Уже все совсем кончалось, когда рядом тихо взвизгнула и стала что-то пришепетывать обморочным голосом пожилая женщина в шуршащем шелковом платье. Володя цыкнул на нее, но она не успокоилась и начала подниматься. На нее зашикали, она взвизгнула. К счастью, спектакль кончился. Сквозь пелену слез Володя увидел зеленое лицо своей соседки, ее перекошенный рот, готовый к пронзительному, на весь зал воплю.
   – Мыши! Мыши! Мыши! – шуршала другая женщина в зеленом.
   – И что особенного! – сказал Володя, снимая с колен соседки свою ручную белую, мышь. – И что страшного? Я ее нынче почти что и не кормил. Соскучилась, вылезла.
   Все-таки его препроводили в пикет милиции. Искусство не размягчило сердца Володиных соседей по первому ряду балкона Дома культуры. Поревев на «Дяде Ване», они железными голосами талдычили пожилому милиционеру насчет злонамеренного хулиганства со стороны этого юноши. А милиционер писал протокол. Варя сидела в углу комнаты на стуле и подмигивала Володе. Ей казалось, что она в чем-то виновата.
   Когда жалобщики ушли, милиционер спросил:
   – А где ваш мышь?
   – Вот! – сказал Володя.
   – Ишь! Белый! – удивился милиционер.
   – У меня их много, – сообщил Володя. Для опытов. Но, знаете, привык, жалко. Они умные, а эта ручная. Возьмите-ка!
   Милиционер подержал мышь на своей бурой ладони, поинтересовался, чем Володя кормит их, своих мышей, – и отпустил с миром.
   – Спасибо, товарищ начальник! – сказала Варвара. – А то, знаете, все настроение сорвалось. Такой спектакль впечатляющий – и вот, здравствуйте, берут и ведут в милицию.
   Пока Варвара говорила, усатый милиционер всматривался в нее твердым и неласковым взглядом, потом спросил:
   – Отчего это, девушка, ваша личность мне как будто знакомая?
   – А драка была, помните? – сказала Варя.
   – Я все драки не могу запомнить, – сказал милиционер, – У меня должность такая...
   – Ну, на катке на вашем была драка вчера. Только вчера. Не могли вы вчерашнюю драку забыть.
   И она, слегка зардевшись, рассказала, как давеча на катке подрались мальчишки, как их никто не попытался разнять, а она сунулась, и ей тоже попало. Но она не испугалась, а полезла еще и начала визжать, на ее крики подоспела помощь...
   – Так-так, – служебным голосом произнес милиционер. – Степанова вам фамилия. Степанова Варвара. Ну что ж, идите...
   На улице Варвара заговорила о театре. По ее мнению, песенка Московского Художественного театра была уже спета. Но и Всеволод Мейерхольд сдавал кое-какие позиции. Например, «Дама с камелиями» вовсе не то, чем был «Последний решительный».
   – А разве ты эти постановки видела? – спросил Устименко.
   – Не видела, но читала о них! – воскликнула Варвара. – Я же слежу по журналам и все рецензии читаю. И мы многое в нашей студии обсуждаем...
   Странный это был вечер. Ни в чем они не были согласны друг с другом и все-таки никак не могли расстаться. Гуляли, сидели на скамейке, мерзли и все время чувствовали, что им просто невозможно друг без друга. А почему? Они не знали этого.

Человек все может

   И все-таки Устименко Владимир перешел в десятый класс. На педсовете много говорили о нем, особенно был обижен Смородин. Старик чувствовал себя преданным. «Подумайте! – восклицал он. – Вы только представьте себе! Этот юнец задал мне вопрос: а зачем вообще нужна художественная литература? Она размагничивает! И целая теория насчет „Дяди Вани“, которого он изволил посмотреть!»
   Другие педагоги тоже говорили о Володе оскорбленными голосами. Он мог быть гордостью школы, а докатился до посредственных отметок, и главное – это безразличие в нем. Откуда?
