет смеяться
Того будем бить!
По обочине, по Байрачному переулку, где жила тетя Ганна, уже не ноги крылья, казалось, несли Маринку.
Тетю Ганну застала во дворе. Маленькая, сухощавая женщина деревянной лопатой отгребала снег. Обнялись, поцеловались.
- Куда это вы такой путь прокладываете?
- Путь? - Ганна подняла лопату, воткнула ее в сугроб. Медленным, усталым движением убрала под черный платок седую прядь. - Во-он куда, указала в сад. - К Надии...
Под яблоней в сугробах чернел крест.
- Сегодня опять во сне приходила. "Слышишь, - говорит, - гремит? Прогреби хоть тропочку до меня..." Это уже в третий раз просит. И после смерти, значит, - тетя Ганна вздохнула, перекрестилась, - и после смерти ждет...
Марина промолчала. Она знала, что в последний год перед войной подруга была в кого-то горячо и безнадежно влюблена. Но в кого? Уж не в соседского ль Дмитрия, сына вдовы Макаровны, который так часто напрашивался провожать, когда поздно возвращались из кино. Нет, вроде непохоже: очень она холодна была к своему безутешному соседу.
Ну и Надийка! Какая скрытная! Как ни дружили, как ни делились всеми тайнами, а тут заупрямилась и на все вопросы отвечала только шутками.
Так Маринка и до сих пор не знает этой девичьей тайны. Тетя Ганна, может, и знает, да разве у нее спросишь о таком...
Постояли, пошли в хату.
- Есть хочешь?
Девушка ничего не ответила.
- Садись. - Усадила за стол, из чугунчика в большую миску налила кулеша. - Ешь, ты, должно, еще и не завтракала...
Маринку упрашивать не нужно - взяла ложку и ну уписывать. А тетя Ганна тем временем достала завернутую в полотенце краюху хлеба, разрезала на две неравные части. Меньшую вновь завернула, а большую подвинула девушке:
- Кушай, кушай...
Села у края стола, подперла кулаком щеку:
- Мать давно ушла?
Маринка кивнула.
- Горюшко ты мое курчавое... Чем же ты там кулеш заправляешь? Сало есть?
Маринка покачала головой.
- Ну, смальца я тебе немножко отложу. А засыпка? И крупы, верно, нету?
Девушка отодвинула опустевшую миску, собрала в руку крошки, кинула в рот:
- Крупы нет, есть немного пшена.
- Боже, боже, и что с нами будет... - Ганна истово перекрестилась на большую старую икону. Встала, повязалась платком. - Ты, Маринка, посиди, а я пойду кое-что приготовлю. Вон, на этажерке погляди, может, что-нибудь выберешь для себя...
И вышла.
Долго, с тяжелым, гнетущим чувством рассматривала Маринка Надийкины школьные учебники. Книжки... Все читано и перечитано - каждую сообща покупали и читали по очереди: день Надийка, а день Марина.
На этажерке, на верхней полочке, маленькая фотография Дмитрия, раньше Маринка ее никогда не видела. "Должно быть, и вправду, - подумала, - и вправду в него была влюблена. Но почему таилась?"
Под портретом краснела клеенчатой обложкой общая тетрадь: "НАДИЯ ГАРМАШ", - прочитала вверху на первой страничке, и дальше, немного пониже, старательно выведенными буквами: "СТИХОТВОРЕНИЯ". Пожелтевшие, выцветшие странички... Почерк у Надийки неровный, прыгающий. И вся она, вся наивная, чистая - в этих порывистых, взъерошенных строчках. Знакома Маринке эта тетрадка, не раз читала.
Вот про отца:
Ты забыл о нас,
Ты ушел от нас.
Нет дороги тебе назад!
Это у Надийки самое больное: плакала, когда впервые читала Маринке.
А вот про любовь:
Хмурься, туча, расти из ночи!
Ветер ночи, о буре пой!
Что ж ты смолк?
Почему не грохочешь,
Гром полночный, любимый мой?!
Я люблю тебя, ветер буйный,
Ветер ночи!..
"Песня про школу", "Халхин-Гол", "Маринке", "Мама"... А это что? Строчки длинные, даже изгибаются книзу в конце, вместо названия - три звездочки. Чуть ниже, в уголке, посвящение: "Ч------ву".
Что ж это за фамилия, семь черточек между первой и последними буквами?..
Нет, это не про Дмитрия... Маринка перебрала в памяти всех знакомых ни одной фамилии на Ч. В кого же все-таки была влюблена Надийка?
В комнату вошла тетя Ганна с Маринкиной корзиночкой:
- А ну-ка, девка, помогай.
