- Ну, это еще не так мудрено понять, - отвечал он, - вы лучше скажите, кто нас любит? или за что нас все ненавидят?
   - Как все ненавидят? - спросил удивленный профессор.
   - По крайней мере все пограничные: итальянцы, датчане, шведы, русские, славяне...
   - Позвольте, Herr Doctor, есть же исключения, - возразил обеспокоенный и несколько сконфуженный гелертер.
   - Без малейшего сомнения - и какое исключение:
   Франция и Англия.
   Ученый начал расцветать.
   - И знаете отчего? - Франция нас не боится, а Англия презирает...
   Положение немца действительно печальное - но печаль его не интересна. Все знают, что они справиться могут - с внутренним и внешним врагом, - но не умеют. Отчего, например, единоплеменные ей народы, (142) Англия, Голландия, Швеция, свободны, а немцы нет. Неспособность тоже обязывает - как дворянство кой к чему и всего больше к скромности. Немцы чувствуют это и прибегают к отчаянным средствам, чтоб иметь верх, выдают Англию и Северо-Американские Штаты за представителей германизма в сфере государственной Praxis184. Руге, разгневавшись на Эдгара Бауэра за его пустую брошюру о России - кажется, под заглавием "Kirche und Staat"185 - и подозревая, что я Э. Бауэра ввел в искушение, писал мне ( а потом то же самое напечатал в "Жероейоком альманахе"), что Россия один грубый материал, дикий и неустроенный, которого сила, слава и красота только оттого и происходят, что германский гений ей придал свой образ и подобие.
   Каждый русский, являющийся на сцену, встречает то озлобленное удивление немцев, которое не так давно находили от них же наши ученые, желавшие сделаться профессорами русских университетов и русской академии. Выписным "коллегам" казалось это какой-то дерзостью, неблагодарностью и захватом чужого места.
   Маркс, очень хорошо знавший Бакунина, который чуть не сложил свою голову за немцев под топором саксонского палача, выдал его за русского шпиона. Он рассказал в своей газете целую историю, как Ж. Санд слышала от Ледрю-Роллена, что, когда он был министром внутренних дел, видел какую-то его компрометирующую переписку. Бакунин тогда сидел, ожидая приговора в тюрьме, и ничего не подозревал. Клевета толкала его на эшафот и порывала последнее общение любви между мучеником и сочувствующей в тиши массой. Друг Бакунина А. Рейхель написал в Nohant к Ж. Санд и спросил ее, в чем дело. Она тотчас отвечала Рейхелю и прислала письмо в редакцию Марксова журнала, отзываясь с величайшей дружбой о Бакунине, она прибавляла, что вообще никогда не говорила с Ледрю-Ролленом о Бакунине, в силу чего не могла повторить и сказанного в газете. Маркс нашелся ловко - и поместил письмо Ж. Санд с примечанием, что статейка о Бакунине была помещена "во время его отсутствия". (143)
   Финал совершенно немецкий - он невозможен не только во Франции, где point dhonneur так щепетилен и где издатель зарыл бы всю нечистоту дела под кучей фраз, слов, околичнословий, нравственных сентенций, покрыл бы ее отчаянием quon avait surpris sa religion186 - но даже английский издатель, несравненно менее церемонный, не смел бы свалить дела на сотрудников187.
   Через год после моего приезда в Лондон Маркоова партия еще раз возвратилась на гнусную клевету против Бакунина, тогда погребенного в Алексеевском равелине.