   Старенькая Анна Филипповна возразила: не так уж плох Устименко Владимир, есть у него много плюсов, нельзя огульно отрицать все достоинства мальчика. Но в целом (Анна Филипповна с опаской взглянула на раздраженного завуча Татьяну Ефимовну), в целом Устименко действительно разболтался, крайне развинтился, нужно принимать срочные меры.
   – Болтают, что он увлечен естественными науками, – сказал физик Егор Адамович, которого школьники называли Адам, – но это, на мой взгляд, вздор. Если юноша действительно увлечен наукой, то не станет он прыгать из окна класса да еще подбивать других своих товарищей к этому хулиганскому поступку. Прошу вдуматься: с криком «чапаевцы, за мной!» великовозрастный дурак вскакивает на подоконник.
   Завуч Татьяна Ефимовна постучала карандашом по столу. Ей не хотелось заострять внимание педсовета на истории с окном, потому что ее сын Федя тоже прыгал, и она, подумав о постоянной бестактности Адама, немножко заступилась за Володю.
   – Мальчик растет без матери и, в сущности, без отца, – сказала она. – Его тетка – ответственный товарищ, тоже не всегда может присмотреть за Устименкой Владимиром. Я, разумеется, как преподавательница математики, тоже не удовлетворена им...
   В каждом из педагогов говорила обиженная гордость. И никто не подумал, как это частенько бывает с учителями, о том, что Володя находится в какой-то крайности, что он запутался, но не так, как запутываются тупые лодыри, а именно так, как это случается с одаренными натурами.
   Было решено побеседовать с товарищем Устименкой Афанасием Петровичем, а буде он в отъезде – с товарищем Устименкой Аглаей Петровной.
   Утром Аглая Петровна пришла в школу. Суровая Татьяна Ефимовна приняла Володину тетку сухо.
   Завуч говорила в нос и сморкалась: у нее был грипп, который она называла по-старому – «инфлюэнца».
   – Не отрицаю, – слышала Аглая Петровна, – Устименко Владимир не лишен способностей. Тем хуже для него. Допустим, он увлечен своими естественными науками. Прекрасно! Но не он один... сейчас тысячи и тысячи юных граждан нашей необъятной Родины строят радиоприемники или авиамодели, но тем не менее они продолжают серьезнейшим образом работать над собой.
   Тетка Аглая вдруг зевнула. Завуч ваметила и рассердилась:
   – Разумеется, вы сами тоже работаете в системе народного образования, но недавно, очень недавно. А Рабкрин, где вы работали раньше, имеет свои особенности, так же, впрочем, как и шакаэм, которыми вы командуете нынче.
   – Это так, – равнодушно согласилась Аглая Петровна, – но ведь и шакаэм, школы крестьянской молодежи, – тоже советские школы.
   – И у нас не царская гимназия, не духовная семинария, у нас именно советская школа.
   – Ах, да знаю я это! – воскликнула тетка Аглая. – И давайте не будем терять время на общие слова. Вы срочно, безотлагательно даже, вызвали меня, насколько я понимаю...
   – Я вызвала вас, – уже совсем закипела Татьяна Ефимовна, – для того, чтобы сообщить вам пренеприятное известие: если ваш племянник не возьмется за себя и, простите, вы за него, если Устименко Владимира не начнет всерьез волновать честь школы, если он не поймет, что мы воспитываем не индивидуальных гениев...
   – Татьяна Ефимовна, – перебила завуча тетка Аглая, – вы ведь вызвали меня не для этого. Володя мне сам сказал: дело в ином. Если я не ошибаюсь, мальчишки прыгали в окно, после физики и...
   Завуч потупилась: она не знала, что Устименко сам обо всем расскажет своей тетке. А тут еще Федя...
   – Прыжки в окно – это шалость, – заговорила она, стараясь не нервничать. – Скверная, гадкая, но шалость. А вот что касается до беседы по поводу зачинщика этой шалости... Видите ли, Аглая Петровна, ваш племянник в весьма категорической и даже грубой форме отказался назвать зачинщика.