Банку со смальцем старательно завязали сначала бумагой, потом тряпицей и поставили на дно корзинки. Возле банки примостили мешочек узенький, из рукава Надийкиной блузки. Это гречка.
- А теперь будем маскировать. С этим Андроном, - Ганна в сердцах даже плюнула, - ну никакого житья, да и только. Все, что ни увидит, все тянет для "немецкой армии". "Нам, - говорит, - помогли, освободили, а теперь мы должны помогать".
Банку и мешочек засыпали семечками подсолнуха, а сверху еще и несколько бураков положили.
Маринка не смогла сдержаться, взяла с этажерки фотографию:
- А чей это у вас портрет? Не Дмитра ли?
- Дмитра, - вздохнула Ганна, - да это я... Как Надийки уже не стало, у Макаровны выпросила...
- А для чего? - не утерпела Маринка и тут: же выругала себя в мыслях: "Нашла когда выспрашивать! Надоеда несчастная!"
- Для чего?.. - Женщина понурилась. - Да так... Надийку мою он уважал. Я у нее уж и спрашивала как-то: "Он ли зятем будет?" Да она разве что скажет...
"Ясно... - Маринка поставила портрет на место, - значит, и тетя Ганна не знает ничего..."
- Ну, я уже пойду, пожалуй. Спасибо вам, тетя Ганна, за все спасибо. До свидания!
- Бывай здорова. Чем могу - всегда рада помочь. Приходи еще.
- Приду.
- Так обязательно приходи!..
Назад идти уже тяжелей: в правой - корзинка, в левой - костыль. И к тому же опять метель началась, снег мокрый, так и лепит. В двух шагах ничего не видно.
Бредет Марина, а Надийка никак из головы не выходит. Была бы жива, можно было и про Михаила рассказать. Как-то он там? Ей хорошо, она вон как наелась, а у хлопца с утра ни крошки. "Скорее! Скорее!" - подгоняла себя. Возле моста сгоряча наскочила на какого-то человека. Глянула и обомлела: Андрон!..
В картузе, в ватнике, в старых сапогах. Лицо толстое, обрюзгшее, вид растерянный, совсем не полицайский. Остановился, протер очки, странно как-то, пристально-пристально посмотрел. Повернулся и пошел.
Вот те на!
Маринка тоже пошла. Через минуту оглянулась - стоит! Стоит и смотрит вслед...
5. АНДРОН АНДРЕЕВИЧ
Несколько раз оглядывалась: не идет ли следом? Нет, вроде своей дорогой подался. Только за мостом вздохнула спокойнее.
Андрон. Андрон Андреевич...
В сорок первом, перед самой войной, перебрался он в их село из города. Учился в университете. "Освободили, - говорил, - с четвертого курса по состоянию здоровья. Сердце у меня..." В Опанасьевке поселился у своего отца-пенсионера, бывшего учителя. С собой целую библиотеку привез, два дня разбирал. Соседские мальчишки хотели помочь - отказался, попросили что-нибудь почитать - не дал. А когда все уже разместил, расставил по полочкам - начал всех приглашать. Нравилось ему удивлять: достанет из шкафа, бережно положит на стол и стоит наблюдает, какое впечатление произвела на гости интересная, редкая книга...
Была у него и Маринка, Надийка затащила. "Там, - убеждала, - "такие книги, такие книги - закачаешься! А стихи какие!"
Жил Андрон Андреевич при школе, в домике для учителей. До сих пор в ее памяти высокие двери, надраенная до блеска медная табличка - целая скрижаль. Под старинной виньеткой выгравировано:
"ЧЕБРЕНКОВ"
...Чебренков?
Маринка даже остановилась от неожиданной догадки. Постой, постой... А может, это и есть тот самый Надийкин "усталый друг" - "Ч-------в?" Семь черточек, семь букв между первой и последней... Не хотелось верить!
Хромая по сугробам, то и дело отдыхая. Маринка долго вздыхала, удивлялась, обдумывала и так и эдак свое нерадостное открытие.
Надийке нравился Андрон... Что ж, и для Маринки не всегда он был Андроном, был когда-то и Андроном Андреевичем - интересным и даже загадочным. Этаким опанасьевским Чайльд Гарольдом.
Я люблю тебя, ветер буйный,
Ветер ночи...
"Эх, Надийка, Надийка... - словно к живой обращается Марина к безрассудной подруге. - Не буран и не ветер он, а болотный смрад... Бедная ты моя поэтесса...
Знала бы ты тогда, что таится за этой трухлявой красотой..."