   В Англия, в этом стародавнем отечестве поврежденных - одно из самых оригинальных мест между ними занимает Давид Уркуард, человек с талантом и энергией. Эксцентрический радикал из консерватизма, он помешался на двух идеях: во-первых, что Турция превосходная страна, имеющая большую будущность (144) в силу чего он завел себе турецкую кухню, турецкую баню, турецкие диваны... во-вторых - что русская дипломация, самая хитрая и ловкая во всей Европе, подкупает и надувает всех государственных людей, во всех государствах мира сего и преимущественно в Англии. Уркуард работал годы, чтоб отыскать доказательства того, что Палмерстон - на откупу петербургского кабинета. Он об этом печатал статьи и брошюры, делал предложения в парламенте, проповедовал на митингах. Сначала на него сердились, отвечали ему, бранили его, потом привыкли, обвиняемые и слушавшие стали улыбаться, не обращали внимания... наконец разразились общим хохотом.
   На одном митинге - в одном из больших центров Уркуард до того увлекся своей idee fixe, что, представляя Кошута человеком неверным, он прибавил, что если Кошут и не подкуплен Россией - то находится под влиянием человека, явным образом работающего в пользу России... и этот человек - Маццини!
   Уркуард, как дантовская Франческа, не продолжал больше своего чтения в этот день. При имени Маццини поднялся такой гомерический смех, что сам Давид заметил, что итальянского Голиафа он не сбил своей пращой, а себе свихнул руку.
   Человек, думавший и открыто говоривший, что от Гизо и Дерби до Эспартеро, Кобдена и Маццини - всё русские агенты - был клад для шайки непризнанных немецких государственных людей, окружавших - неузнанного гения первой величины - Маркса. Они из своего неудачного патриотизма и страшных притязаний сделали какую-то Hochschule188 клеветы и заподозревания всех людей, выступавших на сцену с большим успехом, чем они сами. Им недоставало честного имени. Уркуард его дал.
   Д. Уркуард имел тогда большое влияние на "Morning Advertiser" - один из журналов, самым странным образом поставленных. Журнала этого нет ни в клубах, ни у больших стешионеров189, ни на столе у порядочных людей - а он имеет большую циркуляцию, чем "Daily News", и только в последнее время дешевые листы вроде (145) "Daily Telegraph", "Morning и Evening Star" - отодвинули "М. Advertiser" на второй план. Явление чисто английское, "М. Advertisers - журнал питейных домов, и нет кабака, в котором бы его не было.
   С Уркуардом и публикой питейных домов взошли в "Morning Advertiser" марксиды и их друзья - "Где пиво, там и немцы".
   Одним добрым утром "Morning Advertiser" вдруг поднял вопрос: "Был ли Бакунин русский агент, или нет?" - Само собою разумеется, отвечал на него положительно. Поступок этот был до того гнусен, что возмутил даже таких людей, которые не принимали особенного участия в Бакунине.
   Оставить это дело так было невозможно. Как ни досадно было, что приходилось подписать коллективную протестацию с Головиным (об этом субъекте будет особая глава) - но выбора не было. Я пригласил Ворцеля и Маццини присоединиться к нашему протесту - они тотчас согласились. Казалось бы, что после свидетельства председателя польской демократической Централизации и такого человека, как Маццини, все кончено. Но немцы не остановились на этом. Они затянули скучнейшую полемику с Головиным, который, с своей стороны, поддерживал ее для того, чтоб занимать публику лондонских кабаков.
   Мой протест, то, что я писал к Маццини и Ворцелю, должно было обратить на меня гнев Маркса. Вообще это было время, в которое немцы спохватились и стали меня окружать такой же грубой неприязней, как окружали прежде грубым ухаживанием. Они уже не писали мне панегириков, как во время выхода "V. andern Ufer" и "Писем из Италии", а отзывались обо мне, "как о дерзком варваре, осмеливающемся смотреть на Германию сверху вниз"190. Один из марксовских гезеллей191 написал целую книжку против меня и отослал Гофману и Кампе, которые отказались ее печатать. Тогда он напечатал (что (146) я узнал гораздо позже) ту статейку в "Лидере", о которой шла речь. Имя его я не припомню.