   – Что в грубой – плохо, а что он не доносчик – хорошо, – глядя прямо в глаза завучу, сказала Аглая Петровна. – На человека, который в школе ябедничает, по-моему, в бою положиться немыслимо.
   – Вот как?
   – Да, вот как! – жестко произнесла тетка Аглая. – Впрочем, на этот счет существуют разные мнения. И это чрезвычайно жалко.
   Она поднялась, плотная, розовощекая, с насмешливым взглядом черных узких глаз.
   – Значит, откровенная беседа с учителем... – начала было Татьяна Ефимовна, но тетка Аглая прервала ее.
   – Откровенная – это одно, а донос – другое. Донос, ябеда, наушничество всегда отвратительны. Вам следует добиваться того, чтобы ваши школьники резали в глаза друг другу правду, а не сообщали бы вот тут, в вашем кабинете, некие сведения только вам... До свидания!
   Татьяна Ефимовна не ответила, а тетка Аглая подумала: «Ох, и умею же я наживать врагов!»
   И на улице вспылила: «Тоже, заведует учебной частью! Крыса!»
   Володя сидел дома, пил молоко и читал о щитовидной железе. Он даже забыл о том, что тетку вызвали в школу. В глазах у него было выражение восторга.
   – Понимаешь, тетя Аглая, – сказал он, – щитовидная железа – это потрясающая штука. Вот ты послушай! Нет, это удивительно...
   Возле румяных губ у него были молочные усы, глаза мягко и радостно светились, весь он был какой-то еще лопоухий, длиннорукий, незавершенный. Аглая подошла к нему, наклонила его к себе и поцеловала в нестриженую шею. Раза два в год она позволяла себе такие нежности.
   – Чтобы в следующем году этого не было! – сказала Аглая как можно строже. – Слышишь, Володька?
   – Чего этого? – рассеянно спросил он.
   – Ну вот с прыжками в окно, с отвратительными отметками. Не будет?
   – Не будет, – так же рассеянно сказал Володя. – Да ты про щитовидную не слушаешь...
   – Нет, слушаю. Впрочем, плохо слушаю, мне же на работу нужно идти, меня люди ждут.
   – Ну, иди! – разрешил Володя.
   Аглая грустно усмехнулась:
   – Позволил. А нет того, чтобы спросить, что у тебя нового, тетка Аглая, почему ты нынче невеселая, вчера была веселая, – этого от тебя не дождешься. Вот влюблюсь, выйду замуж и брошу тебя одного.
   «Что это с ней?» – на секунду удивился Володя и тотчас же забыл обо всем, оставшись со своими книгами и размышлениями о прочитанном.
   Было уже совсем лето, ветер разогнал тучи, за окном о чем-то веселом и тайном перешептывались клены. Опять куда-то провалился кусок времени. Разогревать еду не было желания. Володя поел хлеба и попил какого-то полупрокисшего молока. Потом он заметил, что начало смеркаться, пришлось зажечь лампу. Погодя пришел озабоченный Женька Степанов, повозился с белыми мышами, покачался в сломанной качалке и пожаловался:
   – Старик, я горю.
   – В каком смысле?
   – В том, что папахен изволил прислать письмо: рекомендует мне идти в военно-морское училище.
   – Родион Мефодиевич?
   – Он.
   – Ну и иди.
   – Так это же трудно.
   Володя пожал плечами.
   – В письме даже стихи есть, – сказал Женька и вытащил из кармана измятый конверт. – Гроза морей если разойдется – все!
   И, пошуршав листочком, Евгений прочитал!
 
Врагам не прощали вы кровь и обиды
И знамя борьбы поднимали не раз,
Балтийские воды и берег Тавриды
Готовят потомкам пленительный сказ...
 
   – Ну? – спросил Устименко.
   – А я не хочу никакого «пленительного сказа», – с ясной улыбкой ответил Евгений. – Раскумекал?
