Какая-то невероятная усталость охватила нас {77} всех под конец процесса. Просто физическая усталость. Одна мысль преобладала над всем: скорей бы все это кончилось! Тянуть эту комедию, вот уж больше недели, не хватало сил. . . К счастью дело подвигалось к концу. Кончились прения, начались "последние слова".
   Странное дело: все время зал, наполненный "чинами", вкупе с великим князем, бессменно просидевшим всю неделю и постоянно сосавшим какие-то леденцы, производил впечатление подавляющее. Для настроения - это было чугунной гирей, тянувшей книзу. И казалось, человеческое слово недоступно и непонятно этим ледяным сердцам.
   Но - таково уже величие человеческой души - она все же остается человеческой!
   Я внимательно следил за залой, когда говорила Л. А. Ремянникова - мне сначала жаль было, что она заговорила с ними искренно, правдиво. И к удивлению своему почувствовал, что в этих мундирных душах что-то такое зашевелилось.
   Речь Л. А. была проста, безыскусственна и правдива, как проста, безыскусственна и правдива она сама. Это было просто несколько простых слов об обыкновенной жизни русской девушки. Жизнь эту мы все хорошо знаем.
   {78} Для нас она так обыденна, что мы друг другу о ней и не рассказываем. Но эти люди, очевидно, от настоящей то жизни так бесконечно далеки, что для них все это явилось полным откровением. Простое человеческое слово проникло глубоко к ним в душу и произвело потрясающее впечатление.
   Конечно, это впечатление нисколько не помешает им, в конце концов, отправить нас на виселицу "во исполнение служебного долга". Но выставить перед ними величие нашего дела, отравить их мысль и совесть сознанием кого и за что они осуждают и казнят, временно заставить их потупить глаза перед отвратительным делом, которому они служат - этого можно достигнуть...
   Глава XII.
   "Суд удаляется для совещания! Г. пристав, уведите подсудимых!..." торжественно изрекает председатель.
   Это было, кажется, на восьмой день, в 11 часов утра.
   Жандармы выстраиваются и нас разводят по камерам.
   "Суд совещается"... Что касается меня, то, {79} пожалуй, можно бы и не совещаться. Дело ясно, т. е. не дело, а исход "дела", и, как естественный результат ясности объективной - ясность субъективная: ясность и спокойствию. Не зная, сколько они там будут "совещаться", торопишься привести в порядок свои дела - написать письма. Стараешься перехитрить подсматривающих надзирателей. Кое-как письма нацарапаны. Уже три часа, а все еще "совещаются". Начинаешь испытывать нетерпение. Чего они там? Столько времени уже прошло! Спят что ли? Темнеет. Прислушиваешься к каждому шороху. А! идут...
   - На прогулку пожалуйте.
   - Только-то? А я думал, более далекую прогулку предложат. . .
   Надзиратель опускает глаза.
   Ясный, морозный вечер. На небе ярко играют звезды. Под небом на вышке ходить часовой. Для "прогулки" отведено маленькое огороженное досками пространство шагов 15 длиной и 5 шириной, очень напоминающее место для загона скота. Ты виден только богу и часовому, но сам никого не видишь.
   "Совещаются". . . Ну, сегодня-то уж во всяком случае кончать. А потом сколько еще пройдет? Пожалуй дня три-четыре еще {80} протянется... Дадут свидание? ... Родители бедные, бедные!... Как-то они там справятся со своим горем? Для них-то ведь это только горе... Товарищи ... Дойдет ли к ним письмо? ... Надо будет . ..
   - Кончайте прогулку!
   "Совещаются" ... Прошла поверка. От томительного ожидания мысли принимают какой-то уныло хаотически характер. Скучно! ...
   Какое странное настроение в ожидании "приговора" !... Надо лечь спать, совещание-то, верно, тоже спит...
   Тихо, точно крадучись, отпирают дверь камеры. - "В суд пожалуйте, вставайте!"
   Посовещались!... Обыскивают еще тщательнее, чем в первый раз. Часы бьют полночь. Говорят шепотом. В коридоре полумрак. Лязг шашек, звон шпор, гул шагов. Наряд полиции и жандармерии усилен. Стоят почти сплошными шпалерами. В зале пусто:
   Угрюмо сидит только какой-то жандармский генерал. Из защиты явилась только молодежь. Лица у всех тревожные. Глядя на них, можно думать, что это они ждут приговора.
   - Суд идет!