Вспомнился разговор с отцом. В воскресенье, как раз за неделю до начала войны, были они вдвоем в лесу. У Маринки перед папкой никаких тайн, взяла да рассказала про Андрона, как они с подругой ходили к нему да как Надийка красотой восхищалась.
- Красота-то она красота... - Отец нахмурился. - Да только разобраться следует - чья. Не нравятся мне эти Чебренковы. Старик не всегда учителем был. До революции в чиновники из кожи лез, даже фамилию свою еще смолоду как-то умудрился изменить: был Чебренко, а стал Чебренков. А для чего, как думаешь? Его начальник страх как не любил все "малороссийское".
Вот я и думаю: дрянной тот человек, который так легки национальность свою меняет...
Сынок, говорят, тоже в папочку удался - тот от украинского открещивался, а этот русское поносит. Не верится мне, что его по болезни освободили из университета. Так что, девка, не на красоту смотри. Вот, видишь, - и кончиком топора качнул цветок, тоже вроде красивенький, желтый, фиолетовый. Ишь как раскрылся. Старается...
- А что это за растение?
Отец мимоходом, махнув топором, снес цветок да еще и сапогом наступил так и хряснуло:
- Люлюх, белена.
В тот их приход показывал Андрон и книгу Кнышевского "Вечерние размышления о тщете людской суеты". С виньетками и заставками, декоративно-пышными бездумными пейзажами.
- Красота, красота-то какая! - повторяла Надийка.
- Дело не в иллюстрациях, - довольно улыбнулся Андрон. - Вы на дарственную надпись взгляните. Вон там, на титуле...
Надийка с любопытством рассматривала, начала читать:
- "Высокочтимому пану..." - И запнулась: слово "пан" для нее с детства звучало как оскорбительное ругательство. Чебренков поморщился.
- "Пану"? Ну, тогда так принято было обращаться друг к другу. Читайте, читайте.
- "Высокочтимому пану, - продолжала Надийка, - Пантелеймону Кулешу с искренней благодарностью за содействие в приобретении села Казачьи Таборы. Ваш покорный слуга я вечный должник Онисий Кнышевский".
"Вот тебе и тщета суеты!" - едва не хмыкнула Маринка, но Надийка толкнула ее локтем в бок:
- Что тут смешного, такая редкостная книга...
Андрон Андреевич с благодарностью взглянул на Гармаш:
- Да, это действительно раритет. Но не об этом речь. Я показал вам этот уникум для того лишь, чтобы подтвердить известный тезис: ничто, девчата, не вечно. Все исчезнет, все пропадет.
Жили некогда и Кулиш, и этот Кнышевский - друг и приятель Кулеша, - а кто сейчас о них знает? Как бы шумно человек ни жил, что бы он в жизни ни сотворил - все исчезнет, все пропадет бесследно.
И потому не следует нервничать, принимать близко к сердцу всяческие неудачи, поелику - все помрем, все станет прахом. Надо жить, есть, одеваться и - это должно быть главное! - растить вот таких пригожих разумниц, как мои дорогие Гостьи...
Маринка сидела как на иголках - уж очень не нравились ей ни сам Андрон, ни его трухлявые, сомнительной ценности сокровища. Но Чебренков будто не замечал этого, а все показывал и показывал. Вволю насмотрелась Маринка всяческих "уникумов".
Но одна книга Марине все же понравилась, даже очень. Была она тяжеленная, толстая, большого формата. Переплет оправлен-в простое серое полотно, и на материи настоящая вышивка заполочью [заполочь (укр.) цветные нитки для вышивания] - пестрые полевые цветы. Это был сборник народных украинских песен.
Полистала-полистала Маринка, и так захотелось ей, чтобы Андрон взял да подарил это чудо... Подарит такой! Как же - держи карман шире!
- Нравится? - спросил Чебренков.
- Ага...
- Ну что ж, попробуем и для вас такую же достать. У меня в области знакомство в букинистическом.
Маринка только головой кивнула, так она и поверила, что Андрон будет искать для нее такую же книгу. С какой стати?
Убрав "Народные песни", Чебренков попросил Надийку почитать свои стихи. И Надийка читала. Марине особенно пришлось по сердцу про Павлика Морозова. Андрон тоже немного похвалил, какие-то "находки" отметил. Но потом принялся критиковать: "Тема стара, про Морозова столько уже написано..."
На прощанье напоил подруг чаем с каким-то особенным вареньем: "Букет крыжовник и жердели". Маринка отказывалась, но Надийка ее чуть ли не кулаками принудила.
...Метет вьюга, швыряет снегом в лицо. Девушка совсем уже обессилела, села на пенек, полою прикрыла корзинку. Как там Михайло? Верно, волнуется за нее...