Мозаика, занимающая всю длину и высоту стены, была уничтожена, но не от разрушительного действия времени и не из-за недостатков техники. По ней били молотками и топорами, кинжалами, рукоятями мечей, булавами, палками, каблуками сапог в нижней части, ее царапали пальцами. Когда-то это был морской пейзаж — это они поняли. Они знали студию, которой поручили эту работу, но не знали имен тех, кто ее выполнил: имена художников, как и других ремесленников, не считались достойными запоминания.
   Еще сохранились оттенки темно-синего и великолепного зеленого цвета под самым обшитым деревом потолком, как свидетельство первоначального замысла. Здесь должны были использоваться драгоценные камни: в глазах рыб или морских коньков, в блестящей рыбьей чешуе, кораллах, раковинах, в сверкающих угрях или подводных растениях. Все они были уничтожены, а мозаику изрубили на куски. Криспин подумал, что от этого может стать дурно, но в Родиасе после падения подобные картины стали привычными. В какой-то момент этот зал подожгли. Об этом свидетельствовали черные обгоревшие стены.
   Они некоторое время молча стояли и смотрели, в носу щипало от поднятой пыли, пляшущей в лучах солнечного света. Потом методично закрыли ставни, ушли вместе с больным клириком по тем же разветвляющимся коридорам и вышли на широкие, почти пустынные просторы города, который был когда-то центром мира, Империи, где кипела бурная, оживленная, жестокая жизнь.
   Во сне Криспин шел по этому дворцу один, и там было даже темнее и пустыннее, чем тогда, в тот единственный раз в другой жизни, которая теперь казалась такой далекой. Тогда он только что женился, завоевывал положение в своей гильдии, его благосостояние росло, он приобрел репутацию, и все это освещалось светом невероятной, чудесной истины: он обожал женщину, на которой женился год назад, и она его любила. В коридорах сна он шел по дворцу и искал Иландру, зная, что она мертва.
   Одна запертая дверь за другой каким-то образом открывались одним железным ключом, который у него был. В одной пустой комнате за другой он видел лишь пыль и черные обгоревшие стены. Он слышал вой ветра снаружи, один раз увидел голубые косые лучи лунного света сквозь дыры в ставнях. Слышались какие-то звуки. Отдаленный шум праздника? Или это грабят город? «На достаточном удалении, — подумал он во сне, — звуки почти одинаковы».
   Одна комната за другой, позади него на давней пыли оставались следы ног. Никого не было видно, все звуки доносились снаружи, из других мест. Этот дворец был несказанно огромным, невыносимо заброшенным. Призраки, воспоминания и звуки откуда-то снаружи. «Это моя жизнь», — подумал Крисп на ходу. Комнаты, коридоры, случайные движения, никого, кто имел бы хоть какое-то значение, кто мог внести жизнь, свет, даже мысль о смехе в эти пустые пространства, гораздо более обширные, чем нужно.
   Он открыл еще одну дверь, ничем не отличающуюся от других, и вошел в следующую комнату, и остановился во сне, увидев «зубира».
   Позади него, одетая для пиршества, в прямом платье цвета слоновой кости, отделанном по вороту и подолу темно-синим, с зачесанными назад и украшенными драгоценными камнями волосами, с ожерельем своей матери на шее, стояла его жена.
   Даже во сне Криспин понял.
   Это было нетрудно, в этом не было никакой хитрости или неясности, какие обычно бывают в сновидениях, для объяснения которых приходится платить деньги гадалкам. Она для него потеряна. Он должен понять, что ее нет. Так же, как и его юности, его отца, великолепия разрушенного дворца, самого Родиаса. Они исчезли. Они ушли куда-то далеко. Об этом заявил «зубир» из Древней Чащи. Между ними лежит пугающая, разделяющая дикость, варварская, абсолютная сила, чернота, спутанный мех, массивная голова и рога и глаза, которые много тысячелетий учат истине. Мимо него невозможно пройти. Ты являешься в мир от него и возвращаешься к нему, и он тебя забирает или отпускает на время, которое невозможно ни измерить, ни предсказать.
   Затем, пока Криспин так думал, пытался примириться во сне с этой осознанной истиной и уже поднял было руку в знак прощания с любимой, стоящей позади лесного божества, «зубир» исчез, снова сбив его с толку.
   Он исчез так, как тогда, на дороге в тумане, но не появился снова. Криспин во сне стоял, тяжело дыша, и чувствовал, как в нем стучит молот, и он не знал, что громко кричит в холодной комнате, ночью, в Саврадии.