   У всех "судей" истомленные, измученные лица... "Вешать-то, видно, не сладко" - {81} проносится злорадная мысль. Даже военный прокурор - знаменитый Павлов - отсутствует, прислав своего помощника. Председатель Остен-Сакен бледен, волосы взъерошены. Читается приговор. Вся зала стоит. Взволнованным, прерывающимся голосом председатель выбрасывает: каторжные работы на 4 года, смертная казнь, арестантские роты, смертная казнь, каторжные работы на 10 лет. . .
   - Приговор в окончательной форме будет объявлен послезавтра. Г-н пристав, уведите подсудимых!
   Наскоро прощаемся с защитой. Ведут обратно в камеры. Чины полиции и жандармерии с каким-то жутким, тревожным любопытством смотрят на нас. Всем им как-то не по себе, точно в чем-то виноваты. ..
   Камера. Стоишь в недоумении. Так это-то и есть смертный приговор?! Как просто! Почему же нет никаких таких особенных чувств? Или они еще будут? Наскоро раздеваешься и ложишься на койку. Только заснул, - сквозь сон слышишь, как опять открывается дверь камеры и кто-то будить тебя.
   - Что такое, в чем дело?
   - Приказано одеваться, сейчас поедете.
   - Ночью-то? Куда же поедем?
   {82} -Не могу знать - приказано приготовиться.
   Неужели сейчас на казнь повезут? Или, может быть, нечто худшее?
   Вывели на двор, усадили в карету и под охраной жандармов повезли. Куда? Неизвестно! Через минут двадцать карета остановилась, - оказывается, это привезли обратно в крепость. - Ну, значить, не на пытку, облегченно думаешь и, как к себе в дом, идешь в старую камеру.
   По дороге встречает заспанный полковник - заведующий.
   - Ну что, чем кончилось? - тревожно спрашивает он.
   - Смертная казнь! - выкрикиваю нарочно громче, чтобы жандармы слышали.
   У вояки лицо вытягивается и делается такое испуганное, что невольно вызывает улыбку.
   Теперь спать! А там видно будет! Лег, но заснуть не дают. Слышен какой-то беззвучный.. шепот (так "беззвучно" шептать умеют только жандармы тюремщики). Потом через каждые несколько минут продолжительное и внимательное разглядывание в глазок. Ничто так не волнует, как это надоедливое заглядывание, невыносимое даже в обычное время. Очевидно, приказано было тщательно следить за {83} "приговоренными". Как тут избавиться от этого? Даю звонок, является дежурный.
   - Слушайте, голубчик! Я приговорен к смертной казни, очень устал, спать до смерти хочется, но ваше подглядывание в глазок все не дает заснуть. Конечно, вы не виноваты - вам приказали. Но подумайте сами - чего вам глядеть-то? Видите, я спокоен, ничего над собой не сделаю, только и всего, что высплюсь, а?
   Жандарм попался хороший. Растерялся, бедный, не знает, что делать.
   - Помилуйте, господин, сами хорошо понимаем! Что будешь делать? Служба такая проклятая!
   На следующее утро, только приготовился писать письма - открывается дверь в камеру: посланник от министра внутренних дел, вице-директор Макаров !
   - ?!
   - Приговор вынесен; неужели вы так и думаете идти на виселицу?
   - Т. е.?
   - Да очень просто! Согласитесь сами, какой же смысл лезть в петлю? Ну, сделали там свое дело, провели, как вам хотелось процесс, выполнили, так сказать, свой долг. Дальше что же?
   {84} - А что?
   - Да ведь вы в загробную жизнь, надеюсь, не верите, какой же смысл умирать? Выполните формальность! Подумайте: простая ведь формальность! Ну, там прошение, заявление, называйте, как хотите, - что в этом можно дурного найти? И от вас не требуется никаких признаний, никаких раскаяний. Ведь вы обращаетесь не к правительству, а к верховной власти. А верховная власть, как хотите, великое дело...
   - Несомненно. Для вас всех, купающихся в лучах этой власти - она великое дело, так как дает вам великие выгоды. Но для народа, для нас... - в оценке мы несколько расходимся. Но дело-то собственно, не в этом. Ведь у нас разговор был уже. За это время ничего не изменилось. Какие данные для изменения решения?
   - Тогда требовались показания, теперь речь идет только о прошении.
   - Только? А вам неизвестно, что у нас подача прошения о помиловании считается самым позорным преступлением? Бросим это.