   К марксидам присоединился вскоре рыцарь с опущенным забралом. Карл Блинд тогда famulus192 Маркса, теперь его враг. (В его корреспонденции в нью-йоркские журналы было сказано - по поводу обеда, который давал нам американский консул в Лондоне: "На этом обеде был русский, именно А. Г., выдающий себя за социалиста и республиканца. Г. живет в близких отношениях с Маццини, Кошутом и Саффи... Со стороны людей, стоящих во главе движения, чрезвычайно неосторожно, что они допускают русского в свою близость. Желаем, чтоб им не пришлось слишком поздно раскаяться в этом".
   Сам ли Блинд это писал, или кто из его помощников, я не знаю - текста у меня перед глазами нет, но за смысл я отвечаю.
   При этом надобно заметить, что как со стороны К. Блинда, так и со стороны Маркса, которого я совсем не знал, вся эта ненависть была чисто платоническая, так сказать, безличная - меня приносили в жертву фатерланду - из патриотизма. В американском обеде, между прочим, их бесило отсутствие немца - за это они наказали русского193.
   Обед этот, наделавший много шуму по ту и другую сторону Атлантики, случился таким образом. Президент Пирс будировал старые европейские правительства и делал всякие школьничества. Долею для того, чтоб приобрести больше популярности дома, долею, чтоб отвести глаза всех радикальных партий в Европе от главного алмаза, на котором ходила вся его политика, - от незаметного упрочения и распространения невольничества.
   Это было время посольства Суле в Испанию и сына (147) Р. Оуэна в Неаполь, вскоре после дуэли Суле с Тюрго и его настоятельного требования проехать вопреки приказа Наполеона, через Фракцию в Брюссель, в котором император французов отказать не решился. "Мы посылаем послов, - говорили американцы, не к царям, а к народам". Отсюда идея дать дипломатический обед врагам всех существующих правительств.
   Я не имел понятия о готовящемся обеде. Получаю вдруг приглашение от Соундерса, американского консула, - в приглашении лежала небольшая записочка о г Маццини, он просил меня, чтоб я не отказывался, что обед этот делается с целью кой-кого подразнить и показать симпатию кой-кому другому.
   На обеде были - Маццини, Кошут, Ледрю-Роллен, Гарибальди, Орсини, Ворцель, Пульский и я, из англичан - один радикальный член парламента, Жозуа Вомслей, потом посол Бюханан и все посольские чиновники.
   Надобно заметить, что одна из целей красного обеда, данного защитником черного рабства, состояла в сближении Кошута с Ледрю-Ролленом. Дело было не в том, чтоб их примирить, - они никогда не ссорились, - а чтоб их официально познакомить. Их незнакомство случилось так. Ледрю-Роллен был уже в Лондоне, когда Кошут приехал из Турции. Возник вопрос, кому первому ехать с визитом: Ледрю-Роллену к Кошуту или Кошуту к Ледрю-Роллену, вопрос этот сильно занимал их друзей, сподвижников, их двор, гвардию и чернь. - Pro и contra194 были значительные. Один был диктатор Венгрии - другой не был диктатор, но зато француз. Один был почетный гость Англии, лев первой величины, на вершине своей садящейся славы - другой был в Англии как дома, а визиты делаются вновь приезжающими... Словом, вопрос этот, как квадратура круга, perpetuum mobile был найден обоими дворами неразрешимым... а потому и решили тем, чтоб не ездить ни тому, ни Другому, предоставляя дело встречи воле божией и случаю... Года три или четыре Ледрю-Роллен и Кошут, живши в одном городе, имея общих друзей, общие интересы и одно дело, должны были игнорировать друг друга, а (148) случая никакого не было. - Маццини решился помочь судьбе.
   Перед обедом, после того как Бюханан уже пережал нам всем руки, - изъявляя каждому свое полное удовольствие, что познакомился лично, - Маццини взял Ледрю-Роллена под руку, и в то же самое время Бюханан сделал такой же маневр с Кошутом - и, кротко подвигая виновников, привели их почти к столкновению и назвали их друг другу - новые знакомые не остались в долгу и осыпали друг друга комплиментами - с восточным, цветистым оттенком со стороны великого мадьяра и с сильным колоритом речей Конвента со стороны великого галла...
