Ни одной в тебе нету звездочки...
 
   Всем было почему-то грустно, только дед Мефодий немножко хорохорился, но погодя и он притих.
   – Что такое? – спросила Аглая. – Никто будто и не приходил, а полпесни пропало.
   Степанов часто хмурился, Афанасий Петрович положил гитару на диван, загляделся на сына. Женя в это время шепотком объяснял Володе, что ему срочно надо «смыться», – дело в том, что одна компания собралась за Унчу жарить настоящие шашлыки на вертелах, будут и Ираида, и Мишка Шервуд, может быть, даже сам декан «пожалует», ясно?
   – Ясно! – неприязненно ответил Володя.
   В сумерках говорили о Варином будущем. Володя советовал поступать в медицинский институт. Афанасий Петрович говорил о технологическом, тетка Аглая молчала и улыбалась. Упрямо сдвинув брови, Варвара сказала с железом в голосе:
   – Я буду работать в искусстве!
   – Это как же? – удивился немного захмелевший дед.
   – Ну... в театре, например, – еще громче и даже зло произнесла Варя.
   – Тоже... работа! – зевнул дед.
   – А талант у тебя есть? – осторожно спросил Родион Мефодиевич. – Я, понимаешь, Варюха, ничего этим обидного не хочу тебе сказать, но слух у тебя, например, не слишком чтобы... И сама ты... вроде репки... крепенькая, таких артисток я что-то не видел.
   – Вырасту! – угрюмо пообещала Варвара. – И мучного мне нужно есть поменьше. Что же касается голосовых данных, то я же в оперу не собираюсь – это во-первых, а во-вторых – голос развивается.
   Володя смотрел на Варю с жалостью. Она показала ему язык и отвернулась.
   Вечером, попозже, Афанасий Петрович читал какую-то тоненькую пеструю книжку. Удобно уложив ноги на диванный валик, он не торопясь покуривал и удивлялся:
   – Скажи, пожалуйста! Оказывается, птица орел – единственное в мире пернатое – может смотреть прямо на солнце. А? Отсюда и выражение – глаза орла. Слышал, Владимир?
   – Нет, не слышал.
   – Красивые они, дьяволы! – продолжал отец. – Я еще когда на «сопвиче» летал, любовался: идет прямо в лоб машине, хоть отворачивай. Смелые птицы...
   Аглая мечтательно улыбалась, слушая брата, темные зрачки ее мерцали. На столе тонко пел самовар, и казалось, что всегда они так вот были, все втроем, вместе, и всегда непременно будут вместе...
   Но на рассвете отец улетел. Провожать себя он запретил.
   – Дальние проводы – лишние слезы, – сказал он весело, допил чай, ткнул сына в плечо, как при встрече, обнял сестру и вышел.
   Володя перевесился в окно.
   Отец стоял на крыльце, поглядывая в сереющее небо. «Глаза орла», – почему-то вспомнил Володя. Фонарь освещал простоволосую голову Афанасия Петровича, фуражку он держал в руке. Таким Володя Устименко видел своего отца последний раз в жизни, таким и запомнил навсегда: стоит человек на крыльце и приглядывается к небу – там его летчицкая дорога.

Глава четвертая

Подарки

   Уже рассвело, когда Афанасий Петрович пришел на аэродром. Неподалеку, возле Унчи, прохаживался в своем белом морском кителе Степанов.
   – Говорил, не надо! – хмуро произнес Устименко. – Чего не выспался?
   – Не спалось, – ответил Степанов. – Да ведь я тебе и не мешаю, лети. За хвост не уцеплюсь...
   Подошел дежурный, они немножко поговорили с Афанасием Петровичем. Погодя пришли еще два парня. Устименко послушал мотор и закурил со Степановым.
   – Теперь когда увидимся? – спросил Родион Мефодиевич.
   – Да, надо быть, не скоро...
   – Отпуск где гулять будешь?
   – Грязями полечиться хочу, – сказал Устименко. – Рана старая, а ноет. Ты чего невеселый, морячило?