   - Вы меня извините, но я по человечеству (!) не могу оставить это дело в таком положении. Я знаю, меня вы не послушаетесь, я вас должен {85} предупредить: решено вызвать ваших родных, поручить им склонить вас.
   - Вот что: говорю вам и передайте кому нужно: я безусловно запрещаю вмешивать в это дело родных. Это будет уже настоящим зверством - ведь вы хорошо знаете, что ничего не добьетесь, зачем же причинять им еще лишние страдания? Если вы честный человек - вы должны родных оставить в стороне.
   В Макарове как будто что-то шевельнулось.
   - Хорошо, я постараюсь выполнить ваше желание, - глухо проговорил он и вышел из камеры (Против ожидания Макаров выполнил свое (обещание - с родными не говорил.).
   На завтра опять повезли в предварилку. Уже поздно вечером, в субботу, снова выстроили в коридоре и повели для выслушания приговора в окончательной форме. В зале никого не было, кроме защиты. Прочли пространный приговор.
   - Г-н приставь, уведите осужденных. . . Последний раз!
   Больше уже в этой зале не придется бывать. Распрощались с защитой, распрощался с товарищами по процессу. В холодном сводчатом коридоре тускло и уныло.
   {86} Тускло и уныло на души. Давит одиночество: "на миpy и смерть красна" ... Да, на миру красна ! Но как сера она здесь, на задворках, вдали от всего живого! Как мучительно хочется видеть близкое лицо! Один хоть сочувственный взгляд - как он поднял бы настроение! Как завидуешь старым бойцам, имевшим счастье умирать открыто, оставляя одним любовь, другим кидая презрение! А теперь!... Ночью выведут на двор. Палач, несколько жандармов ... Задушат и бросят тут же в яму ... Горькая судьба русского революционера! Во время "работы", как травленый зверь преследуем жандармами. В тюрьме охраняем жандармами. На следствии допрашиваем жандармами, на суде окружен жандармами, на эшафоте казнен жандармами и последний вздох, последний привет товарищам-борцам и несчастной родине перехватывается жандармами.
   Усталым, тоскливым взором скользишь по обнаженным шашкам и бесконечным мундирам и перед тобой поднимается, все больше и больше разрастаясь, как бы символ несчастий страны - громадных размеров жандарм. Он все увеличивается, увеличивается, необъятные лапы охватывают бьющуюся и стонущую Россию. Над разросшимся до неимоверных размеров {87} жандармом - лозунг российского исконного начала: "все для жандармов и все посредством жандармов."
   Глава XIII.
   Были первые числа марта. Повеяло теплом. Началась оттепель. Днем солнце сильно грело и птички весело чирикали за железными решетками. Сколько придется ждать, пока закончат все формальности? Пожалуй, несколько дней еще пройдет? Но как хорошо, что теперь уже больше не будут таскать по судам! Да и тревожить то уже больше, по-видимому, никто не будет...
   Кончился суд вражески; теперь-то только начинается настоящий нелицеприятный суд - суд собственной совести, суд над самим собой. Суд строгий и безжалостный!
   Не раз, конечно, приходится сознательному революционеру снова и снова перебирать: правилен ли тот путь, по которому он идет?... Не раз мучительные тревоги и тяжелые сомнения, как червь заползают в душу и поднимают все тот же жгучий вопрос: нет ли других, менее тяжелых, менее тернистых путей для достижения блага и счастья трудящегося {88} класса? Неизбежен ли единственный путь тот, на который стал ты?
   И сколько бы раз ты для себя ни решал, что да, тот путь правильный, да, тот путь единственный! Как бы спокойно и уверенно во все время борьбы ни шел по избранному пути, все же, когда твой путь пришел уже к концу, и, как естественный результат этого конца - в лицо тебе дышит холод раскрытой могилы, в этот момент вся пройденная жизнь властно встает перед тобой и грозно, неумолимо требует ответа: так ли ты распорядился мной, чтобы я радостно, без сожаления могла переступить грань, отделяющую меня от смерти? ...
   Медленно, шаг за шагом проходишь свою жизнь. И какое блаженное спокойствие охватывает тебя, когда после упорных, долгих и страстных искательств с твердой верой говоришь суровой истице - совести: ты можешь быть спокойна, - твой путь был верен и награда заслужена: прими эту награду как должное.
   И когда ты произносишь над собой этот приговор - все остальные приговоры начинают казаться такими мелочными, ничтожными! Счеты с жизнью кончены и кончены хорошо!
