А.Герман, С.Кармалита

Что сказал табачник с Табачной улицы

 

 
   Странное открытое окно. Резко в фокусе предметы, смысл которых частично понятен, частично уже и нет. На раме отбитый кусок слюдяного стекла. Не торопясь прошел человек, заглядывая в комнату, абсолютно бытовой, документальный, только одет так, как одеты люди на картинах XII-XIV веков. И город позади такой же, того же времени. А главное, что все резко, так бывает в жизни и не бывает на фотографиях. Мелькнул мальчик, заглянул в комнату, и кадр замер в неподвижности моментального снимка.
   ЗТМ
   ТИТР
   Тот же, что и в первом случае, яркий неестественный желто-зеленый цвет, похожий бывает при заходе солнца, но только похожий, цвет не совсем реален. Компания горожан, мужчин и женщин, того же примерно исторического времени и чуть ниже среднего достатка, прощается у небольшого дома. На улице булочник и раб в ошейнике волокут через грязь свой явно горячий парящий товар. Один из горожан, приподнявшись на цыпочках и вывернув поднятую руку, похоже, читает стихи. Все немного пьяны.
   И также резки изображения всех предметов. И тот же цвет. И также застывает и проваливается в черноту изображение.
   ТИТР
   Берег пролива, камыш, голый мальчик-раб в колодке, напрягшись, держит огромного сома, а может, это другая рыбина, но величиной с мальчика. Неподалеку офицер в полудоспехах отряхивает наколенник. Где-то за камышом корабль. Это просто фотография. Фотография уходит в полное затемнение. Все три фотографии – фон для небольшой части титров. Но имеют и самостоятельное значение, ибо титры занимают лишь часть метража.
   Эпиграф на неподвижной черноте экрана.
 
   Должен вас предупредить вот о чем. Выполняя задание, вы будете при оружии исключительно для поднятия авторитета. Но пускать его в ход вам не разрешается ни при каких обстоятельствах. Ни при каких обстоятельствах. Вы меня поняли?
   Эрнест ХЕМИНГУЭЙ
 
   Пустынная, иссеченная глубокими, полными черной водой колеями с отбросами, широкая улица средневекового города. Раннее утро. Туман. На улице мешками лежат люди в черном. Угадывается какой-то странный порядок в том, как они лежат. Словно зигзагами протянулась невидимая тропинка, на которой их убивали. Иногда один за одним, иногда и вовсе бессмысленными кучами. Очень тихо, слышно только карканье ворон, да тяжело шлепают грубейшей кожи окованные медью сапоги с вертящимися шпорами на носках и пятках, то попадая в кадр, то исчезая. Где-то тоскливо завыла собака. Потом еще несколько собак, потом еще. Кожаная перчатка в острых металлических заклепках с медным крюком для копья хотела поправить зависшее тело, но голова у тела вдруг отвалилась, задержалась на секунду в капюшоне и плюхнулась в канаву, закачавшись, как детский кораблик.
   В сырости улицы кровь ушла под траву и мусор. Под тяжелыми сапогами она вспучивается и пузырится. У дровеницы еще монахи. Лица под низкими козырьками металлических касок запрокинуты. Мимо в дровеницу.
   – Смотри-ка, – сказал голос, – Агата Красивый… Как странно…
   – Ничего не странно.
   Этого монаха трудно было назвать красивым. Он был тяжел и горбат, одноглаз, лоб заклеймен, хотя было что-то и притягательное в этом лице. Улыбался он, что ли. Но шея была разрублена до кадыка, и кровь ушла под рясу. Трехпалая рука до сих пор сжимала лук.
   – Он отсюда стрелял вон в окно… Выгонял медведя… И выгнал, – сказал голос.
   Рука в перчатке в заклепках потянула лук, шлепнулось полено, и, как будто в ответ, за воротами дровеницы стеной упал ливень. В землю воткнулся железный зонт, нога надавила на крюк, и зонт со скрежетом раскрылся. Мимо дровеницы пробежала собака со стрелой в боку.