   – Да нет, нормально! – со вздохом произнес Родион Мефодиевич.
   Мотор опять загудел, затих и снова загудел. Техники что-то проверяли. Устименко пожал Степанову руку своей жесткой, сильной ладонью, натянул перчатки и легко, как мальчик, залез в машину. Что-то похлопотал там, усаживаясь ладно, крикнул свои летчицкие командные слова, и самолет, подпрыгивая, побежал по взлетной дорожке. А через несколько минут черная точка растаяла в небе.
   «Как же мне все-таки жить? – подумал Степанов. – Ведь так больше нельзя? Или можно? Или другие тоже, случается, так живут, но не думают об этом, не мучают себя?»
   Впрочем, он не имел права думать обо всем этом в состоянии несправедливого раздражения, а сейчас он был раздражен. Но спокойствие не так легко отыскивалось, когда дело касалось Евгения, так же как он не мог до сих пор быть совершенно спокоен с Алевтиной.
   Ни спокойным, ни справедливым он с ними не бывал, так ему казалось, потому что он чрезвычайно строго к себе относился. И ему опять, в тысячный раз, представилось ее лицо, прическа, сделанная в парикмахерской, и тот взгляд, который он заметил на себе вчера, в день приезда: взгляд покорной ненависти.
   – Я уезжаю на дачу, – сказала она ему, едва он вошел. – Невозможно все лето дышать духотой и пылью. И так с этими экзаменами я совсем измучилась.
   – С какими экзаменами? – не понял он.
   – С Евгением.
   – А ты ему помогала готовиться? – не сдержался Степанов.
   – Я создавала ему условия! – сказала Алевтина. – Ты до сих пор не можешь так содержать свою семью, чтобы у меня была хоть одна прислуга...
   – Опять двадцать пять? – белея от бешенства, спросил он. – Или тебя устраивают те названия того времени, когда тебя...
   – Замолчи! – взвизгнула она.
   Больше всего эта бывшая горничная боялась, что кто-нибудь узнает ее прошлое: словно она была воровкой или убивала людей!
   Так они встретились – муж и жена.
   Она хотела, чтобы он уехал, и Евгений хотел, но он решил не уезжать. У него была Варя, да и куда деваться сейчас, когда корабль поставлен в док, путевку на Юг он не взял и его почти насильно прогнали с флота отдыхать. Пусть себе едет на дачу, к своей подруге Алевтина, он останется. Здесь тихо, под окнами растут тополя и березы, можно принять душ, полежать с книгой, вечером пойти в городской сад и послушать музыку, а когда Варя освободится, – о, тогда они поедут на пароходе или вообще придумают что-нибудь удивительное...
   А пока пусть всем будет хорошо!
   В конце концов Евгений – студент. Может быть, он и неправ по отношению к парню; может быть, действительно все дело в том, что тот его пасынок. Надо все то поломать, надо устроить нынче день счастья всем! И Володьке Устименке, и Аглае, и деду Мефодию, и Евгению, и Варваре. Разумеется, он виноват перед Женей. Варю он выписывал к себе в Кронштадт, а Евгений оставался с Алевтиной. Да и разговаривал ли он по-настоящему со своим пасынком? Нет, нужно привести все в порядок, нужно, наконец, найти ключ к душе этого будущего медика!
   Полный этих размышлений, он побрился в квартире, где все еще спали, принял душ, взял много денег и отправился по магазинам. В комиссионном он купил фотографический аппарат, в гастрономе – пирожков и пирожных, сардин, клубники, вина и еще всего самого дорогого и вкусного. У Родиона Мефодиевича было голодное, тяжелое детство, и он никогда не был мотом, хорошо зная, – что стоят деньги, но в этот памятный ему день он мотал без счета, весело, даже счастливо. Варваре он купил красную вязаную кофточку, деду Мефодию – новые ботинки, Володе Устименке – собрание сочинений Герцена в хороших переплетах с кожаными корешками. А на вечер достал всем билеты на оперу «Фауст». В городе гастролировали москвичи, и получить билеты было очень трудно. Покряхтывая от неловкости, Степанов пошел к жирному, очень солидному администратору, сказал, что он командир корабля, в отпуску и желал бы...
