И все-таки по сути своей это тоже будет завод - огромное предприятие со своим проектно-конструкторским бюро, с поточным, плановым производством. Да мы уже и сейчас находимся на пороге этого. Уже и теперь делаются попытки протезирования костей. А что будет через тридцать, пятьдесят лет?
   - Допустим, что это... ну, что вы в какой-то мере правы. Но почему для этого эксперимента вы избрали именно меня? Думаю, людям будущего намного интереснее была бы млонзограмма какого-нибудь известного деятеля или художника. А я? Таких, как я, по деревням, по заводам - миллионы.
   Профессор хитро усмехнулся:
   - А вы и сами хорошо ответили себе: "таких - миллионы"... Эх, дружок, дружок... Юный мой, дорогой мой, скромный мой друг... Да ваша млонзограмма для будущего несравненно дороже и интереснее, чем запись какого-то там известного и прославленного... Вы - именно такие, как вы, - творите и движете историю. Вы, а не деятели и художники. О них и так не забудут во времена Великого Интегрирования.
   - Простите, я не понимаю, что значит "Великое Интегрирование"?
   - А это, друг мой, не так просто объяснить.
   Профессор задумался.
   - Ну, ладно... Давайте, пожалуй, так: для начала запомните простую, но на первый взгляд вроде бы парадоксальную истину: мы, люди - разумные, смертные существа, - мы уже по природе своей бессмертны!
   Люди бессмертны...
   Постойте... - Подопригора в изнеможении откинулся на спинку кресла. Что-то оно опять... Снова... Одну минутку...
   Замолк. Одной рукой прикрыл глаза, другая на груди - вздрагивает, будто отталкивает, подкидывает ее последними своими отчаянными ударами обессиленное, старческое сердце. Опять отпил из стакана...
   - Послушайте, - поднял он голову, - там... в соседней комнате, секретер... Красная папка... принесите...
   Я не сразу отыскал старенький небольшой секретер между стеллажами, шкафами и просто высоченными штабелями книг. Между специальными научными работами было много разнообразнейших изданий художественной литературы. В особенности сборников народных песен, пословиц, сказок. "Странно, подумал я, - что может быть общего между физикой, биологией и фольклором?.."
   Наконец я все же нашел то, что искал. Торопясь в кабинет, споткнулся о какой-то кабель и чуть было не упал.
   Профессору стало лучше. Медленно, со старческой старательностью развязывал он тесемки большой красной папки.
   - Вот, - подал мне развернутую большую толстую тетрадь. - Читайте отсюда. Все, что перед этим, не нужно, это для специалистов.
   Я взял рукопись, придвинул кресло к столу.
   - Послезавтра, - с грустью произнес профессор, - эта моя красная папка - плод тридцатилетних раздумий и поисков - будет в академии...
   Ф-фу... И что это оно сегодня так?.. - Профессор склонил голову, словно прислушивался, как тяжело, из последних сил, билось, не сдавалось сердце. - Читайте... Читайте вслух, юноша... Это любимое мое место...
   - "Люди бессмертны, - начал я, то и дело поглядывая на Подопригору. Люди бессмертны. Каждый рождается для вечной жизни. Воистину были правы поэты, которые твердили: человек, оставляя плоды трудов своих, становится бессмертным".
   - Да, да! Это действительно так! - перебил профессор. - Это истинно так. Спасибо поэзии, это она, народная и литературная, из века в век провозглашала эту мысль. Именно ей, поэзии, я обязан этим открытием. Она первый толчок... Но читайте, молодой человек. Читайте, читайте...
   - "Человек, - продолжал я, - работая, оставляет в продукте своего труда - в скрытом, словно растворенном виде - частицу своего интеллекта, своего "я". Это касается не только умственного, но в такой же мере и физического труда.
   Каждый человек творческого склада, человек-труженик, человек-борец, независимо - известный или неизвестный - всегда талантлив. И это видно во всех его творениях и делах. Среди безликих, хотя, может, и стандартно-добротных произведений ("от сих до сих"), его творения резко выделяются.