   Он спрятал конверт, вздохнул и добавил:
   – Какое «знамя борьбы»? Слава богу, революция свершилась, чего еще ему нужно!
   Ох, ушел бы Женька! И что это за манера таскаться по гостям! Неужели так скучно самому с собой? Но он не уходил. Он качался и жаловался:
   – Понимаешь, у меня нет интересов. Я еще не нашел сам себя...
   – Найдешь!
   – Что я найду?
   – Ты же чего-то не нашел. Вот я и говорю – найдешь.
   Женька ненадолго обиделся.
   – Я пришел как к другу, – сказал он, – а ты даже не слушаешь: я сам себя не нашел.
   – А-а! – протянул Володя и стал словно бы молиться про себя: «Уйди, уйди, ну, Женечка, уйди».
   Но Евгений не уходил: ему и некуда было идти. Он уже развлекал себя нынче чем мог: дважды был в кино, посмотрел на привезенную в зоосад жирафу, поел мороженого, пострелял в тире.
   – А Варька говорила, что ты собрался стать великим человеком, – сказал Евгений. – Это верно?
   – То есть как это? – удивился Володя.
   – В ученые лезешь?
   – Да ты в уме? Лезешь! Мне же интересно!
   – Интересно! – протянул Женька. – Чего же тут интересного? Этому потом учат, наверное, в мединституте, учат и выучивают...
   Но вдруг глаза его блеснули, и он спросил:
   – А что, если на медицинский податься? Как ты думаешь? Там ведь тоже специализация, ну, хирургия, терапия, но есть же и врачи-администраторы?
   – То есть как? – не понял Володя.
   – Ведь не обязательно же все делать самому – крошить трупы, копаться во внутренностях, смотреть в микроскоп. Ведь должен же кто-то руководить...
   – Наверное, и руководят опытные доктора, профессора! – сказал Володя. – Кому же еще руководить, как не тем, кто больше знает?
   – Ты думаешь? – недоверчиво спросил Женя.
   Почесал за ухом, помолчал, потом согласился:
   – Пожалуй, верно. Мамаше аппендицит вырезал профессор Жовтяк, самый у нас знаменитый. Он и сейчас, бывает, заходит. Так вот рассказывал: врач – это еще пустяки. Главное дальше – степени защищать или диссертации, не помню точно. Будто кандидатскую защитить – это значит железнодорожный билет повсюду в жестком вагоне, а докторскую – повсюду в мягком курьерском. Вообще трудновато. Но почему, с другой стороны, не прорваться? Товарищ Жовтяк ничего собой особенного не представляет, а выскочил в большие люди. И начальник к тому же. Или он хороший профессор?
   Евгений встал на свои короткие ноги, обдернул пиджак, сшитый у того же портного, который шил Додику, сделал строгое лицо и сказал громко:
   – Доктор Степанов Евгений Родионович.
   Помолчал и добавил:
   – Или профессор Степанов, Потому что если идти во врачи, то не в простые, а в золотые. В профессорa! Как советуешь?
   В прозрачных Женькиных глазах светились насмешливые огоньки, и Володя, как часто с ним бывало в присутствии Евгения, почувствовал себя дураком. Не то чтобы совсем дураком, но каким-то глуповатым.
   Приехала с работы тетка Аглая и сразу же рассердилась:
   – Какого, в самом деле, черта! Даже котлеты подогреть не умеет. И почему ты дома торчишь, несчастье мое?
   Он виновато улыбнулся ей в ответ. Как она любила эту его улыбку, как он был дорог ей, этот мальчик, с того самого дня, когда трехмесячным он остался на ее руках! И вот уже человек.
   – Длинношеее! – сказала она: – Вот ты кто! Очень много шеи.
   Евгений тоже ел котлеты и лениво жаловался:
   – Дома – кошмарики. Все делается, как хочет Додик, Варвара собирается покидать родные пенаты... скандал за скандалом...