   За дровеницей ощетинившееся копьями лежало изрубленное каре тяжелых монахов в панцирях поверх ряс, за ними – маленькие арбалетчики. Через них та же смертоносная тропинка. Вот она и закончилась. Мертвый человек в красных одеждах сидел, привалясь к дереву, взявшись руками за бока и растопырив ноги, будто сейчас пустится в пляс. Из-за того, что здесь глина и деревья, кровь не ушла в землю – трудно было представить, что из человека может вытечь так много. Казалось, что мертвец от удивления поднял брови.
   – Здесь он, – сказал голос и покашлял. Еще за одним огромным зарубленным монахом, шлем и голова которого были разрублены почти надвое, лежал человек в белой блестящей рубахе, в обтягивающих штанах с пуфами. Он лежал на спине, руки его были неестественно вывернуты, в полуразжатых кулаках – рукоятки коротких мечей. Сапоги пришедших потоптались, первый из их обладателей сел на корточки. Был он не молод, носат, голову обхватывал тяжелый золотой обруч с огромным драгоценным камнем на лбу. Впрочем, такой же обруч обхватывал лоб лежащего. Подошли еще сапоги.
   – Ну что, доволен, старый мерин? – лежащий собрал слюну, неожиданно харкнул присевшему на корточки в лицо, откинулся назад и закрыл глаза. От того, что положение лица изменилось, капли с дерева смыли грязь с лица, и пепельные волосы стали рыжими. Сидящий на корточках меховым в драгоценных камнях рукавом вытер лицо, поцарапав кожу так, что выступила кровь. Потом поставил железный зонт над головой лежащего..
   – Устал, – сказал тот и открыл рот. – Трудно быть богом, вот что.
   Неожиданно он стремительно повернулся и попытался полоснуть себя ножом по верхней части горла над рубашкой. На него навалились, заскребли по глине сапоги в шпорах со звездами, где-то громыхнуло, и чей-то голос сказал:
   – В порту на военной галере нефть рвануло.
   Может быть, одновременно со взрывом титр – НАЗВАНИЕ ФИЛЬМА – во весь экран. После этого изображение гаснет.
   Почти голый мальчик держит, прижимая к себе, огромную умирающую рыбину. Глаза у мальчика такие же тусклые и пустые, как у рыбины, из которой уходит жизнь. Губы обметены простудой. Толкнув его, задыхаясь и прижимая руку к сердцу, бежит очень толстый, бедно по-городскому одетый мужчина. Толстые слюдяные очки, задранные на лоб, придают лицу детское выражение. Позади отстала маленькая женщина. Толстяк потерял ботинок, женщина выдрала его из грязи. Мужчина остановился, боясь, что сердце не выдержит, зачерпнул черную липкую грязь со дна лужи.
   Ушло чавканье шагов, возникли другие звуки.
   Жеребец сильно всхрапнул. Перчатка в острых стальных заклепках стукнула лошадь между ушей.
   Жалкий домик. Горит костерок. Длинный солдат в серой нечистой форме рубит размалеванные доски, холсты, – поднял голову, засмеялся и положил один в центр огня. Рядом на табуретке неподвижно сидит человек тоже в городской одежде. Второй солдат повалил последнюю плетенку, обнаружив нутро нужника и помойки. Длинной сливной доской дважды замерил глубину выгребной ямы, отмахнулся плоской каской от мух и пошел к костерку.
   Верхняя дверь домика от удара упала. Вышел офицер в сером мундире при палаше с бледным кривым лицом, потряс окровавленной рукой. За ним стремительно выполз на четвереньках мужик, борода у мужика в крови. Он подполз к офицеру и уткнулся тому в сапоги.
   – Ну, как хорьки кусаются, – сказал офицер, отсосал ранку и сплюнул. Мужик развернулся и так же быстро уполз в дом.
   Человек в городском встал с табурета, дав возможность сравнить свой рост с отметкой глубины нечистот на сливной доске.
   По-прежнему прихватившись одной рукой за сердце, а в другой удерживая жидкую грязь, ковыляя, подбежал толстяк.