   {89} Теперь остается выполнить последнее: спокойно по этому счету уплатить. Стараешься свыкнуться с внешней стороной. Рисуешь себе картину казни. И каждый раз дрожь проходить по телу и становится нестерпимо жутко, когда доходишь до момента выбрасывания палачом табуретки и сжимания горла веревкой. Изучаешь литературу предмета. Оказывается, если петля приходится неудачно, смерть наступает очень медленно. Многое зависит от силы падения тела. "Наилучший" способ ирландский: там повешенного бросают с высоты 3-4 саженей и смерть наступает почти моментально от разрыва позвоночника.
   Какой-то немецкий профессор даже изобрел формулу, как лучше вешать. На каждый фунт веса тела что-то около дюйма веревки известной толщины. Впрочем, добавляет гуманный ученый застенка, и это не всегда гарантирует моментальную смерть, так как весьма часто попадаются аномалии в крепости связок позвоночника. Теперь, вот вопрос, есть ли у тебя аномалия, или нет у тебя аномалии?
   С завистью думаешь о расстрелянии. Вот хорошая смерть! Стрелять - то уж хорошо постреляют, но повесить русские жандармы, конечно, толком не сумеют, и какая-нибудь {90} заминка уж непременно выйдет (Позже в Шлиссельбурге узнал, что это недоверие к русским жандармам вполне правильно: в России вешают отвратительно и зверски. Редко казнь протекает без каких-нибудь мучительных осложнений; жертва бьется в петле иногда минут 10-20! Степана Балмашева палач держал за ноги, так как последние упирались в помост эшафота. При казни Ивана Каляева произошла, вследствие неумелости и небрежности, такая ужасная сцена палач не сумел как следует накинуть петлю и Ив. Пл. так долго бился в судорогах - что присутствовавший при этом начальник штаба корпуса жандармов бар. Медем грозил палачу расстрелом, если не прекратит муки повешенного. Гершкович был вынут из петли через 30 минут и сердце еще слабо билось.).
   Постоянная мысль о казни и обдумывание всех деталей в конце концов приучают тебя и к внешней стороне. Труднее сжиться с существом дела. Никак реально не представляешь себе смерть - небытие. Вот, все есть - и тело, и мысли, и желания, и любовь, и надежды - и вдруг ничего этого не станет! Но что же будет? Сон? Смотришь на свое тело, щупаешь себя и все стараешься представить себе, как это будет тогда? И как же это? Никогда? Никогда больше не узнаешь, что делается на свете, чем кончилась борьба? И не будет никаких мыслей, никаких тревог, никаких надежд? Как странно. ...
   {91} А впрочем - что ж тут странного? Заснул, только и всего! Заснул и не проснулся - ничего страшного нет. Чего тут бояться? Все равно, что темноты бояться - глупо же это! Бояться нечего, бояться глупо, но бесконечное ожидание тревожит и томит. Когда же наконец? В крепостной библиотеке раздобыл Щедрина и на нем мысль отдыхала. Какой бесконечный источник бодрости, любви и ненависти. Главное - жгучей, непримиримой, проникающей все существо ненависти к старому строю и беспредельной любви к страдальцу этого строя - трудовому народу. И непримиримость, хвалебный гимн непримиримой борьбе.
   Прошла неделя, другая. Bсе формальности кончены. Приговор находится у Плеве, и каждую минуту может быть отдан на исполнение.
   Чего они медлят?
   Казнь, конечно, состоится в Шлиссельбурге. Когда туда повезут? Вероятно вечером. И каждый вечер после поверки ждешь: вот, вот откроется дверь, принесут платье - пожалуйте! И долго, долго лежишь так на койке, трепетно прислушиваясь к малейшему шороху - не идут ли? Часто раздаются шаги, часто подходят к двери, - но все мимо. Под конец засыпаешь тревожным, от малейшего шума {92} прерывающимся сном. Под утро с удивлением смотришь - еще нет? Ну, значит, сегодня наверное ...
   Прошло три недели со времени приговора. Была середина шестой недели поста. На страстной и святой вешать нельзя. Стало быть на этой шестой должны во чтобы то ни стало кончить. По середине недели пришелся какой-то праздник, словом выходило так, что 16-е марта я считал последним днем пребывания в Петропавловской. По моим рассчетам, если казнят теперь, то это должно быть в эту ночь с 16 на 17-ое.