   Я стоял во время всей этой сцены у окна с Орсини... взглянув на него, я был до смерти рад, видя легкую улыбку - больше в его глазах, чем на губах.
   - Послушайте, - сказал я ему, - какой мне вздор пришел в голову, в 1847 году я видел в Париже, в Историческом театре, какую-то глупейшую военную пьесу, в которой главную роль играли дым и стрельба, а вторую - лошади, пушки и барабаны. В одном из действий полководцы обеих армий выходят для переговоров с противуположных сторон сцены - храбро идут против друг друга - и, подойдя, один снимает шляпу и говорит:
   - Souvaroff - Massena! На что другой ему отвечает, тоже без шляпы:
   - Massena - Souvaroff!
   - Я сам едва удержался от смеха, - сказал мне Орсини с совершенно серьезным лицом.
   Хитрый старик Бюханан, мечтавший тогда уже, несмотря на семидесятилетний возраст, о президентстве и потому говоривший постоянно о счастии покоя, об идиллической жизни и о своей дряхлости, - любезничал с нами так, как любезничал в Зимнем дворце с Орловым и Бенкендорфом, когда был послом при Николае. С Ношутом и Маццини он был прежде знаком - другим он говорил очень хорошо отделанные комплименты, напоминавшие гораздо больше тертого дипломата, чем сурового гражданина демократической республики. Мне он ничего "е сказал, кроме того, что он долго был в России и вывез убеждение, что она имеет великую будущность. Я ему на это, разумеется, ничего не сказал, а заметил, что помню его еще со времен коронации Николая. "Я был (149) мальчиком, но вы были так заметны - в вашем простом черном фраке и в круглой шляпе - в толпе шитой, золоченой, ливрейной знати"195.
   Гарибальди он заметил: "У вас такая же слава в Америке, как в Европе, только что в Америке еще прдбавляется новый титул. Там вас знают - там вас знают за отличного моряка..."
   За десертом, когда m-me Saunders уже вышла и нам подали сигары с еще большим количеством вина, Бюханан, сидевший против Ледрю-Роллена, сказал ему, что "у него был знакомый в Нью-Йорке, говоривший, что он готов бы был съездить из Америки во Францию - только для того, чтоб познакомиться с ним".
   По несчастию, Бюханан как-то шамшил, а Ледрю-Роллен плохо понимал по-английски. В силу чего вышло презабавное qui pro quo196 - Ледрю-Роллен думал, что Бюханан говорит это от себя, и с французским effusion de reconnaissance197 стал его благодарить и протянул ему, через стол свою огромную руку. Бюханан принял благодарность и руку и с тем невозмущаемым спокойствием в трудных обстоятельствах, с которыми англичане и американцы тонут с кораблем или теряют полсостояния, заметил ему: "I think - it is a mistake198 - это не я так думал, это один из моих хороших приятелей в New-Yorke".
   Праздник кончился тем, что вечером поздно, когда Бюханан уехал, а вслед за ним не счел более возможным остаться и Кошут и отправился с своим министром без портфеля, - консул стал умолять нас снова сойти в столовую, где он хотел сам приготовить какой-то американский пунш из старого кентуккийского виски. К тому же Соундерсу там хотелось вознаградить себя за отсутствие сильных тостов - за будущую всемирную (белую) республику и т. д., которых, должно быть, осторожный Бюханан не допускал. За обедом пили тосты - двух-трех гостей и его... без речей. (150)
   Пока он жег какой-то алкоголь и приправлял его всякой всячиной, он предложил хором отслужить "Марсельезу". Оказалось, что музыку ее порядком знал один Ворцель - зато у него было extinction199 голоса, да кой-как Маццини, - I; пришлось звать американку Соундерс, которая сыграла "Марсельезу" на гитаре.