   – А, – выдавил он и еще раз, – а… Ты помнишь, как ты сказал, что мои картины, все мои картины – просто птичий помет, – от возбуждения он всхлипнул. Второй не слушал, поежился. Толстяк неловко подвернул ладонь и швырнул ему в лицо жидкую грязь. Маленькая женщина отдала толстяку ботинок, он отошел, сел на землю. Солдаты за рукава повели горожанина к яме. Он не сопротивлялся. Один из солдат посмотрел на Румату, улыбнулся выщербленным ртом.
   Румата пожевал губами, грубо ткнул плетью соседского коня и тронул хамахарского жеребца прямо на толпу.
   Дон Румата Эсторский был тем, кого мы видели в конце смертоносной толпы. Та же белоснежная рубаха вместо кольчуги и полудоспехов. Тот же золотой толстый обруч с большим изумрудом над переносицей. Только лицо было другим, надменным до наглости. Он пожевывал травинку и в седле сидел неестественно прямо. Золотые ируканские гербы на сбруе дополняли картину. Румата развернул коня. Где-то позади раздался тяжелый шлепок, как неумелый прыгун нырнул, и там все взорвалось счастливыми криками.
   Улица кончалась вместе с городом. На углу сидел на табуретке крикун с больным замотанным горлом. Рядом мальчик-раб в пестрой колодке.
   Крикун что-то простуженно сипел.
   Мальчик-раб бил в барабан и брякал колокольчиками.
   Сумерки сгущались, поглощая свет. Вот у каменного колодца полуголый раб в медном ошейнике на цепи жует лепешку, задумавшись о чем-то. Дальше низкие кусты, болотца да одинокие гибнущие деревца. Румата так и уехал, уперев руку в бок, задрав подбородок и покусывая травинку. Впрочем, мы видим то часть лица, то бок, то перчатку, то короткие дразнящие задранные мечи и нелепые в этом царстве железа и грязи белоснежные наколенные пуфы.
   В канаве что-то хлюпнуло. Румата не обратил внимание. Потом из канавы, из гнилых трепещущих от вечернего ветра кустов, вылез на дорогу маленький плотный горожанин в широкой шляпе, в бедном плаще, замаранном глиной, в мокрых штанах и с узелком под мышкой. Впрочем, шляпу горожанин, как только вылез, снял и, прокашлявшись, попросил довольно бодро:
   – Разрешите мне бежать рядом с вами, благородный дон?!
   – Изволь, можешь взяться за стремя.
   Было тихо. Пролетели две птицы.
   – Кто таков? – спросил Румата.
   – Жестянщик Киун… Иду из Арканара. Торговые дела.
   Румата, как птица, наклонил голову к плечу. Киун, или как его там звали, торчал из-за кожи седла, золотой герб на упряжи отсвечивал как раз ему на лысину, и эта лысина потела на глазах. Вот и капля потекла по полной трясущейся щеке.
   Румата помахал рукой, отгоняя комаров.
   – Ты книгочей с Жестяной улицы. Разница.
   Румата положил палец на совсем мокрую лысину.
   – Бежишь из Арканара, собака?
   – Бегу, – Киун отпустил стремя, зацепившись обшлагом за вертящуюся, в виде колющей звезды шпору. Надо ж, что б так не повезло. Он попробовал избавиться от узелка, уронив его сначала на мокрый сапог, потом толкнув к канаве.
   – Эй ты, подбери, что ты там бросил, и дай сюда… Ну?!
   Киун отодрал рукав от проклятой шпоры, бесцельно похлопал себя ладонями по плащу, полез в канаву и протянул Румате узелок.
   – Что здесь у тебя? Книги, конечно…
   – Нет, – хрипло отвечает Киун, – всего одна. Моя книга, – он всхлипнул.
   – Можешь взяться за стремя, – Румата тронул коня.
   Все еще всхлипывая, Киун взялся за стремя и пошел рядом.
   – Не хнычь. Я думал, ты шпион. А я их не люблю. И куда ты бежишь, книгочей?
   – Попробую в Ирукан…
   – Ты полагаешь, там лучше?
   – Вряд ли там хуже.
   Дорога повернула.