   Настал вечер. Осмотрел, в порядке ли морфий (Перед арестом я был в полной уверенности, что после приговора будут пытать. Не зная наперед, до какого предела сумеешь держаться, обеспечил себя достаточной дозой морфия, которую удалось спасти от всех утонченных обысков. Уничтожил уже в Шлиссельбурге, когда убедился, что не понадобится.), настроился на соответствующий лад, жду. Прошла поверка. В крепости стало тихо, как бывает только в тюрьме. Был десятый час вечера. Чутко прислушивается, нет ли какого движения. Среди мертвой тишины в коридоре вдруг слышен гул шагов. Шаги быстрые, властные, ясно приближающееся к моей камере. У самой двери слышен голос - "вот сюда, Ваше П-во!"
   Гремит открываемый засов, за ним замок, широко распахивается дверь. Быстро входить полковник, за ним председатель суда Остен-Сакен; в коридоре видны жандармы. "При чем тут председатель суда? - проносится в голове, - неужели он будет присутствовать при казни?"...
   - Здравствуйте, г-н Г., - раздается его мягкий бас. Он крайне взволнован, грудь высоко дышит. Лицо какое-то особенное. Он подошел близко, близко и каким-то торжественным тоном говорит :
   - Я привез вам высочайшую милость! Жизнь вам дарована!
   Слова эти врезались в память. Тогда - точно ножом полоснули.
   Мне хотелось оборвать его, но у него был такой, непритворно блаженный вид, он так искренно был проникнуть величием своей миссии, так считал себя посланником неба, несущим весть избавления, что у меня язык не повернулся сказать ему дерзость,
   - Я об этом не просил, вы это знаете? - только спросил я.
   - Да, я знаю.
   {94} Он вышел. Несколько секунд я простоял без движения. Потом, как стоял у койки, тихо, незаметно для себя опустился на нее. Все тело начало дрожать. Сначала слабо, постепенно все сильнее и сильнее. Руки так дрожали, что с невероятной силой впились в одеяло. Зубы выбивали дробь. Весь похолодел, затем сразу облился холодным потом. Хорошо помню: мыслей никаких в голове не было. Так, в каком-то странно подавленном состоянии прошло, вероятно, с полчаса. Весь, как будто, застыл и окаменел. Чувствовалась такая разбитость и слабость, что, несмотря на невероятную усталость, как будто не было сил лечь на койку, на которой я сидел безжизненной массой. - Холод сменился жаром. Все тело буквально горело. Легкое тюремное одеяло казалось нестерпимой тяжестью. Во рту мучительная сухость. Всю ночь пролежал с открытыми глазами, с каким-то диким вихрем мыслей в голове. Это была вторая ночь, проведенная без сна: первая после оговора Качуры.
   Сразу не охватывалось все значение происшедшего. Чувствовалась какая-то беспомощность, неподготовленность к чему то большому, большому. Образовалась какая-то огромная пустота. Все время настраивал себя на известный лад. Все {95} старания были направлены на то, чтобы приучить мыслить себя вне жизни. До известной степени этого добился: жизни не существовало - вся жизнь была грядущей смертью: только мысль о смерти питала жизнь.[LDN1]
   И вот, когда все существо, все чувства и мысли после больших стараний направлены в известную сторону, в момент наивысшего напряжения и ожидания именно этой стороны, - вас поворачивают сразу, без предупреждения, в другую. Перейти неожиданно от смерти к жизни, быть может, еще более трудно, чем от жизни к смерти.
   Но ... жизнь получена, "дарована", надо какое-нибудь употребление из нее делать!
   Глава XIV.
   На утро сияющий, лучезарный является полковник (заведующий тюрьмой) поздравлять.
   - Вот что, полковник, если вы кому, действительно, хотите доставить радость этим известием - протелефонируйте брату, а то они об этом только через три дня узнают.
   К моему удивлению, комендант разрешил такое "нарушение закона", и родные по телефону были об этом извещены.
   {96} Начинаешь наново налаживать жизнь к жизни. Если бы новорожденный все сознавал и мыслил, он, вероятно переживать бы нечто соответствующее. Но радости жизни не было. Было одно обстоятельство, заставлявшее сильно колебаться в оценке полученного "дара".
   Тогда к казням Россия еще не привыкла. Казнь всех давила, всех волновала, перед всеми стояла, как живой укор. И всем бывало стыдно. Стыдно правительству, совершавшему казнь, стыдно обществу, допускавшему казнь и сидевшему спокойно, когда другие гибли на эшафоте. Труп казненного лежал пропастью между обществом и правительством. На последнем горела печать палача, оно вызывало к себе ненависть, презрение и отвращение.