   Иландра во дворце улыбнулась. Они были одни. Никаких барьеров. Ее улыбка вырвала у него сердце. Он мог бы быть телом, лежащим на дороге, с раскрытой грудной клеткой. Но он им не был. Во сне он увидел, как она легко Шагнула вперед: между ними ничего не было, ничто теперь не отделяло ее от него.
   — На деревьях поют птицы, — сказала его покойная Жена и пришла в его объятия, — и мы молоды. — Она приподнялась на цыпочки и поцеловала его в губы. Он ощутил вкус соли, услышал свой голос, говорящий нечто очень, ужасно важное, но не мог разобрать слов. Своих собственных слов. Не мог.
   Он проснулся и услышал дикий вой ветра за стенами, увидел погасший очаг и девушку из племени инициев — тень, тяжесть, — которая сидела на постели рядом с ним, завернувшись в плащ. Она обхватила себя руками за локти.
   — Что? Что такое? — воскликнул он, сбитый с толку, страдающий, с сильно бьющимся сердцем. Она поцеловала…
   — Ты кричал, — прошептала девушка.
   — О, пресвятой Джад. Иди спать… — Он старался вспомнить ее имя. Он чувствовал себя одурманенным, отяжелевшим, ему хотелось вернуться в тот дворец. Хотелось, как некоторым людям хочется без конца пить маковый сок.
   Она сидела молча, не шевелясь.
   — Я боюсь, — сказала она.
   — Мы все боимся. Иди спать.
   — Нет. Я хочу сказать, что я бы тебя утешила, но боюсь.
   — Вот как! — Как несправедливо, что ему нужно приводить в порядок мысли. Быть здесь. У него болела челюсть и сердце. — Люди, которых я любил, умерли. Ты не можешь меня утешить. Иди спать.
   — Твои… дети?
   Каждое произнесенное слово уводило его все дальше от дворца.
   — Мои дочери. Прошлым летом. — Он вздохнул. — Мне стыдно быть здесь. Я позволил им умереть. — Он никогда не произносил этих слов. Но это было правдой. Он не оправдал их надежд. И остался жить.
   —  Позволилим умереть? От чумы! —недоверчиво переспросила женщина из племени инициев, сидящая на его постели. — Никто не может спасти от нее.
   — Я знаю. Джад. Я знаю. Это не имеет значения. Через секунду она спросила:
   — А твоя… их мать?
   Он покачал головой.
   Проклятый ставень продолжал хлопать. Ему захотелось выйти в эту ужасную ночь и оторвать его от стены, а потом лечь в землю на ледяном ветру вместе с Иландрой.
   — Касия, — сказал он. Так ее зовут. — Иди спать. Ты не обязана меня утешать.
   — Это не обязанность, — ответила она. В нем было столько гнева.
   — Кровь Джада! Что ты предлагаешь? Свое мастерство в любви, которое даст мне радость?
   Она замерла. Потом вздохнула.
   — Нет-нет! Нет, я… не владею никаким мастерством. Я не это имела в виду.
   Он закрыл глаза. Почему нужно обсуждать сейчас подобные вещи? Такой яркий, такой насыщенный сон: она стояла на цыпочках, в его объятиях, в платье, которое он помнил, в ожерелье, ее аромат, нежные, приоткрытые губы…
   Она мертва, она призрак, мертвое тело в могиле. «Я боюсь», — сказала Касия из племени инициев. Криспин прерывисто вздохнул. Ставень продолжал колотить в стену снаружи. Снова, и снова, и снова. Так бессмысленно. Так… обыденно. Он подвинулся на постели.
   — Тогда ложись спать здесь, — сказал он. — Тебе нечего бояться. То, что случилось сегодня, уже закончилось. — Ложь. Оно не закончится, пока ты не умрешь. Жизнь — это засада, раны, ожидающие тебя.
   Он повернулся на бок, лицом к двери, чтобы дать ей место. Сначала она не шевелилась, потом он почувствовал, как она скользнула под оба одеяла. Ее ступня коснулась его ноги и быстро отодвинулась, но по этому ледяному прикосновению он понял, как она продрогла возле погасшего очага. Был самый глухой час ночи. Кто в этом ветре — духи? Души? Он закрыл глаза. Они могут полежать вместе. Поделиться бренным теплом. Мужчины в зимнюю ночь иногда платят девушкам из таверны только за это. «Зубир» был там, во дворце, и исчез. Преграда исчезла. Ничто не стоит между ними. Но преграда осталась. Конечно, осталась. Недоумок,услышал он чей-то голос. Недоумок.Криспин еще одно долгое мгновение лежал неподвижно, потом медленно повернулся.