   Поперек высокие костры, какие-то рогатки. У коновязи оседланные лошади. На ступеньках сторожевой будки спит прыщавый Серый солдат, рукоять топора оттянула ему лицо на бок. Поодаль двое других в драных кожаных фартуках возятся с тушами собак, подвешенных к дереву. Румата все так же неторопливо ехал, глядя прямо перед собой. Киун, прячась за круп лошади, широко шагал рядом. Он по-прежнему был без шляпы. Лысина, щеки и шея залиты потом.
   Солдат, заметив всадника, засуетился и стал сдирать фартук.
   – Эй, как вас там? Ты, благородный, бумаги предъяви.
   – Я мог бы идти быстрее, – сказал Киун неестественно бодрым голосом.
   – Вздор, – сказал Румата.
   Они уже проехали рогатки, впереди опять унылые кусты, развилка и пустая дорога. Сзади стучат копыта. Румата развернул коня – двое Серых скакали по прямой, двое обходили через болота и кусты.
   – Пьяное мужичье, – Румата сплюнул. – Неужели тебе никогда не хочется подраться, Киун?
   – Нет, – говорит Киун, – мне никогда не хочется драться.
   Два всадника, которые скакали по прямой, разом остановились, крутясь на месте; копыта выбрасывали грязь.
   – Эй ты, благородный, а ну предъяви подорожную…
   – Хамье, – стеклянным голосом сказал Румата, – вы же неграмотные… – Он потянулся, будто расправляя лопатки, и подал жеребца вперед, выехав из тени большого дерева. – И кто разрешил смотреть мне в глаза?..
   Солдаты подняли топоры, попятились. Вдруг один ловко развернулся и, нахлестывая лошадь, поскакал назад. Другой все пятился, опустив топор.
   – Это значит, что же? Это значит благородный дон Румата? – Теперь он ехал боком.
   Из двух солдат, заходящих сзади, один тоже успел развернуть лошадь и уже скакал большим кругом обратно. Когда Серый пролетал мимо Руматы, Румата в него харкнул.
   Другого неладная вынесла на дорогу.
   – Служба такая, благородный дон, – он был почти мальчишка, – оттуда книгочеи бегут, там Арата с мужиками рудник поджег. – И вдруг провел пальцем по открытому рту, завизжал пронзительно и, настегивая лошадь, белым призраком пролетел мимо Руматы. Теперь на дороге Румата был один.
   – Киун, – крикнул он, – эй, Киун.
   Никто не отозвался. Только трещали и колыхались кусты там, где Киун пробирался напролом. Румата засмеялся и тронул лошадь.
   Кончик длинного прута неярко тлел в темноте. Искусство ночной езды по Икающему лесу состояло из многого, в том числе и из того, чтобы горящий кончик не отвалился. Румата медленно опустил руку и коснулся полупотухшим огоньком черной в ряске болотины. Болотина засветилась, огонь побежал в глубину и вширь, осветил голову лошади, белый рукав, а потом всего Румату, въехавшего в этот свет и в этот лес с горящей стоячей водой. Огонь был недолог, покуда выгорал газ с поверхности. Постепенно лошадь, и Румата, и белая его рубашка, и прут с тлеющим наконечником опять стали погружаться во тьму, и, когда наконец тьма их уничтожила, повторилось то же: легкий полет огонька – кончика длинной ветки, треск, похожий на икоту, и поспешный бег огня над водой. Лошадь сделала два шага и резко встала, так что Румату качнуло. У толстого дерева, привалясь к стволу спиной, сидел человек и, приоткрыв рот, смотрел на Румату. Ноги человека были вытянуты и перекрывали тропинку, отраженные огоньки бегали по наколенникам и отражались в глазницах. Конь переступил, задев, видно, какой-то корень, человек шевельнулся, из полуоткрытого рта его поспешно выскочил и пошевелил усами небольшой жирный жучок. Человек посидел недолго и упал на живот – в спине торчала длинная толстая стрела. Он был при кольчуге и каске, только коня не было.