   По "почерку" познается рука. По деталям, по тончайшим нюансам нарожденной этой рукой вещи, произведения, по неповторимому почерку в идеях, в поступках мыслителя и деятеля, пользуясь моей методикой, совсем нетрудно воспроизвести весь необычайно сложный мир мыслей и чувств, какие владели человеком во время творчества. А это, в свою очередь, опять-таки пользуясь моей методикой - дает возможность постичь биофизико-химическую природу, механизм всех этих мыслительных и эмоциональных процессов, которые обусловили и сопутствовали акту творения. И не только этих других, близких, смежных, более отдаленных и вообще всего интеллекта.
   Живет человек-творец, идет по жизни и оставляет за собой яркие и скромные плоды труда, борьбы. Такой человек как бы сеет, рассеивает по планете свое "я", свой трудовой, наполненный гневом и любовью интеллект. Homo dispergens следует называть таких людей, Гомо диспергенс человек-сеятель. Умрет диспергенс, а все, что рассеялось, прорастет или, как семя в сухой земле, будет лежать, ждать животворящего грозового ливня.
   С помощью моей методики люди смогут только собрать, записать матрицы-млонзограммы рассеянного по неоглядному миру интеллекта давно умершего человека. А потом, через многие годы, настанет Великое Интегрирование. Во времена Интегрирования человечество научится возобновлять, воскрешать этот интеллект в живом, искусственно созданном человеческом мозгу.
   От млонзограммы - к мозгу, от мозга - к полному воскрешению! Люди бессмертны. Люди - Гомо диспергенс - жили и будут жить вечно!
   Но... не все люди - люди. Испокон века были, да и сейчас еще существуют мыслящие двуногие существа, которых никак не назовешь настоящими людьми.
   Сами они не создают никаких ценностей, не рассеивают, а, наоборот, вбирают, всасывают живые искры других интеллектов. Всасывают и используют для своего животного, личного употребления. Homo utens следует называть такие существа. Гомо утенс - человек-потребитель. Утенс и диспергенс вечные антиподы, извечные непримиримые враги.
   Каждый нарождается, чтобы стать диспергенсом, но не каждый становится им. В странах, где у власти золото и кривда, чем больше собственности у человека, тем меньше он является диспергенсом.
   Диспергенс - строитель, борец за освобождение угнетаемых и гонимых. Он намного больше отдает, чем берет.
   Утенс - хапуга, потребитель. Его мечта, цель - только брать, ничего не давая взамен.
   Диспергенсов - миллиарды, утенсов - тысячи.
   Диспергенс - неумирающий.
   Утенс - смертнейший из смертных. С самого рождения он не живет, а медленно, постепенно умирает.
   Утенс - исчезнет, забудется навсегда. Будущую Землю заселит Гомо диспергенс.
   Поколение за поколением станут воскресать, возвращаться к жизни. И в сознании воскресших оживут еще более давние, предыдущие поколения сеятелей. Да еще как оживут - человек и не подозревает, не знает и малейшей частицы того, что бережет его безмерно богатая подсознательная память.
   Настанет время великого синтеза, всемирного воскрешения из мертвых! Грядет светлый, истинно праведный суд над всем минувшим - светлый для сеятелей, грозный, беспощадный для стяжателей..."
   - Хватит. Дальше сугубо научное. - Подопригора взял у меня красную папку и, завязывая шнурки, произнес тихо, взволнованно: - Благодарствую! Душевно читали...
   Мне помнится, я тоже очень волновался. "Великое Интегрирование"... "Люди бессмертны"... И верилось, и не верилось. Вот бы мне хотя бы один диск из этой моей млонзограммы...
   Профессор словно прочитал мои мысли.
   - Я вас жду через неделю. Будут готовы для вас копии всех дисков. До свидания.
   Весь день Маринка ходила под впечатлением рассказа Михаила: а ну как и правда? А ну как не выдумал?!