   Между тем ее супруг, окончив свою стряпню, попробовал, остался доволен и разлил нам в большие чайные чашки. Не опасаясь ничего, я сильно хлебнул - ив первую минуту не мог перевести духа. Когда я пришел в себя и увидел, что Ледрю-Роллен собирался также усердно хлебнуть, я остановил его словами:
   - Если вам дорога жизнь, то вы осторожнее обращайтесь с кентуккийским прохладительным; я - русский, да и то опалил себе нёбо, горло и весь пищеприемный канал, - что же будет с вами. Должно быть, у них в Кентукки пунш делается из красного перца, настоянного на купоросном масле.
   Американец радовался, иронически улыбаясь слабости европейцев. Подражатель Митридата с молодых лет - я один подал пустую чашку и попросил еще. Это химическое сродство с алкоголем ужасно подняло меня в глазах консула. "Да, да, - говорил он, - только в Америке и в России люди и умеют пить".
   "Да есть и еще больше лестное сходство, - подумал я, - только в Америке и в России умеют крепостных засекать до смерти".
   Пуншем в 70° окончился этот обед, испортивший больше крови немецким фолликуляриям200, чем желудок обедавшим.
   За трансатлантическим обедом следовала попытка международного комитета последнее усилие чартистов и изгнанников соединенными силами заявить свою жизнь и свой союз. Мысль этого комитета принадлежала Эрнсту Джонсу. Он хотел оживить дряхлевший не по летам чартизм, сближая английских работников с французскими социалистами. Общественным актом этой entente cordiale201 назначен был митинг - в воспоминание 24 февр<аля> 1848. (151)
   Международный комитет избрал между десятком других и меня своим членом, прося меня сказать речь о России, я поблагодарил их письмом, речи говорить не хотел, - тем бы и заключил, если б Маркс и Головин не вынудили меня явиться назло им на трибуне St.-Mar-tins Hall.
   Сначала Джонс получил письмо от какого-то немца, протестовавшего против моего избрания. Он писал, что я известный панславист, что я писал о необходимости завоевания Вены, которую назвал славянской столицей, что я проповедую русское крепостное состояние - как идеал для земледельческого населения. Во всем этом он ссылался на мои письма к Линтону ("La Russie Ie vieux monde"). Джонс бросил без внимания патриотическую клевету.
   Но это письмо было только авангардным рекогносцированием. В следующее заседание комитета Маркс объявил, что он считает мой выбор, несовместным с целью комитета, и предлагал выбор уничтожить. Джонс заметил, что это не так легко, как он думает; что комитет, избравши лицо, которое вовсе не заявляло желания быть членом, и сообщивши ему официально избрание, не может изменить решения по желанию одного члена; что пусть Маркс формулирует свои обвинения, и он их предложит теперь же на обсуживание комитета.
   На это Маркс сказал, что он меня лично не знает, что он не имеет никакого частного обвинения, но находит достаточным, что я русский, и притом русский, который во всем, что писал, поддерживает Россию, - что, наконец, если комитет не исключит меня, то он, Маркс, со всеми своими будет принужден выйти.
   Эрнст Джонс, французы, поляки, итальянцы, человека два-три немцев и англичане вотировали за меня. Маркс остался в страшном меньшинстве. Он встал и с своими присными оставил комитет и не возвращался более.