   Румата посвистел и почмокал губами, медленно погружаясь в икающую темноту, тронул коня. Каска с убитого упала, и конь проскрежетал по ней копытом.
   Где-то в высоте в ветвях садились тяжелые птицы, ожидая еды. Румата пожал плечами, поджег болотину и, выставив впереди морды коня меч, потрусил быстрей.
   Огонь и ветки сплетали на кхмерской стали меча и защитной пластине на лбу коня странные полутени.
   У вросшей в землю замшелой закопченной избы в такой же, как и убитый, позе сидел толстый всклокоченный человек, даже рот был открыт так же. Из-под порванной сутаны неестественно белым вываливался живот. Пристройки, земляной погреб с тяжелой дверью, огромная протекшая бочка, даже небольшое брюквенное поле. Костер горел таким же странным огнем, как болотина. Казалось, все здесь провоняло на века. Из толстой глиняной трубы, спускающейся с крыши, текла под напором вода.
   – Воняет, – согласился толстяк с белым животом. Звали его Кабани. – Но, если вы ткнете меня мечом в живот, благородный дон, завоняет еще больше – там такое… Какой сегодня день?
   – Канун Каты Праведного, – сказал Румата.
   – А почему нет солнца?
   – Потому что ночь…
   – Опять ночь, – с тоской сказал отец Кабани и стал смотреть на копыта лошади Руматы.
   – Ящик, – зачем-то сказал он.
   Румата засвистел, слез с лошади, сбросил пояс с мечами и арбалетом, пошевелил ногой костер и выволок из него тяжелую головню. Сзади, отдуваясь, тащился Кабани, повторяя все его движения.
   – Ящик, – рявкнул опять Кабани и погрозил кому-то в черное небо пальцем. – На самом деле кто-то уже все выдумал, сложил в ящик, провертел дыру и ушел, – он помолчал, задумавшись, – ушел спать… Проходит мимо отец Кабани, закрывает глаза, сует руку в дыру, – Кабани посмотрел на свою руку, – х-хвать – мясокрутка для производства нежного фарша, хвать – горючая вода для произведения веселых фокусов… А она, понимаете, пьется… И пью. Опух весь, падаю все время. А мясокрутку дон Рэба забрал – государственных преступников… – Кабани показал, как прокручивают в мясорубке пальцы. – Сколько я на коленях простоял – не отдал.
   Некоторое время Румата, посвистывая, смотрел на него, втягивая носом воздух.
   – Синий стал, а? – робея, сказал Кабани.
   Румата потянулся и пошел в кладовку. Там, между огромными кучами гнилой брюквы, поблескивал глиняными трубками громоздкий спиртогонный аппарат, удивительное творение средневекового гения. Румата поднял ногу в тяжелом сапоге и ударил шпорой по глиняным сочленениям, потом –обуглившимся бревном. Аппарат развалился и выплескивал из себя бурую зловонную жидкость, издавая при этом странное, почти органное звучание.
   – Бей, – ревел Кабани, запуская в истерзанные детали гнилой брюквой, – гиена он…
   Румата взял ведро с жидкостью, аккуратно слил ее в крысиную нору и, пока Кабани вертелся на четвереньках, ткнул его в зад арбалетной стрелой.
   – Святой Мика не одобряет пьяниц, – сказал он, глядя в мутнеющие засыпающие глаза Кабани.
   Из-за угла полуразвалившегося дома вышла большая и совсем светлая лошадь, впряженная в воз с брюквой, хамахарский жеребец тихонько ржанул, двинулся к ней, и они стали обнюхиваться. Тихо звенел распадающийся аппарат.
   – Изобретаю я умнейшую штуку, – сказал во сне Кабани и вдруг, как ребенок в театре, прыснул от смеха.
   Послышался еще звук, до слез знакомый и здесь невероятный. Румата подошел к белой кляче, облокотился на нее и стал слушать, открыв рот.
   Дико и странно прокричала птица. На небольшое брюквенное поле за сгнившей изгородью и такими же бочками, за черными треснувшими идолами, поросшими мхом, опускался странный летательный аппарат.