   "Я выживу, выживу..." - звенели в памяти Надийкины строчки. И тут же так ярко представилось: распахнулись двери, и на пороге она - живая, радостная, порывистая... А за столом - папа...
   "Я выживу, выживу в желуде, в зреющем колосе!"
   8. БУРЯ
   Прошло два дня.
   Пока они были впереди, только приближались, - где-то там еще, завтра-послезавтра, - то казалось, будут они такими долгими, такими нескончаемо-прекрасными: все успеет - и наговорится, и насмеется, надышится на всю жизнь. Два дня двумя годами казались...
   Так все и звенело в ней тогда, так и пело - простенький солнечный напев:
   И се-год-ня мы вдвоем!
   И се-год-ня мы вдвоем!
   Как-то само собой сложилось. Что ни делает, куда ни пойдет, а в ней так и звенит, так и звенит:
   Еще завтра мы вдвоем!
   Еще завтра мы вдвоем!
   Сегодня, завтра... Сегодня, завтра... Про послезавтра - ни слова! Таким неимоверным казалось это послезавтра, таким далеким... А оно - вот уже! Уже и надвигается...
   Прошло два дня. Настал третий.
   С утра пасмурно. На старые сугробы, на трухлявый, источенный струйками лед тихо падали крупные хлопья густого снега. После обеда прояснилось, поднялся ветер. И опять зашумело, загудело в соснах, засвистело за хатой в дубняке.
   Маринке и хотелось побыть с Михайликом, и тяжко: взглянет на паренька, а услужливая мысль подсказывает, подсчитывает, сколько еще часов - часов, а не дней! - остается до разлуки. И так горько, так гнетет этот подсчет еще одиннадцать, еще десять, девять, восемь... Восемь - и ты одна! Не вытерпела, оделась:
   - Я сейчас. Хворосту наберу.
   Вышла, захлебнулась сырым ветром - и вновь мысли: скоро, скоро вечер... Говорил, что уйдет ночью, после двенадцати...
   Нет, и во дворе нет спасения от мыслей.
   А ветер теплый, совсем не мартовский. Землей пахнет и даже вроде первыми листочками. И откуда только эти запахи, когда вон еще снегу сколько...
   Постояла, послушала - лютует весенняя буря. А там, за лесом, грохочут, приближаются стальные громы.
   Вернулась в хату.
   Михайло чистил пистолет. Рядом на столе лежал диск от ППШ.
   - Что это? - спросила Маринка, указывая на диск. - Не это ли твоя млонзограмма?
   - Нет, - вздохнул Михайло. - Это... На дороге нашел. Нет у меня млонзограммы. Не смог я тогда ее взять...
   - А почему не смог?
   - Так получилось. Профессор-то велел прийти через неделю. С утра я был в клубе, там меня и застала война. Наш город бомбили в тот же день в одиннадцать. Особенно старались попасть в железнодорожный мост - это как раз возле нас. Сразу после отбоя я, понятное дело, побежал домой. Наш домик повалило взрывом, а там, где стоял особняк профессора Подопригоры, дымилась большущая воронка...
   - Ну и выдумщик... - грустно улыбнулась Марина. - Нет твоего Подопригоры. И вообще нет никакого бессмертия... Все это ты просто выдумал.
   - Нет, говоришь? - Михаил старательно протер пистолет белой тряпочкой. Взвешивая на ладони, задумчиво рассматривал своего стального, вороненого побратима. - Бессмертие, Хмариночка, как и смерть, в наших руках...
   Спрятал пистолет, диск. Долго и молча занавешивал окна, зажигал каганец. И уже при его неуверенном, колеблющемся свете подсел к Маринке, положил руку на плечо:
   - Запомни: для таких, как мы, смерти нет. Мы - Гомо диспергенс! Мы больше отдаем, чем забираем...
   - Милый! - Маринка прижалась, уткнулась лицом в грудь Михаилу. Притихла, только плечи вздрагивают...