   Побитые в комитете, марксиды отретировались в свою твердыню - в "Morning Advertiser". Герст и Блакет издали английский перевод одного тома "Былого и дум", включив в него "Тюрьму и ссылку". Чтоб товар продать лицом, они, не обинуясь, поставили: "My exile (152) in Siberia"202 на заглавном листе. "Express" первый заметил это фанфаронство. Я написал к издателю письмо и другое - в "Express". Герст и Блакет объявили, что заглавие было сделано ими, что в оригинале его нет, но что Гофман и Кампе поставили в немецком переводе тоже в "Сибирь". - "Express" вое это напечатал. Казалось, дело было кончено. Но "Morning Advertiser" начал меня шпиговать в неделю раза два-три. Он говорил, что я слово "Сибирь" употребил для лучшего сбыта книги, что я протестовал через пять дней после выхода книги, то есть давши время сбыть издание. Я отвечал; они сделали рубрику: "Case of М. Н."203, как помещают дополнения к убийствам или уголовным процессам... Адвертейзеровкие немцы не только сомневались в Сибири, приписанной книгопродавцем, но и в самой ссылке. "В Вятке и Новгороде г. Г. был на императорской службе, - где же и когда он был в ссылке?"
   Наконец, интерес иссяк... и "Morning Advertiser" забыл меня.
   Прошло четыре года. Началась итальянская война - красный Маркс избрал самый черно-желтый журнал в Германии, "Аугсбургскую газету", и в ней стал выдавать (анонимно) Карла Фогта за агента принца Наполеона, Кошута, С. Телеки, Пульского и проч. - как продавшихся Бонапарту. Вслед за тем он напечатал: "Г., по самым верным источникам, получает большие деньги от Наполеона. Его близкие сношения с Palais-RoyaleM были и прежде не тайной..."
   Я не отвечал, он зато был почти обрадован, когда тощий лондонский журнал "Herrman" поместил статейку, в которой говорится, - несмотря на то что я десять раз отвечал, что я этого никогда не писал, - что я "рекомендую России завоевать Вену и считаю ее столицей славянского мира".
   Мы сидели за обедом - человек десять; кто-то рассказывал из газет о злодействах, сделанных Урбаном с своими пандурами возле Комо. Кавур обнародовал их. Что касается до Урбана, в нем сомневаться было грешно. Кондотьер, без роду и племени, он родился где-то на - биваках и вырос в каких-то казармах; fille du regiment (153) мужского пола и по всему, par droit de conquete et par, droit de naissanoe204 свирепый солдат, пандур и прабитель.
   Дело было как-то около Маженты и Солферино. Немецкий патриотизм был тогда в периоде злейшей ярости; классическая любовь к Италии, патриотическая ненависть к Австрии - все исчезло перед патосом национальной гордости, хотевшей во что б ни стало удержать чужой "квадрилатер"205. Баварцы собирались идти - несмотря на то что их никто не посылал, никто не звал. никто не пускал... гремя ржавыми саблями бефрейюнгс-крига206 - они запаивали пивом и засыпали цветами всяких кроатов и далматов, шедших бить итальянцев за Австрию и за свое собственное рабство. Либеральный изгнанник Бухер и какой-то, должно быть, побочный потомок Барбароссы Родбартус - протестовали против всякого притязания иностранцев (то есть итальянцев) на Венецию...
   При этих неблагоприятных обстоятельствах и был между супом и рыбой поднят несчастный вопрос об злодействах Урбана.
   - Ну, а если это неправда? - заметил, несколько побледневши, D-r Мюллер-Стрюбинг из Мекленбурга по телесному и Берлина - по духовному рождению.
   - Однако ж нота Кавура...
   - Ничего не доказывает.
   - В таком случае, - заметил я, - может, под Мажентой австрийцы разбили наголову французов - ведь никто из нас не был там.
   - Это другое дело... там тысячи свидетелей, а тут какие-то итальянские мужики.
   - Да что за охота защищать австрийских генералов... Разве мы и их и прусских генералов, офицеров не знаем по 1848 году? Эти проклятые юнкеры, с дерзким лицом и надменным видом...
   - Господа, - заметил Мюллер, - прусских офицеров не следует оскорблять и ставить наряду с австрийскими.
   - Таких тонкостей мы не знаем; все они несносны, противны, мне кажется, что все они, да и вдобавок наши лейб-гвардейцы, - такие же... (154)
   - Кто обижает прусских офицеров, обижает прусский народ, они с ним неразрывны, - и Мюллер, совсем бледный, отставил в первый раз отроду дрожащей рукой стакан налитого пива.