   Белая мосластая коняга испуганно дернула, опрокинула шест, держащий трубу, так что вода хлынула Румате в лицо и за воротник.
   В летательном аппарате зажегся яркий свет, что-то там мигало, фукало, из передних его дверей появился расшитый золотом зад, меха, а после – длинный, носатый, весьма немолодой человек с длиннющим прямым, не как у Руматы, мечом, который болтался на боку, как палка. Ноги Руматы вдруг, следуя этикету, сами собой согнулись в коленях, длинные, в грязи и ботве шпоры торжественно звякнули, правая рука описала широкий полукруг от сердца в сторону. Носатый сорвал бархатный, в драгоценностях, берет с огромным пером, но лицо его скривилось.
   – У меня болит шея, – объявил он. – Что там все время дребезжало на крыше, дон Гуг, черт вас возьми?
   Из второй кабинки выскочил толстый, короткий, похожий на пингвина человек, улыбчивый, со странными тяжелыми веками. Он не моргал, он как бы затворял глаза. Толстяк также был в меховом плаще и драгоценных камнях, также шагнул к Румате и так же, будто натолкнувшись на неведомую преграду, согнулся, зазвякал шпорами и замахал рукой. На боевой когтистой рукавице ярко сверкнули камни в золоте.
   – Как козлы, – он улыбнулся и еще раз подпрыгнул в приветствии, – представляешь в старости и на Земле… – и полез смотреть, что там грохотало на крыше старой клепаной машины, похожей на вертолет.
   – Шея – мое слабое место, – сказал носатый дон Кондор. –Так где же ваш Будах, жив, или уже повесили?!
   – Завтра на улице Граверов будут вешать мастера, гения в своем роде… Ему несомненно стало бы легче, если бы мне удалось рассказать ему о вашей хвори, – Румата похлопал себя по шее.
   Они потоптались в грязи и посопели.
   – Будах, я думаю, жив… – сказал Румата, – с офицера, который его вез, не сняли ботфорт…
   – Кресло, – заорал сверху с крыши аппарата дон Гуг. –Я думал, как твой старикашка полетит на нашем насесте. Взял у своего князя кресло, ну и положил на крышу, чтобы засунуть… Ух и воняет… – он кивнул в сторону избы. – Кресло и гремело… И в пролив не хлопнулось…
   – Мало кого еще повесят, а у меня болит шея… – Кондор зевнул в лицо Румате, он нарывался на скандал и не скрывал этого.
   – Послушайте вы, – Румата чуть не вытер боевой в шипах рукавицей лицо, хорош бы он был, – я Будаха, конечно, достану, я это умею. Но посоветуйте мне как старший… Я всегда бил за такой тон, с детства… Что мне ваша шея, – он передразнил зевоту Кондора, – на Земле, к примеру, был один Гомер, один Галилей, ну, еще человек пятнадцать, а здесь один Будах, один Цэрукан… и, кстати, один Синда, – Румата нажал на слово «кстати».
   Неожиданно между ними хлопнулось небольшое роскошное бронзовое кресло. Брызнула грязь. Затем перевязь с мечами, арбалетом и прочими причиндалами. И, наконец, сам дон Гуг, неожиданно ловкий для своего брюшка.
   – Кресло для твоей арканарской задницы, – сообщил он и поволок Румату в сторону. – Тебя отправят на Землю лечиться…
   – Черт, эта шея… – раздалось позади, Кондор схватил Румату за крюки на запястье, проволок и прижал к металлу аппарата, обшивка за головой Руматы была помята, и треснута, и заклепана, видно, местным мастером.