   Она лежала на спине, глядя в темноту, и все еще боялась. Она долго думала, что сегодня умрет. Умрет жестокой смертью. Он попытался понять, каково это — так ждать. Двигаясь, словно сквозь воду или во сне, он положил ладонь на ее плечо, потом на шею, отвел в сторону от ее щеки золотистые пряди длинных волос. Она была такой юной. Он снова вздохнул, все еще совершенно ни в чем не уверенный и все еще наполовину затерянный в другом месте, но тут он дотронулся до одной маленькой, упругой груди под тонкой тканью туники. Она смотрела ему прямо в глаза.
   — Мастерство — всего лишь очень небольшая часть этого, — сказал он. Его собственный голос звучал странно. Потом он поцеловал ее, так нежно, как только сумел.
   Он снова ощутил привкус соли, как во сне. Отстранился, посмотрел на нее сверху вниз, на ее слезы. Но она подняла руку, прикоснулась к его волосам, потом заколебалась, словно не зная, что делать дальше, как двигаться — как быть, — когда это совершается по собственному выбору. «Боль других людей», — подумал он. Ночь так темна, когда солнце находится внизу, под миром. Он очень медленно нагнул голову и снова поцеловал ее, потом опустился ниже и провел губами по ее соску под туникой. Ее рука осталась у него на голове, плотнее прижалась к волосам. «Убежище — это сон, — подумал он, — стены, вино, еда, тепло и вот это. И это. Тела смертных в темноте».
   — Ты не у Моракса, — сказал он. Ее сердце стучало так быстро, что он его слышал. Этот год, который ей пришлось пережить. Он намеревался быть осторожным, терпеливым, но он так давно не спал с женщиной, и нарастающее нетерпение удивило его, а потом завладело им. После она крепко обнимала его, ее тело оказалось более мягким, чем он полагал, а руки — неожиданно сильными у него на спине. Они спали так некоторое время, а позднее — ближе к утру, когда оба проснулись, — он уже более внимательно руководил их темпом. Он вовремя услышал, как она начала совершать собственные, открытия, одно за другим, как перехватывает ее дыхание, словно у путника, который поднялся на одну вершину, потом на другую, еще выше, пока, наконец, солнце бога не взошло, свидетельствуя о новых победах, одержанных, пусть и дорогой ценой, в ночи.
* * *
   Старший лекарь армейской базы оказался бассанидом и очень знающим. Первое было совершенно против правил, последнее встречалось так редко — и было столь ценным, — что военный губернатор южной Саврадии махнул рукой на все бюрократические и экуменические правила. Собственно говоря, он не единственный из высшего военного руководства Империи придерживался таких взглядов. Во всей армии служили откровенно языческие лекари: бассаниды, поклоняющиеся Перуну и Анаите, киндаты с их богинями лун. Выбор между правилами и хорошим врачом сделать было совсем несложно.
   К несчастью, с практической точки зрения лекарь после тщательного осмотра слуги-иниция, которого «слегка помяли», и изучения образца его красной мочи заявил, что тот две недели не сможет ездить верхом. Это означало, что им придется нанять для него повозку или фургон. А так как девушка тоже едет на восток, а женщины не могут скакать верхом, то этот фургон должен быть достаточно велик для двоих.
   Затем художник признался, что очень не любит верховую езду, и так как им все равно надо доставать колесный транспорт…
   Военный губернатор заставил секретаря подписать необходимые бумаги, не тратя лишнего времени на подобные мелочи. Император в своей высшей мудрости желает заполучить этого человека для каких-то работ в новом святилище Сарантия. В безумно дорогом святилище. Он приказал, через посредство высочайшей канцелярии, чтобы добрые солдаты тратили свое время на выслеживание на дорогах родианского художника. Военная повозка на четверых стала всего лишь еще одним оскорблением.
   Под давлением обстоятельств губернатор поддался почтительным и красноречивым уговорам одного из трибунов Четвертого саврадийского легиона, человека, который нашел этого художника.
   Карулл вызвался сопровождать Мартиниана и отправиться вслед за спешно посланным с курьером письмом от губернатора, чтобы устно поддержать прямую личную просьбу к начальнику канцелярии и верховному стратигу Леонту о скорейшей выплате задолженности по жалованью. Видит бог, Карулл говорить умеет, мрачно думал губернатор, диктуя письмо для военного курьера. Пусть использует свой язык во благо.