   – Все желали бы, – нагло ответил администратор. – К сожалению, наш Дом культуры не резиновый.
   Все-таки шесть билетов в восемнадцатом ряду Родион Мефодиевич достал. И, обтирая потный лоб платком, сел в такси, заваленное покупками.
   Варвара уже убежала, когда он приехал, а Евгений вялым голосом говорил по телефону.
   – Надоели, а надо! – услышал Родион Мефодиевич. – Все-таки декан, мало ли как сложится жизнь. Не плюй, дитя, в колодезь: пригодится воды напиться...
   – А я слышал иначе, – жестко произнес Родион Мефодиевич, входя в столовую, – не пей из колодца – пригодится плюнуть.
   Женя зажал трубку ладонью и косо взглянул на отца.
   – Остроумно, но только нежизненно, – ответил он Степанову. – Жизнь, папуля, не такая простая штука.
   И, усевшись в кресло, он вяло и длинно заговорил с каким-то своим товарищем. На Евгении была его проклятая сетка для волос, и, разговаривая, он все время потягивался и позевывал. Но Родион Мефодиевич все-таки не поддался враждебному чувству, охватившему его. Он вновь сказал себе, что дети ни в чем не бывают виноваты, а виноваты во всем их родители. Он принадлежал к тем людям, которые умеют жестоко винить себя даже тогда, когда ни в чем решительно не виноваты, не говоря о тех случаях, когда вина бывает косвенной. И он вновь, хоть уже искусственно, стал вызывать в себе то чувство, которое испытывал утром, и, покуда Евгений болтал, разложил на столе подарки, а поверх билеты в оперу.
   Евгений договорил, повесил трубку, еще потянулся и, лениво переступая короткими ногами, подошел ближе.
   – Это хороший аппарат, – сказал Родион Мефодиевич, – солидная вещь. Оптика у нас первоклассная, а уметь снимать приятно бывает...
   Слова с трудом выходили из его горла. И фраза получилась глупой, длинной, и голос у него был какой-то словно бы искательный.
   – Зеркалки, пожалуй, удобнее, – задумчиво ответил Евгений. – Вот у Ираиды, у дочери нашего декана, зеркалка цейсовская, у нее внешний вид красивый, шикарно выглядит. А для этой чертовщины еще и штатив нужен. Громоздко, пожалуй.
   – Штатив я купил, – с готовностью, быстрее, чем следовало, сказал Степанов, – без штатива, ты совершенно прав, без штатива не поснимаешь. Но для начала такой аппарат, Женя, очень хорош. У нас еще в училище паренек был один, кстати, его тоже Евгением звали, художественные засъемки делал: пчелу, знаешь, очень натурально на гречихе снял, мохнатенькая такая, фотографию даже в газете напечатали, по конкурсу, а аппарат куда хуже твоего.
   – Так ведь я и не говорю, что он плох. Аппаратчик ничего, громоздок только, сейчас такие аппараты никто из наших ребят не носит.
   – А кто это – ваши ребята?
   – Ну как же, ты же знаешь: Кириллов, Бориска, Семякин, мы с ними часто собираемся, проводим время...
   Родион Мефодиевич кивал головой на каждую фамилию, хотя никого решительно не знал.
   – А Устименко ты что же не называешь? – спросил Родион Мефодиевич и вытянул вперед шею. – Где же Володька? Разве он недостаточно хорош для вас?
   Евгений слегка побледнел. В глазах появилось знакомое Степанову выражение покорной злобы.
   – Знаешь, папа, – далеко стоя от Родиона Мефодиевича, сказал он. – Знаешь, честное слово, я никогда не понимаю, чего ты от меня хочешь? Твой Володька одержимый, маньяк, а мы простые ребята. Я не уверен, может быть, из него действительно образуется великий человек, не спорю, но, если хочешь, мы молоды, и нам нравится брать от жизни все веселое и хорошее...