   – На Земле был не один Галилей, был просто шумный процесс… Изучать историю по шумным процессам – последнее дело… Скажи-ка, а сколько безымянных Галилеев зажарили… А про эту планету мы не знаем вообще ни хрена… Это чужой мир. У тебя в Арканаре вешают, жгут или топят в дерьме. Но Средние века не бывают дурные или получше. Они ужасны или вконец невыносимы. А ты уже готов утолить свой справедливый гнев, – дон Кондор плевался, тяжелыми сапогами с хрустом давил брюкву, он даже не говорил, как-то сюсюкал. – А утолять будешь вот этим?! – он ткнул в мечи Руматы. – Я историк и наблюдатель и ничего не могу здесь сделать… Но что бы я хотел, это бросить тебе в лицо перчатку. Но эта рукавица не отстегивается. Я знаю, что ты называешь меня мерином, ты, тщеславный рыжий неуч…
   – Вы что? – визжал Гуг, пытаясь распихнуть их животом. –За тысячу лет до Земли… Эй, что это меня схватило? – Гуг сел в грязь между сапогами Руматы и Кондора.
   – Это капкан от диких свиней… Штучка из одного ящика… Снимается только после забоя… С ногой…
   Гуг радостно хихикнул, Румата с Кондором сели на корточки. Цепь не выдиралась, и они потащились к прожектору: Гуг скакал на одной ноге, опираясь на меч, как на палку, и тащил цепь. Кондор как младенца нес на руках тяжелое грязное бревно. За ними над поляной стелился туман, фыркал и терся головой об идола жеребец Руматы. Над лесом дико и странно висели два узких ярких серпа, две луны.
   – Не отправляйте меня на Землю, – попросил Румата, – да я и не дамся.
   – Мелкую вспышку искусств, пузырь на самом деле, вы приняли за Возрождение… Крохотный зигзаг. Шалость истории, – Кондор хотел показать этот зигзаг, но помешала закрутившаяся рукавица. – А когда я дал этому вашему Возрождению пять лет, тогда я стал у вас мерином.
   У ноги Кондора что-то оглушительно лязгнуло, он подпрыгнул вверх, единственным возможным способом миновав капкан.
   – Ну, – с лицемерным восхищением сказал Гуг Румате. –Тридцать лет назад тебе бы и Будаха не дали спасать. Прошел бы мимо, да еще бы камень кинул. – Гуг скакал на одной ноге, опираясь на меч, как на палку. В руке он волок цепь, к которой было привязано бревно.
   – Здесь еще капканов полно, – хмыкнул Румата.
   Гуг замолчал и уставился в землю.
   – Как раз тридцать лет назад, – оживился Кондор, – Стефан Капвада во время публичной пытки восемнадцати эсторских ведьм перерубил всю императорскую семью, узурпировал власть и попытался внедрить подобие демократии. Он был совсем маленький, замечательно стрелял, но в очках. Интересно, что его забили оглоблями горожане, для которых он собственно… Я отправлял на землю его тело. Но я не думаю, что Арканар даст дополнительный выброс жестокости. – Дон Кондор шел, печально кивая носом.
   – Это не конец, а начало… – Румата чувствовал, что суетится, ненавидел себя за это. – Здесь варится какая-то похлебка. На все Запроливье… Я чувствую это, как крыса – землетрясение…
   – Это синдром неуча… А ты рыжий, талантливый неуч.
   Втроем они, навалившись на эфес, разжали капкан.
   Дон Кондор вывинтил из своего золотого обруча алмаз-объектив, всобачил в обшивку аппарата, и они снялись. Дон Гуг с капканом и пробитым сапогом в руке, дон Кондор, обмотавший шею цепью, дон Румата с гнилым бревном на плече. Все пытались улыбаться, и у всех не очень получалось. Потом двое полезли в кабину.
   – Я тебя люблю, а ты меня нет, – сказал, с грохотом усаживаясь, Кондор.
   Дон Гуг покачивал перед собственным носом капкан на цепи и цокал от удовольствия.
   – Вы не знаете моего князя, – возликовал он, и Румата подумал: «Что за счастливый характер». – Держу пари, что через недельку весь наш двор охромеет, включая дам… Такой добряк.
   – Одеколон, – сказал Румата, втянув носом воздух кабины.
   – Я бы не хотел быть бестактным, Антон, – Кондор его не слушал, – как из-за этой шеи, – он хмыкнул. – И все дорогое мы обязаны оставлять на Земле. Особенно, если то, что ты говоришь об этом Рэба – я правильно выговариваю? – и его коготке… – Он помолчал и показал, как коготком можно достать сердце.