   Выяснилось также, что родианин все-таки не задержался с отъездом после получения приглашения. Почтовый курьер, которому поручили доставку императорского послания, неоправданно долго добирался до Варены. Его имя и номер гражданского служащего стояли, как обычно, на конверте, под сломанной печатью, и секретарь губернатора их записал. Тилитик. Пронобий Тилитик.
   Губернатор в раздражении потратил несколько мгновений на размышления о том, что за глупая мать дала своему сыну имя, почти совпадающее с названием женских половых органов на современном военном жаргоне. Потом продиктовал постскриптум, в котором предлагал начальнику канцелярии наказать курьера. Он не смог удержаться и вдобавок предложил, чтобы доставку всей важной корреспонденции на запад, в царство антов в Батиаре, поручили военным. Несмотря на ставшие постоянными боли в животе, губернатор кисло улыбнулся про себя, диктуя эту часть письма. И отослал курьера.
   Художник со своими людьми пробыл в лагере всего две ночи, хотя лекарь такую поспешность не одобрял. Во время этого короткого пребывания родианина навестил нотариус. Он составил и внес в свои архивы документы — их копии должны после быть отправлены в архив гражданских дел Города, — закрепляющие статус свободной женщины Касии, из племени инициев.
   В то же время центурион, ведающий набором рекрутов в кавалерию Четвертого саврадийского, составил необходимые протоколы для призыва на военную службу человека по имени Варгос. Эта процедура освободила его от контракта с имперской почтой и дала ему немедленный доступ к вступлению во владение всеми средствами, причитающимися ему по гражданскому контракту. Бумаги, гарантирующие перевод соответствующих сумм военному интенданту Города, также были составлены. Центурион был несказанно рад это сделать. Отношения между военной и гражданской службами были здесь столь же теплыми, как и во всех других местах. То есть отнюдь не дружескими.
   Гораздо менее охотно центурион подписал освобождение вышеназванного человека от его слишком короткой военной службы. Если бы полученные на этот счет указания не были такими недвусмысленными, он бы заколебался. Этот человек — сильный и здоровый, и после того, как он оправится от случайно полученных ран, из него выйдет отличный солдат. У них масса дезертиров — неудивительно, раз жалованье запоздало более чем на полгода, — и во всех подразделениях не хватает людей.
   Но — увы! И Каруллу, и губернатору, по-видимому, не терпится отправить родианина и его людей дальше. Наверное, причиной тому документы, подписанные самим канцлером Гезием, решил центурион. Отставка губернатора не за горами, и ему очень не хочется вызвать неудовольствие в Городе.
   С другой стороны, Карулл, кажется, едет вместе с художником в Сарантий, лично возглавив его эскорт. Центурион понятия не имел почему.
* * *
   Собственно говоря, тому было несколько причин, думал трибун Четвертого саврадийского, пока они двигались на восток, потом по Тракезии, постепенно сворачивая все дальше к югу. Трибун, который командует пятью сотнями солдат, гораздо важнее любого курьера, несущего письмо с очередной жалобой. Тот мог надеяться лишь на то, что его примут и дадут официальный ответ насчет задержки жалованья армии в Саврадии. Начальник канцелярии ответил бы ему обычными отговорками, но Карулл надеялся повидать либо самого Леонта, либо одного из его приближенных и добиться большего.
   Кроме того, он уже много лет не бывал в Сарантии и не мог упустить такой удачный шанс посетить Город. Он рассчитал, что они могут прибыть туда — даже если ехать медленно — до последних гонок колесниц на ипподроме в этом сезоне, во время праздника Дайкании. Карулл питал давнюю страсть к колесницам, которую ему не удавалось удовлетворить в Саврадии, и болел за Зеленых.
   Вдобавок у него возникла непредвиденная, но искренняя симпатия к рыжебородому родианину, которого он тогда пришиб шлемом. Мартиниан Варенский был не особенно разговорчивым — да Карулл и не нуждался в том, чтобы другие поддерживали беседу, — но художник умел пить почти так же хорошо, как солдат, знал множество потрясающе непристойных западных песенок и не вел себя высокомерно, как большинство родиан, по отношению к честному солдату Империи. И еще он ругался так изобретательно, что его пассажи стоило запомнить.
   Кроме того, Карулл нехотя вынужден был признаться самому себе, оглядываясь по дороге на некоторых остальных членов их компании, его теперь постоянно одолевали совершенно новые чувства.
   Этого он никак не ожидал.