   – Так, ясно! – кивнул Степанов.
   – В конце концов Советская власть есть Советская власть, – несколько приободрившись и более мирно, даже доверительно продолжал Евгений. – И не для того ты и мама столько переживали и все вы сражались, чтобы ваши дети не видели ничего веселого или вообще счастливого...
   – Ясно! – перебил Степанов.
   Ему было душно, он открыл окно и попил теплой воды из графина. «Не ссориться, не ссориться! – твердил он себе. – Разобраться! Это она, Алевтина, внушила эти штуки Евгению. Это ее рук дело, это она губит парня». И чтобы перевести разговор, он спросил, как мама живет на даче.
   – Скука там, мухи дохнут, – ответил Евгений, поставив ногу на стул и завязывая шнурок бантиком. – Там ведь по соседству портниха ее, Люси Михайловна...
   – Француженка, что ли?
   – Зачем француженка? Русская. Они с мамой дружат, но очень тоже ссорятся. Давеча Люси органди ей испортила...
   – Чего испортила?
   – Да материя такая, пестрая, твердая – органди.
   – Понятно! – произнес Степанов, хотя ничего не было ему понятно. – Теперь еще один вопрос: что это у вас за картина новая?
   И Степанов поглядел на поблескивающее под лучами утреннего солнца стекло. Под стеклом было изображено рыжее, песчаное, тоскливое поле и несколько растений, покрытых колючими бородавками.
   – Кактусы, – равнодушно сказал Евгений. – Новое мамино увлечение. Они с Люси их разводят.
   – Кактусы?
   – Ага.
   – Варенье из них варят, что ли?
   – Никакое не варенье, – с улыбкой сказал Женя. – Эта красиво, понимаешь? Просто для красоты.
   – Ну, а аквариум? Что-то я его не вижу.
   – Аквариум вынесли. Рыбы там заразились чем-то, все померли. И не подохли, заметь, а померли. Мама сердится, если скажешь – подохли.
   – Померли! – повторил Родион Мефодиевич. – Так, ясно. Ну, а вот с кактусами все же не разобрался я: что – цветут они, что ли, красиво или запах у них хороший?
   – Да нет, просто зеленые колючки. Это модно, понимаешь? Модно восклицать: «Боже, какая прелесть!» И все!
   – Ну ладно, чего там толковать! – сказал Степанов. – Мы вот что, пообождем немного Варвару, потом пообедаем закусочками всякими с Володей и с Аглаей и двинем в театр. Как считаешь?
   Евгений молчал.
   – «Фауст» Гуно, опера, – погодя добавил Степанов. – Мефистофеля Сверлихин поет, голосина настоящий.
   – Сверлихин-то Сверлихин, но ничего у нас, папа, не получится, – сказал Евгений задумчиво. – Я нынче приглашен, и отказываться неловко. А днем мы все сговорились идти на футбольный матч. Унчане с «Торпедо» играют – не шуточка... Так что вам уж без меня как-нибудь придется...
   – Ясно! – в который раз сказал Родион Мефодиевич. – Понятно...
   И, наклонив голову, вышел из комнаты.

Дед

   Варвары все не было, день тянулся пустой, бессмысленный, душный.
   Наконец пришел дед Мефодий, принес веник молодого луку, редиски в газете, бидон хлебного квасу. Дед приезжал к сыну преимущественно в отсутствие Валентины Андреевны, при ней жить подолгу не смел. Ее бесило, когда он ходил по квартире босой, в рубашке без пояса, или, выпив стопку, тонким и умиленным голосом пел: «Ах ты, бедная, бедная швейка, поступила шестнадцати лет», или вдруг угощал гостей: «Кушайте, пожалуйста, у нас еще много есть!» Пожив немного, дед делался каким-то торопливо-испуганным, начинал часто моргать, кланялся ниже, чем следовало, замолкал и уезжал к себе в деревню, в пустую, пахнущую перьями и золой избу.