   И снова тихо в хате. Тихо и тоскливо. А разве не так же было и тогда, в ту недавнюю и одновременно такую далекую, разбушевавшуюся вьюжную ночь? Нет, не так.
   Одна-одинешенька была Маринка, а теперь с нею - у нее - Михайло. Пока с нею... И наши наступают - вон как грохочет! Все ближе и ближе. И не вьюга - теплая, мартовская буря за окнами.
   И все-таки в комнате тяжкая тишина.
   Почему?
   Сегодня ночью прощание.
   - Послушай, Хмариночка, - заговорил наконец Михайло. - Будет тебе хмуриться. Хочешь, я тебе что-то интересное расскажу?
   - Что ты там еще можешь рассказать... Ничего больше не придумаешь. Все уже рассказал...
   - А вот и не все. Далеко не все... И не выдумываю я, правду говорю... Садись-ка лучше да слушай.
   - Слушаю, милый, слушаю... Ну, рассказывай...
   ТРЕТИЙ РАССКАЗ МИХАИЛА
   В самом начале ноября послал меня командир в областной центр. Задание было не из легких. Больше месяца пришлось жить в городе, всякое случалось, но, что бы там ни было, приказ выполнил и, как видишь, живой.
   В лес вернулся аж в декабре. Доложил все командиру, отоспался. Утром вышел из землянки - солнышко светит, в морозной дымке мельчайшие искорки снежные вьются. Сухой снежок так приятно шуршит под ногами в старой листве... Иду, а сам вроде заново со всем знакомлюсь. Столько изменений за месяц произошло, столько новых людей. Но странно - кого ни встречу, все какие-то мрачные, молчаливые. В чем дело?..
   Вижу - под старым дубом строят землянку. Трое долбят ломами промерзшую глину; пятеро тешут бревна.
   И из этих восьми двое новенькие: румянощекий чернявый усач (я его сразу же мысленно окрестил Черноусом) и худющий, с болезненным цветом лица паренек в зеленой немецкой шинели, обоих вижу впервые. Подошел, поздоровался со всеми, достал кисет.
   - Перекур! - крикнул Черноус.
   Сели ребята, задымили самокрутками. И такой пошел у них разговор противно слушать. Дела - хуже некуда: провал за провалом. Черноус уверяет: в отряде завелся провокатор, нужна поголовная проверка.
   - Эх, поручили бы мне... - Усач даже зубами заскрежетал. - Я эту мразь быстро вывел бы на чистую воду!
   - Никак ты его не выведешь, - тихо возразил юноша в зеленой шинели, не выявишь ты его...
   - Отчего ж это не выявлю?.. Что-то ты мне не нравишься...
   Юноша на это только рукой махнул, болтай, мол, что хочешь... Встал и хотел уйти, но Черноус бросился наперерез:
   - Ку-ула-а? Тебе что, крыть нечем? Э-э... Ты мне уже совсем не нравишься... Чего голову опустил? Чего глаза прячешь?!
   В это самое мгновение послышался удивительно знакомый старческий голос:
   - Прошу прощения...
   Я оглянулся - у соседней землянки стоял... Подопригора! Да, это он, мой профессор! Не узнать его было нельзя, хотя вид имел далеко не профессорский: грязно-зеленый пятнистый ватник (из немецкой плащ-палатки), на ногах бурки, оранжевые чуни из автомобильных камер. И лицо сильно изменилось: оброс густой седою бородой.
   - Прошу прощения, - повторил он вежливо и поклонился. - Я совсем случайно слышал вашу беседу и... И пожалуй, мне следует попытаться помочь вам. Вы... очень прошу... высказывайтесь, продолжайте говорить!..
   Несколько человек сразу же обступили его. Моим первым порывом было броситься, обнять старенького. Ведь он не просто знакомый для меня, он человек _оттуда_, из такого недавнего и такого уже далекого _довоенного_ времени. Я бы и бросился, но партизан, сидевший рядом на бревне, положил мне руку на плечо:
   - Это наш... - прошептал на ухо. - Наш кудесник! Да, да, настоящий волшебник! - И засмеялся. - Не веришь? Вот сейчас сам увидишь.