   – Не сплетничал бы ты! – попросила Аглая.
   – Мое дело сторона. Я с вами по-дружески делюсь, – вздохнул Евгений. – Поймите, Аглая Петровна, и мне не легко. Время решающее, нужно определять свой жизненный путь. Батька пишет суровые письма, полные воспитательных сентенций. Варвара поет «Картошку» со своими комсомольцами и уезжает на все лето пионервожатой, а тут расхлебывай...
   – Поезжай пионервожатым, – усмехнулась Аглая.
   – Я-то?
   – Ты-то!
   – Нет, это не пройдет. У меня не Варькино здоровье, я других кровей.
   – Да уж это известно, – вставая из-за стола, сказала Аглая, – вы у нас голубых кровей.
   Женька не обиделся. Он умел неприятное пропускать мимо ушей. Да и ко всему тому, что говорили Аглая Петровна или его отчим, он всегда относился немного иронически, словно был старше их.
   – Кстати, насчет крови, – сказал Евгений. – Вот мы тут с Владимиром посовещались немного, и я, кажется, решил посвятить себя тоже медицине.
   – Какая для нее радость! – усмехнулась Аглая.
   – А что? Профессор Жовтяк бывает у мамы в гостях, я тоже его знаю, он имеет авторитет, в случае чего поможет...
   – Послушай, Женечка, все это, между прочим, довольно противно! – внезапно вспыхнула Аглая Петровна. – Неужели ты сам не понимаешь?
   Евгений даже всплеснул руками.
   – Господи! – искренне сказал он. – Жизнь-то есть жизнь! Хорошо Володьке, если он такой дико талантливый, а каково мне? На одной ортодоксальности не проживешь, это всем понятно.
   И стал объяснять, почему не может идти во флот:
   – У меня наверняка морская болезнь. Я даже речную качку выносить не могу. И вообще море совершенно не моя стихия. Посудите сами...
   Наконец Евгений ушел, тетка Аглая, измучившись за день, легла спать, и Володю оставили в покое. Поздней ночью электрическая лампочка стала вдруг шипеть, перегорая, и Володя испугался, что останется в темноте и не дочитает главу, но лампочка пошипела и не погасла, а Володя читал, стискивая ладони, и, вскочив, начинал ходить по своему закутку, шепча:
   – Как хорошо, как удивительно, как прекрасно! Все может разум, все!
   «И тогда этот человек, – читал Володя, – этот одинокий искатель, вызывая бешеную ненависть одних и счастливый трепет восторга у других, вырвал, наконец, медицину из оков традиций, которая, явившись одно время славой науки, становилась с течением лет ее позором!»
   Лицо Устименко горело, озноб пробегал по спине. Теперь он куда больше понимал в таких темах – Устименко Владимир, о котором так неприязненно говорили на педсовете школы номер двадцать девять. Больше понимал, но еще далеко не все...
   Было уже четыре часа, когда скрипнула дверь, и, сонная, с косами за плечами, вошла тетка Аглая.
   – Я тебя выгоню из дому! – сказала она. – Как ты смеешь превращать себя в калеку? Посмотри, на кого ты похож? Когда это все кончится?
   – Никогда! – без улыбки ответил Володя. – Никогда, тетя Аглая! И ты не сердись. Давай лучше чего-нибудь поедим, меня просто тошнит от голода.
   Молча он один съел яичницу из шести яиц, огромный ломоть хлеба с маслом, простоквашу и огляделся, ища еще еды.
   – Хватит! – сказала тетка. – Лопнешь!
   – Человек все может! – сказал он, продолжая думать о своем.
   – Ты насчет еды? – с улыбкой спросила Аглая Петровна.
   Он испуганно на нее взглянул.