   Без Валентины Андреевны (про себя дед Мефодий называл невестку «Сатанина Андреевна») он жил тверже, покуривал свою трубочку не только в кухне, но даже и в коридоре и громко делился с Варварой своими воспоминаниями, но когда к Евгению приходили товарищи, дед затихал и вовсе не показывался, говоря с усмешкой, что ему и тут не надует, покуда там барчуки гостюют. А однажды Родион Мефодиевич видел, как какой-то Женькин товарищ велел деду сходить за папиросами.
   У Степанова сосало под ложечкой, когда он видел, как тишает и без того кроткий дед, но Алевтина так краснела, когда дед выходил к гостям, что Степанов, не зная, кого больше жалеть – деда или жену, испытывал и горечь, и облегчение, провожая старика на вокзал и суя ему в карман еще денег «на всякий случай».
   Они пообедали вдвоем, так и не дождавшись Вари. Дед сидел в непомерно длинном пиджаке, бородатый, его маленькие светлые, как у сына, глаза со строгой почтительностью смотрели на Родиона Мефодиевича, и, разговаривая с ним, он называл его Родионом, но так, что можно было подумать, будто он произносит и отчество тоже. Пирожки и сардины дед из деликатности не ел, но засовывал в рот лук пучками, говоря при этом, что лук, видно, нынче здорово сильно уродился, потому что дешев. Этим сложным путем отец давал понять сыну, что даром деньги он не кидает и интересы Родиона Мефодиевича в хозяйстве свято блюдет.
   Вдвоем они вымыли посуду, и Степанов предложил:
   – Вот что, батя, не поехать ли нам нынче в театр? Желаешь? А то ты вроде нигде, кроме цирка, не был.
   – Можно и в театр! – ковыряя спичкой в зубах, сказал дед. – Я не против. Куда люди – туды я, чего ж тут!
   Но глаза у него сделались озабоченными, и он стал часто моргать, словно испугавшись.
   Наконец явились Варвара с Володей. Целый день Родион Мефодиевич ждал ее, а она, оказывается, ездила с Володей в ателье примерять «первый настоящий костюм – пиджак и брюки студенческие».
   – Это какие же студенческие? – неприязненно спросил Степанов.
   – Да ну, вздор она порет, – ответил Володя, – Из отцовского обмундирования перешили мне. Варьке же непременно нужно командовать...
   Он сел на диван и сразу погрузился в какую-то книжку, а Варя, охая от восторга, ела пирожки и пирожные вместе, запивала лук квасом, потом ткнула палец в солонку, облизала и сказала:
   – Грандиозно!
   Сразу после чая дед стал готовиться к театру – чистил в кухне сапоги, долго почему-то ходил по квартире в нижнем белье, а потом, озабоченно моргая, заправлял брюки то в сапоги, то выпускал их наверх, на голенища. А Родион Мефодиевич курил и думал о том, что за все эти годы не удосужился купить старику приличный костюм. «Кактусы, – перечислял он в уме раздражающие слова, – органди, аквариум!»
   – Возьми-ка надень мой штатский, – сказал Степанов, – ты невелик ростом, как раз впору будет. Не срами меня, оденься культурненько...
   Старик поддался на слова «не срами меня», надел рубашку апаш и синий шевиотовый костюм. Перед зеркалом он сделал грозное лицо и сказал:
   – Ну и ну! Ай, едрит твою в качель!
   За Аглаей зашли по дороге. Она уже ждала на крыльце – праздничная, в белом платье, очень румяная, с сумеречно поблескивающими глазами.
   В театре дед тыкал пальцем на сцену и громко, никого не стесняясь, не обращая внимания на шиканье, спрашивал:
   – Это кто? Чего он? Которая ему жена?
   Или крякал и сердился:
   – Дурак! Ну и дурак и дурак! Душу продавать? Ай-ай!
   Кругом тихо посмеивались, а Родион Мефодиевич улыбался и переглядывался с Аглаей: удивительно умела молчать и улыбаться эта женщина!