   - Наш; друг Мюллер - величайший патриот Германии, - сказал я, все еще полушутя, - он на алтарь отечества приносит больше, чем жизнь, больше, чем обожженную руку: он жертвует здравым смыслом.
   - И нога его не будет в доме, где обижают германский народ, - с этими словами мой .доктор философии встал, бросил на стал салфетку - как материальный знак разрыва - и мрачно вышел... С тех пор мы не виделись.
   А ведь мы с ним пили на "du"207 у Стеели, Gendarmen platz, в Берлине, в 1847 году, и он был самый лучший и самый счастливый немецкий Bummler208 из всех виденных мною. Не въезжая в Россию, он как-то всю жизнь прожил с русскими, - и биография его не лишена для нас интереса.
   Как вое немцы, не работающие руками, Мюллер учился древним языкам очень долго и подробно, знал их очень хорошо и много, - его образование было до того упорно классическое, - что не имел времени никогда заглянуть ни в какую книгу об естествоведении, хотя естественные науки уважал, зная, что Гумбольдт ими занимался всю жизнь. Мюллер, как все филологи, умер бы от стыда, если б он не знал какую-нибудь книжонку - средневековую или классическую дрянь, и, не обинуясь, признавался, например, в совершенном неведении физики, химии и проч. Страстный музыкант - без Anschlaga209 и голоса, и платонический эстетик, не умевший карандаша в руки взять и изучавший картины и статуи в Берлине, Мюллер начал свою карьеру глубокомысленными статьями об игре талантливых, но все неизвестных берлинских актеров в "Шпенеровой газете" и был страстным любителем спектакля. Театр, впрочем, не мешал ему любить вообще все зрелища, от зверинцев с пожилыми львами и умывающимися белыми медведями и фокусников до панорам, косморам, акробатов, телят с двумя головами, восковых фигур, ученых собак и проч. (155)
   В жизнь мою я не видывал такого деятельного лентяя, такого вечно занятого - праздношатающегося. Утомленный, в поту, в пыли, измятый, затасканный, приходил он в одиннадцатом часу вечера и бросался на диван, вы думаете, у себя в комнате? Совсем нет, в учено-литературной биркнейпе210 у Стеели, и принимался за пиво.. выпивал он его нечеловеческое количество - беспрестанно стучал крышкой кружки, - и Jungfer211 уже знала без слов и просьбы, что следует нести другую. Здесь, окруженный отставными актерами и еще не принятыми в литературу писателями, проповедовал Мюллер часы о Каулбахе и Корнелиусе, о том, как пел в этот вечер Лабочета (!) в Королевской опере, о том, как мысль губит стихотворение и портит картину, убивая ее непосредственность, и вдруг вскакивал, вспомнив, что он должен завтра в восемь часов утра бежать к Пассаланье в египетский музей смотреть новую мумию - и это непременно в восемь часов, потому что в половину десятого один приятель обещал ему сводить его в конюшню английского посланника показать, как англичане отлично содержат лошадей. Схваченный таким воспоминанием, Мюллер, извиняясь, наскоро выпивал кружку, забывая то очки, то платок, то крошечную табакерку. бежал в какой-то переулок на Шпре, подымался в четвертый этаж и торопился выспаться, чтоб не заставить дожидаться мумию, три-четыре тысячи лет покоившуюся, не нуждаясь ни в Пассаланье, ни в D-r Мюллере.
   Без гроша денег и тратя последние на cerealia и circenses212, Мюллер жил на антониевой пище, храня внутри сердца непреодолимую любовь к кухонным редкостям и столовым лакомствам. Зато, когда фортуна ему улыбалась и его несчастная любовь могла перейти в реальную, он торжественно доказывал, что он не только уважал категорию качества, но столько же отдавал справедливость категории количества.