   Но вот казнь отменяется, "даруется" жизнь и вся тревожная атмосфера разряжается.
   Все начинают себя чувствовать легко. Куда-то далеко, далеко отлетает сознание, что, ведь, русское правительство осталось тем же, чем было, что ни один грех не искуплен, что ничего тут не произошло такого, что могло бы смягчить отношение к этому правительству.
   Это одно. Но в настоящем случае были специальные условия. Характер предательства был таков, что при желании давал богатую пищу для дискредитирования террористического течения вообще. Конечно, история достаточно научила, что нельзя принимать на вру показаний предателя, и ни один добросовестный противник этим пользоваться не будет. Но стоить только "щепетильность" откинуть в сторону, делать вид, что поверил предателям - и на этой канве вы можете вышивать какие вам угодно узоры.
   Пример тому - Бобрищев-Пушкин. Правда, даже буржуазное общество от него отшатнулось. Правда, адвокатские корпорации исключили его из своей среды.
   Но где гарантии, что другие и из другого лагеря не сделают это боле умело, с меньшим временным вредом для себя и большим для нас?
   Вот эта-то боязнь, что предательство двух лиц в процессе, их продиктованные жандармами трафаретные показания на тему о том, что ими воспользовались руководители террора, скрывшиеся за их спиною, как пушечным мясом, будут недобросовестно использованы, - заставляла желать казни: через труп не всякий решится переступить для таких целей.
   Но зато, с другой стороны, жизнь досталась в такой момент, когда все внутри тебя кричало, {98} что близок час спасения России, что тебе это спасение доведется увидеть своими собственными глазами. Война только началась, а уже перед страной открылись зловещие язвы старого строя, которые народу приходится поливать своей кровью. И то, что раньше для большинства было скрыто, и ясно было только немногим, теперь обнаружилось и ясно стало всем.
   И даже этот столп, главный кит, на котором спала убаюканная совесть народной массы - мощь и непобедимость российского оружия - этот мистический Молох, которому страна безропотно отдавала все, вплоть до своей крови, и он зашатался, и он разбился вдребезги при первом же испытании...
   Прошло недели три. Давались свидания и даже личные, а не через решетку. Начал запасаться книгами, располагаясь "почитать". Дышалось легко. Казалось, неусыпное начальство о тебе забыло - величайшее благо, какое только заключенный может желать для себя. Со дня на день ждал перевода в Шлиссельбург. Как вдруг, в первых числах апреля, полковник, красная и конфузясь, показывает "бумагу". Плеве распорядился "отобрать". Что? Все! Свидания, переписку, письменные принадлежности, книги... больше отбирать нечего.
   {99} Отобрали - и сразу точно в какую-то пропасть погрузился. Трудно передать, какое это лишение - отсутствие книг. Со всем можно мириться, ко всему можно привыкнуть: к одиночеству, отсутствию прогулок, свиданий, переписки, к полной оторванности от живого мира, в темному помещению, к отвратительной пище, ко всему, ко всему, пока остается какое-нибудь занятие, какой-нибудь интерес в жизни. Для человека мало-мальски интеллигентного, наибольший интерес, конечно, создает книга. Пока есть книга - есть жизнь. Своеобразная, однобокая, но все же жизнь.
   Но когда вас оставляют в четырех стенах, и оставляют не временно, а навсегда, когда, кроме этих четырех стен, вы ничего не видите, никаких впечатлений не получаете; когда в течение целого дня вашей мысли не за что ухватиться, когда вы не можете себе сказать: вот, я в таком-то часу начну делать то-то, когда ваши мысли фиксируются вокруг одного: что тут делать? Как жить без всякого дела? И ничто не может отвлечь вашей мысли в другую сторону вы через несколько дней начинаете уже чувствовать, что у вас в голове точно жуки ползают. Страшно не то, что вы этот день сидите без дела. Страшна мысль {100} постоянная, неотвязная, что ведь все время будет так. Вас бессменно охватывает ужас, что ведь за сегодняшним днем последует такой же завтрашний, за завтрашним такой же послезавтрашний и так без конца, без конца.
   Это именно и есть то, что выражено в библейском проклятии и что может быть понято только жертвами русского режима: "И проклянет жизнь твою Господь Бог твой: и встанешь ты поутру, и будешь молить: "о если бы настал вечер", а вечером будешь молить: "о если бы настало утро."