   В антракте дед, прогуливаясь, норовил пройти мимо зеркала и каждый раз при этом делал грозное, неприступное лицо, приговаривая одними губами:
   – Ну и ну! Это да!
   Больше всего деду понравился Мефистофель.
   – Хитрый, видать, – говорил он, – именно что дьявол. Добился своего. Нет, тут дело такое – не вяжись! Верно говорю, Варя?

После театра

   Ужинали дома. Евгения еще не было. Варвара о чем-то шепталась с Володей, и Степанову казалось, что она ломается; дед с сожалением снял шевиотовый костюм, выпил водки и ушел спать. Аглая и Родион Мефодиевич сидели у окна; она, не жалуясь, рассказывала ему, что устает, – выматывают езда по области, бездорожье, дурацкое, чиновничье отношение к делу некоторых работничков.
   – Молодость-то миновала, – произнесла она вдруг, – силы не те. Иной раз раскричишься зря; бывает, что я обидишь кого...
   Сложив маленькие смуглые руки на колене, она потупилась, потом взглянула Родиону Мефодиевичу прямо в глаза и спросила:
   – Тебе тоже не легко, Родион? Вижу я – виски седеть стали...
   Он виновато улыбнулся и налил себе вина.
   – На флоте не жалуюсь, Аглаюшка, а здесь как-то… Не вышло, не состоялось, что ли... Вот Евгений...
   – Что Евгений? – спросила Аглая.
   – Не понимаю! – с тоской сказал Степанов. – В толк не взять...
   – А вот Владимир понимает. И довольно точно. Володя! – окликнула она племянника. – Расскажи Родиону Мефодиевичу то, что давеча мы с тобой говорили насчет Жени.
   – Да ну! – тряхнул головой Володя.
   – Говори, – сказал Родион Мефодиевич, – чего уж там...
   – Я грубо могу говорить, – произнес Володя, вставая с дивана. – Я деликатно не могу...
   Родион Мефодиевич попытался улыбнуться:
   – Деликатно и не прошу.
   – Не знаю, кто тут виноват, судить не берусь, – сказал Володя, – но только ваш Евгений все как-то вбок живет, понимаете? Я это ему недавно в личной беседе высказал, поэтому не стесняюсь и вам прямо это же повторить.
   Он встряхнул головой, подумал и заговорил ровным, глуховатым, жестким голосом:
   – За то, что я ему высказал, он меня назвал лектором, пай-мальчиком и разными другими приятными словами, чуть ли даже не карьеристом. Но мне это все равно, я так думаю и думать иначе не могу. Каждый человек в нашем государстве должен жить плодами своего труда, только своего, а не отцовского и не дедушкиного, верно, Родион Мефодиевич?
   – Ну верно! – почему-то сердито ответил Степанов.
   – Вот мы недавно с Варварой рассуждали насчет серпа и молота. Лучше нельзя придумать – серп и молот! Они символ нашего общественного уклада, и в этот символ куда больше вложено, чем только рабочие и крестьяне. В этом символе весь закон нашей жизни, главный закон, разве не так, Родион Мефодиевич?
   – К сожалению, еще не для всех, – уже не сердито, а грустно подтвердил Степанов. – Вот и Варя что-то крутит, не поймешь чего, не то геология, не то искусство театра, а о пользе общественной...
   – Теперь я виновата! – обиделась Варвара. – Уж нельзя и помучиться с выбором специальности.
   – А что? – жестко перебил Володя. – Действительно, многовато мучаешься. Впрочем, не о тебе речь. Евгений, Родион Мефодиевич, отдельно живет, мне это неприятно вам говорить, но он живет не собою, а вами, то есть, вернее, при вашей помощи, но при этом отдельно от того символа, о котором я давеча толковал. И не то чтобы он спекулировал, ничего подобного, он вами нисколько даже не спекулирует, но он вас в запасе держит – для мало ли чего. И теория у него неправильная: он считает, что вы обязаны Варе и ему создать великолепную жизнь, так как сами и Валентина Андреевна хлебнули тяжелой и трудной. Он и его друзья, а я некоторых знаю, они уверены, что революция делалась для них лично, для того, чтобы, прежде всего им сытно и тепло жилось. Это неправильно, и вы тут неправы с тем, что все для детей, но я говорить не стану, вы рассердитесь...