   И партизан пояснил, что хотя старик этот попал в отряд совсем недавно, но уже, почитай, второй после командира - и язык немецкий знает, и советчик отменный, а лекарь прямо-таки чудодейственный (здоровенную котомку сухих трав притащил с собой в отряд).
   То, что Подопригора снискал здесь всеобщее уважение, я понял и без объяснений: ребята, окружившие профессора, наперебой говорили ему все, не таясь. Особенно усердствовал Черноус. Сразу же, с места в карьер, начал излагать свое предложение о поголовной всеотрядной проверке, о решительном расследовании. Говорил он с жаром, страстно, и чувствовалось, многим внушал симпатию.
   Да, Черноус нравился и мне. Особенно выгодно он отличался от паренька в немецкой шинели. Малый, разговаривая, отводил глаза в сторону, а усач наоборот: говорит с Подопригорой - и лицом к лицу.
   Одно меня удивило: Черноус, что называется, глаз не спускал с профессора, а тот - ну совсем, как мальчишка в шинели! - опускал глаза... Чудеса! Этого за Подопригорой я не замечал...
   Черноус тем временем вовсю распалился. Жестикулируя и размахивая кулаками, он внезапно схватил понурившегося юношу за руку, потянул к профессору:
   - Вот, глаза прячет! Людям в глаза не смотрит! Вы только взгляните на него!.. - И, тряхнув парня, властно приказал: - Глаза! Глаза! Не опускай глаза!
   И вдруг произошло нечто совсем неожиданное. Профессор посмотрел - но как посмотрел!.. С явным напряжением, словно делать это ему было очень и очень тяжело, Подопригора начал - начал! - медленно поднимать взгляд. Поднимал он его всего несколько секунд, но секунды эти показались мне почему-то длинными-длинными минутами.
   Профессор поднял глаза, но посмотрел не на юношу, а на Черноуса. Вот тут-то и началось что-то непостижимое: теперь уже не паренек, а усач заметался, опустил голову, потупился. А профессор точно так же, как и тот юноша, строго приказал Черноусу:
   - Глаза! Глаза не опускать!
   Бледный, растерянный усач поднял глаза, посмотрел на профессора, взгляды их встретились. В тот же миг Черноус отшатнулся, заслонил лицо ладонями, скрючился и рухнул на землю.
   - Это провокатор, - обратился профессор к партизанам. - Пока он не очнулся, свяжите его. А ты, хлопец, - положил руку на плечо юноше в шинели, - того... Не тушуйся, не робей. Ты волнуешься, что тебя из-за молодости опять в разведку не пошлют? Не тревожься, обязательно пошлют! Вчера же ты прекрасно показал себя в бою, даже командир похвалил... Ничего! Все будет хорошо, и хотя ты еще молод и слишком стеснителен, но... будет и из тебя толк! Обязательно будет...
   Позднее, после того, как Черноуса не только связали и допросили, после того, как он под прямым взглядом Подопригоры во всем сознался, после того, как взволнованный, совсем еще юный командир перед строем объявил Подопригоре благодарность, я подошел к нему и назвал себя.
   Он очень обрадовался, обнял меня, даже прослезился.
   Мы сели с ним на какое-то бревно, долго говорили, вспоминали не такое уж и далекое прошлое. Профессор рассказал, что перед началом войны он успел все-таки разыскать свои записи о лечебных свойствах трав. И носил всю материнскую науку - две толстые общие тетради - повсюду с собой. На всех совещаниях и конференциях имел при себе. И дома, и где-нибудь на собраниях, сидя в президиуме, читал их и перечитывал. И война застала его над этими зелеными тетрадками.
   Хмурясь и тяжело вздыхая, профессор вспомнил тот страшный день... Когда по радио объявили тревогу, торопясь в бомбоубежище, он машинально захватил с собой эти тетради. Вернулся после отбоя, а особняка его нет... На том месте, где стоял дом, огромная обожженная воронка...