Глава вторая

Тиф

   В феврале месяце 1919 года бывший матрос второй статьи с дредноута «Петропавловск» Родион Степанов был неожиданно для себя назначен помощником коменданта Петроградского железнодорожного узла, а через несколько дней – комендантом. До марта Родион Мефодиевич спал на столе в своем служебном кабинете, потом вдруг ужасно устал и, решив отоспаться, потребовал себе ордер на «какой-либо кубрик». Получив серую бумагу с неразборчивой подписью и слепой печатью, он отправился по указанному адресу на Фурштадтскую улицу, крепко, матросским, татуированным кулаком постучал в дубовую дверь и, не глядя на женщину, которая открыла ему, прошел в большую, с венецианскими окнами, с тяжелыми портьерами и огромным сафьяновым диваном комнату.
   Из имущества он принес с собой две нательные рубашки, очень хорошие, голландского полотна, выданные комендатуре по наряду, пайку сырого, тяжелого хлеба, шесть гаванских сигар, наган, желтый сахар-мелис, полфунта, и старый, армейского образца ранец.
   Едва войдя в комнату, холодную и все-таки непривычно уютную после тех лет, которые пережил Родион Степанов, комендант узла сразу же повалился на диван и, слабо охнув, потерял сознание. То, что он принимал за усталость, было началом сыпняка – сыпного тифа.
   Горничная господ Гоголевых Алевтина, Аля, как называл ее присяжный поверенный Борис Виссарионович Гоголев, оставшаяся после бегства своих хозяев с пятимесячным сыном, долго прислушивалась к стонам «чертова комиссара», потом, испугавшись, что, ежели что случится, спросят с нее, робко вошла в кабинет.
   – Пить! – зарычал матрос.
   Оказывается, он не стонал все это время – он просил: пить!
   Алевтина принесла воды и брезгливо (Гоголевы очень муштровали прислугу в смысле чистоплотности) подала матросу напиться из тоненькой, сервизной китайской чашки. Потом с Женечкой на руках взбежала этажом выше к проживавшему там очень модному петербургскому гинекологу фон Паппе. Густав Альфредович пил настоящий кофе и сначала наотрез отказался пользовать комиссара, но, поразмыслив, решил, что проклятая Алевтина может на него донести, и вошел в кабинет Гоголева.
   – Тиф! – сказал он своим бабьим, тонким голосом, – Смотри, Алевтина, как бы он тут вшей не напустил, погубит и тебя, и твоего Женьку.
   Бывшая горничная смотрела на доктора грустно. На всякий случай, чтобы смягчить грубость своих слов, Густав Альфредович сделал Женьке «козу» и, пободав пальцами в воздухе, добавил:
   – Чего только не приходится переносить народу-страдальцу!
   В это мгновение взгляд доктора упал на сигары.
   – Вот уж это я приберу, – сказал он торопливо. – Это комиссарам совершенно даже не нужно.
   – Нужно! – донесся с дивана жесткий, хоть и слабый, голос Степанова. – А вот тебя, буржуйская морда, не нужно!
   И, обратившись к Алевтине, комиссар приказал:
   – Гони его, дама, в шею!
   Наверное, потому, что соображал Родион Мефодиевич слабо, он сказал еще несколько скоромных слов, от которых фон Паппе пришел в смятение и сбежал, Алевтина же была командирована комиссаром в комендатуру вокзала для того, чтобы дали ей там причитающийся паек, прислали «дельного доктора» и чтобы «помогли по малости», как выразился Степанов. «Не помирать же, в самом деле, чего зря!»
   – Нецелесообразно с точки зрения мировой революции, – сказал тихим, но в то же время твердым голосом комиссар. – Так там и передайте, дама, дескать, нецелесообразно. Соображаете?
   Алевтина все не двигалась.
   – Значит – саботаж? – спросил Степанов. – Учтите в мозгах: околею – с вас взыщут.
   – Да я пойду, – ответила Алевтина, – только вы как здесь?
   Комиссар усмехнулся и велел:
   – Слушай стих про нашего брата!
   Она, подавленная этим человеком, испуганно присела на край кресла, а он на память прочитал:
 
Герои, скитальцы морей, альбатросы,
Застольные гости громовых пиров,
Орлиное племя, матросы, матросы,
Вам песнь огневая рубиновых слов.