   – Нечто в этом роде я и предполагал, – произнес Родион Мефодиевич, – нечто в этом роде, но разве вас разберешь? Черт вас знает, что за народ...
   Сложив руки за спиною, он ходил из конца в конец по столовой своей твердой поступью. Лицо у него было растерянное, почти несчастное.
   – Евгений – приспособленец, – негромко, но очень твердо сказал Володя. – Молодой, но в чистом виде. Уже совершенно готовый.
   Степанов поморщился.
   – Это точно? – спросил он.
   Володя молча пожал плечами.
   – Мы немножко иногда любим переусложнять! – сказала Аглая. – Конечно, жизнь – штука сложная, но вот, например, ябеда в школе, наушник и доносчик разве это уже не характер? Я тебе, Родион, точно я грубо скажу – я вашего Женю терпеть не могу давно и думаю, что тебе с ним нужно провести не просто воспитательную работу, а борьбу, вплоть до чего угодно...
   – До чего же именно? – с горькой усмешкой спросил Степанов. – Или вам непонятно, что по отношению к Жене мои права не только ограничены, но их нет. Обязанности у меня есть, а прав нет. Ну да, впрочем, что об этом толковать...
   Вошел дед во флотской черной шинели, накинутой на исподнее, спросил:
   – Квасу не видел? Воды три корца выпил, не помогает. И не кушал будто ничего такого...
   Оглядел всех, сконфузился, заметив завязки от кальсон, и ушел искать свой квас.
   – Так-то! – сказал Родион Мефодиевич. – Веселый вечёрок. Ну уж вы меня извините...
   Проводив гостей, он поцеловал Варвару и, увидев жалость в ее глазах, сказал, что хочет спать. Чего-чего, а жалости к себе он не переносил. Варя долго фыркала в ванне, потом и она затихла. Степанов вернулся в столовую, налил себе холодного чаю, зашагал по комнате из угла в угол.
   Евгений вернулся поздно, открыл своим ключом дверь и вошел в столовую. Отец все еще ходил из угла в угол с папиросой в руке.
   – Добрый вечер! – поздоровался Евгений.
   – Добрый вечер! – ответил Степанов. И добавил, что можно бы приходить и пораньше. Впрочем, он не сердился. Ему просто показалось, что к нему незвано пришел чужой человек.
   Этот чужой юноша сел за стол и принялся ужинать, слишком быстро почему-то рассказывая, как играл правый край и как они все после матча поехали на дачу к Шилину, как они там пили ледяной лимонад, купались и вообще провели время. Родион Мефодиевич молчал и слушал. Может быть, если просто молча слушать, то отыщется утерянный ключик. Ведь было время когда он подолгу носил маленького, больного, сопливого Женьку на руках, когда доставал для него в голодном Петрограде сахар, доставал, унижаясь. Было время, когда показывал Женьке буквы. Как же так? Приспособленец? То есть чужой человек? Человек, который все делает только для себя?
   И опять, в который раз, Родион Мефодиевич задавал себе один и тот же вопрос: когда, как, почему это случилось?
   И вдруг понял – почему.
   Его словно осенило: потому что было время, когда вся жизнь Алевтины сосредоточилась на Женьке. Он был всем, все делалось ради него, ему можно было все. Разве имел право Родион Мефодиевич, измученный и усталый, послать мальчика за бутылкой пива, за папиросами или за спичками? Мальчик должен только испытывать радости, а если не радости, то учиться. Детство – самое счастливое время, утверждала Алевтина. А если Степанов возражал, она говорила:
   – Ты так думаешь, потому что он тебе не родной. Сирота, конечно... Обидеть его, имей в виду, я не дам. Запомни...