   С двумя тетрадями под мышкой - единственным теперь его имуществом - сел в эшелон, уходящий на восток. Но отъехали недалеко, дальше пути не было: повсюду танки - танки с крестами...
   Город наш приграничный, мало кто успел уехать...
   Подопригора побрел в ближайшее село. Там и остался, лечил людей травами. За это и кормили и одевали...
   Меня так и подмывало, я не удержался и спросил: не смог бы профессор возобновить в памяти и записать заново основное в своем открытии? Эти записи можно было бы передать на Большую землю.
   Профессор улыбнулся.
   - Все это я уже сделал. Но, читая свои зеленые тетрадки, я много думал и пришел к выводу, что многое в моих опытах могло быть значительно проще, если б я сразу нашел свои записи и серьезно занялся исследованием глаз, точнее, радужной оболочки глаз... Оболочку эту по праву можно считать визитной карточкой млонзовой структуры гиперанакса.
   Радужная оболочка - это самой природой созданная неимоверно полная и неимоверно лаконичная запись млонза...
   Глаза нужно уметь читать. Но не только читать. Глаза врача через глаза больного могут и должны непосредственно влиять и на его млонз, на его гиперанакс.
   Радужная оболочка... Глаза...
   Глаза - вот что является не только воротами окружающего мира, но для внимательного исследователя и воротами в мир внутренний...
   О многом еще рассказал мне в тот день профессор. И о том, как скрывался в селе, и о жизни своей в отряде, но больше всего говорил о существе того, что было записано в его тетрадях. Я попросил профессора, и он начал понемногу знакомить меня с наукой своей матери. Более двух месяцев изо дня в день в каждую свободную минуту Подопригора излагал мне и содержание тетрадей, и свои соображения... На третий месяц меня снова послали с заданием в город. Не так уж и много успел я усвоить из импровизированных лекций профессора, но кое-что осталось в памяти. Что именно? Во-первых, научился все-таки читать... да-да, именно _читать_ по глазам... Во-вторых, я окончательно - на всю жизнь - убедился: все настоящие люди, все Гомо диспергенс - бессмертны...
   Михайло рассказывал и рассказывал. Маринка слушала. Конечно, ей было интересно, очень интересно. Она даже начала верить, что все услышанное ею сейчас не выдумка ее любимого, а все было на самом деле, так оно и есть...
   Да, она уже в это верила, но все время - на протяжении всего рассказа звучало и звучало в голове: последний вечер...
   Последний...
   Сегодня ночью - прощание...
   "Пока что тихо... Пока что тихо..." - поет сверчок, но внезапно и он прерывает свою песню. За окном, за боковой стеной ясно слышатся тяжелые шаги.
   - Кто это?! - Маринка приподняла голову. - Скорей! - схватила Михаила за руку. - Скорей! Сюда, сюда, в кладовку! Это оконце...
   - Знаю, оконце - на огороды.
   - Если что - выдавливай и беги. Ой, скорее!
   - Спокойно. Запри меня.
   Метнулась в комнату, схватила шинель, шапку и туда же - в кладовку. Осмотрелась: нет ли еще каких его вещей.
   В дверь постучали.
   Быстро закрыла кладовку на висячий замок, вышла в сени:
   - Кто там?
   - Это я, Андрон Андреевич. Открой...
   - Кто?!
   - Да Андрон же, Андрон... Не бойся, я один. Поговорить нужно.
   - Я... Я уже спать легла... Приходите днем.
   - Днем нельзя. Открой, мне только поговорить.
   Маринка, почувствовав по тону, что настроение у полицая вроде бы совсем не воинственное, осмелела:
   - Уходите. Идите домой, я спать хочу.
   - Так, значит... - голос Андрона изменился. - Слушай, девка, открой, добром прошу!..
   "Что же делать? - Марина лихорадочно соображала. - Один, говорит. Значит, без полицаев. Брешет, конечно..."
   - Сейчас, я оденусь.