 
   И спросил:
   – Ясненько вам, дама?
   Глаза у него смеялись.
   Алевтина с ребенком на руках отправилась в дальний путь. Часа через два к комиссару прибыла целая делегация – все это были прокопченные, измученные, но странно веселые люди. И, несмотря на то, что все они говорили слова, от которых Алевтина отвыкла в доме Гоголевых, люди эти показались ей неожиданно близкими и очень славными, особенно пожилая женщина в косынке сестры милосердия, в морщинах, с грубыми, узловатыми мужицкими руками.
   – Вдовеешь, что ли? – спросила она Алевтину.
   Та опустила глаза.
   – Ну, тогда и того горше, – сказала пожилая женщина. – Но только слезы, товарищ, не проливай. Теперь эти времена кончились, теперь всенародную поддержку ты будешь иметь...
   Все здесь было странно, необычно, неожиданно: то, что раньше казалось таким постыдным и унизительным, имело вдруг всенародную поддержку, то, что старуха назвала Алевтину «товарищем», то, что люди, которых она про себя называла «хамами», а Гоголев «быдлом», были с ней вежливыми и даже пригласили ее вместе с ними «покушать» супа из конины с пшеном, – все это как-то мгновенно преобразило и изменило для Алевтины жизнь. Она стала ходить увереннее, больше не опускала глаз, не стыдилась того, что у нее нет и не было мужа.
   Комиссар поправлялся быстро.
   Алевтина открыла тайную кладовку, достала оттуда постельное белье, продала старинную фарфоровую люстру, купила продуктов, даже кусок сала, который в Петрограде называли шпиком. А когда Степанов уж очень зарос бородой, она, немного посомневавшись, достала из желтого, английской кожи несессера сбежавшего хозяина семь великолепных бритв с обозначением на каждой дня недели: понедельник, вторник и так далее.
   – Зачем же ему, дьяволу, семь бритв нужно было? – поразился Степанов.
   – «Металл должен отдыхать!» – повторила Алевтина фразу Гоголева. – Поэтому для каждого дня своя бритва.
   – Ну и сукины же дети! – весело выругался комиссар.
   Бритву с надписью «воскресенье» он оставил себе, а остальные роздал своим товарищам.
   – Вы права не имеете! – взвизгнула Алевтина. – Они не ваши, приедет Борис Виссарионович!
   – А зачем ему приезжать? – спокойно возразил Степанов.
   – Это его бритвы!
   – Одну, верно, можно было для него и оставить, а семь много, – рассудил Родион Мефодиевич. – Сейчас, дамочка, это все принадлежит народу. И кудахтать ни к чему.
   – Все равно Борис Виссарионович вам задаст.
   – А может, я ему задам?
   И опять глаза у него смеялись.
   Раздумывая о чем-то своем, он подолгу напевал:
 
Чуть дрожит вдоль коридора
Огонек сторожевой,
И звенит о шпору шпорой,
Жить скучая, часовой...
 
   – Вы и в тюрьме содержались? – спросила однажды Алевтина.
   – Нет, гражданка, в тюрьме мне содержаться не пришлось, разве что содержался я в тюрьме народов, именуемой Российская империя.
   Алевтина не поняла, но на всякий случай сочувственно вздохнула. К Борису Виссарионовичу в свое время, бывало, наведывались какие-то бородатые, косматые, очень много говорившие господа, про которых супруга присяжного поверенного выражалась в том смысле, что они «мученики за народ». Потом некоторое время эти мученики ходили во френчах, в крагах, ездили в автомобилях и вместе с Гоголевым исчезли. Ничего нельзя было понять. Но все более и более долгими взглядами всматривалась Алевтина в своего комиссара, все дольше разговаривала с ним, все внимательнее вслушивалась в его отрывистые рассказы. И сама порой замечала на себе пристальный взгляд Родиона Мефодиевича.