   - Это другой разговор...
   Кинулась в хату, к кладовке. Зашептала в щель:
   - Что делать? Андрон...
   - Что поделаешь? Впускай.
   Маринка растрепала волосы, разобрала и смяла постель, еще и край одеяла спустила на пол. Посмотрела: похоже ли, что она спала? Кажется, все в порядке...
   Неторопливо, словно нехотя, - пусть думает, что она не боится! - прошла в сени, отодвинула тяжелый засов, открыла дверь: один! И вправду один!
   Малость отлегло от сердца. А может, попрятались?
   - Добрый вечер, - учтиво поклонился Чебренков. - Где тут у вас ноги вытереть?
   - Проходите, все равно завтра прибираться буду.
   Как и тогда в Опанасьевке, возле моста, на Андроне темнела латками старая телогрейка. Над очками - теми же самыми, с яркой золотой оправой мятый козырек засаленного картуза. Круглое, одутловатое лицо давно не брито. Теперь только Марина заметила, как осунулся, постарел Андрон. Он был совсем непохож на того довоенного, несколько загадочного, разочарованного в жизни "философа" и собирателя старины, который, уходя на фронт, так неудачно ухаживал за ней и так неожиданно получил от нее затрещину.
   Пропустив "гостя" перед собой, девушка быстро заперла входную дверь. "Сейчас прикажет открыть", - подумалось ей. Андрон оглянулся, пристально посмотрел на засов, но так ничего и не сказал.
   Зашли в хату. Осторожно ступая грязными сапожищами, приблизился к столу, вытащил из-под ватника большой белый пакет. Развернул бумагу плакат "Поезжайте в великую Германию" - и с заискивающим поклоном подал девушке толстенную книгу.
   - Вот... Выполняю обещание...
   Ничего не понимая, она взяла. Что же это такое? Тяжелый том, оправленный в простое серое полотно, в верхнем левом углу, прямо на обложке, цветная вышивка - полевые цветы. Развернула книгу - украинские народные песни... И только теперь все поняла: это ж еще тогда, до войны, когда она с Надийкой была в гостях у Чебренкова, Андрон пообещал достать ей такую книгу.
   - Спасибо.
   - Спасибо и вам, что не побрезговали, приняли дар из рук, так сказать, бывшего полицая.
   "Что это он себя бывшим называет? - удивилась Маринка. - И форму перестал носить..."
   Чебренков снял картуз. Попросил разрешения сесть, примостился у края стола на табуретке.
   - А почему вы стоите? - спросил, расстегивая ватник.
   - Да... ничего. Насиделась за день. - Маринка решила не садиться: может, поскорее уйдет.
   - Извините, что тревожу в позднюю пору, - неторопливо начал Андрон. Но дела мои таковы, что днем прийти нельзя было никак... Одним словом, днем увидали бы полицаи, а я этого не хотел.
   - Но... я не понимаю, в чем дело?
   - Садитесь... Как-то неудобно - я сижу, а вы, хозяйка, стоите.
   - Спасибо, постою.
   - Ну ладно. Если уж так, то перейдем сразу к делу.
   Андрон снял очки, протер их грязным носовым платком, дрожащими пальцами вновь надел их:
   - Не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. Мне нелегко, но я должен признать свои ошибки. Есть основания полагать, что вы поможете мне найти, так сказать, верный путь. Вы согласны? Вы поможете?
   - Ничего не понимаю, - прошептала девушка и села на скамью.
   - Вы должны мне помочь. - Андрон придвинулся к Маринке. - Если бы я сейчас сказал, что стал убежденным коммунистом, вы все равно не поверили бы. Я понимаю... Но поймите и меня - сейчас мне выгоднее быть откровенным, абсолютно откровенным. Выслушайте меня, пожалуйста. Не удивляйтесь: я должен исповедаться перед вами теперь, именно теперь.
   Андрон замолчал. За окнами шумела буря, двигались, перекатывались стальные громы - к вечеру грохот фронта стал особенно слышным.