* * *
   В течение многих веков путевые дневники и письма опытных путешественников ясно давали понять, что самое большое впечатление Сарантий производит на приезжих, когда они смотрят на него с палубы корабля на закате дня.
   Все путешественники сходились во мнении, что когда плывешь на восток, а из-за твоей спины солнце бога освещает купола и башни, сверкает на обращенных в сторону моря стенах и утесах, обрамляющих печально известный канал — Змеиный Зуб, а потом заходишь в прославленную гавань, невозможно не восхищаться величественным Городом. «Око мира, украшение Джада».
   Сады Императорского квартала и ровную площадку, на которой императоры сами играли или наблюдали за завезенной бассанидами игрой (в ней участвовали всадники, вооруженные деревянными молотками), можно заметить издалека, с моря, среди дворцов с золотыми и бронзовыми крышами: Траверситового, Аттенинского, Барацианского. Прямо за ними огромный ипподром; а на противоположной стороне площади перед ним — громадный золотой купол, венчающий новое Святилище божественной мудрости Джада.
   Если приплыть в Сарантий по морю, все это разворачивается перед путешественником, подобно пиршеству для изголодавшихся очей, слишком ослепительное, слишком многоликое и яркое, чтобы его можно было охватить разумом. Бывали случаи, когда люди закрывали лица плащами в изумлении, отворачивались, падали на колени и молились на палубе корабля, рыдая. «О, Город, Город, когда я тебя вспоминаю, мои глаза всегда увлажняются. Сердце мое — птица, летящая домой».
   Потом навстречу кораблю выплывают маленькие суденышки из гавани, на борт поднимаются чиновники, выправляют бумаги, подтверждают таможенные документы, осматривают грузы и назначают пошлину, и, наконец, судну разрешают проплыть по изгибу Змеиного Зуба — толстые цепи в это мирное время убирают. Корабль проплывает между узкими утесами, и путешественники смотрят вверх на стены и на стражников по обеим сторонам, вспоминая о сарантийском огне, который обрушивался на злосчастных врагов, вздумавших захватить священный, охраняемый Джадом Город. Благоговение уступает место страху — или соединяется с ним. Сарантий — не убежище и не приют для слабых.
   Корабль швартуется, следуя инструкциям управляющего портом, передаваемым при помощи сигнальных рожков и световых сигналов, а затем, после нового изучения бумаг, путешественник может, наконец, сойти на берег и попадает в многолюдные, шумные доки и на пристани Сарантия. Можно уйти нетвердой походкой прочь от воды, после стольких дней в море, и войти в Город, который более двухсот лет был как венцом славы Джада и восточной Империи, так и самым жалким, опасным, перенаселенным, неспокойным местом на земле.
   Все это так, если приплыть по морю.
   Если же вы приближаетесь к Городу по суше, через Тракезию, как это сделал сам император тридцать лет назад, то прежде всего остального вы видите тройные стены.
   Находились несогласные, как всегда среди путешественников, — некоторая часть человечества, склонная иметь собственное мнение и громко высказывать его, — которые настаивали, что могущество и масштаб Сарантия более всего проявляются и ошеломляют этими титаническими стенами, сверкающими в лучах восходящего солнца. Такими и увидел их Кай Криспин Варенский утром, ровно через шесть недель после того, как покинул дом по приглашению императора, посланному другому человеку, чтобы найти смысл жизни, — если его не убьют как самозванца.
   «В этом заложен парадокс», — думал он, глядя на смелый взлет стен, которые с суши охраняли подступы к Городу, стоящему на мысе. В тот момент у него не было настроения рассматривать парадоксы. Он здесь. На пороге. То, что должно начаться, сейчас может начаться.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

   Залитый светом звезд и лун
   Сей купол смотрит свысока
   На сущность человека,
   На гнев
   И грязь его…

Глава 6

   Плавт Бонос, распорядитель Сената, шел вместе с женой и незамужними дочерьми к маленькому элитному святилищу Великомучеников рядом с их домом, чтобы вознести господу предрассветные молитвы по случаю второй годовщины подавления восстания в Сарантии. Все его чувства и мысли были необычайно обострены для столь раннего часа.
   Он вернулся домой незаметно, в прохладной темноте, смыл с себя аромат своего юного любовника — мальчик пользовался особенно душистой настойкой из трав — и переоделся как раз вовремя, чтобы встретиться с женщинами своего семейства в вестибюле до восхода солнца. Именно тогда, когда Бонос заметил веточки вечнозеленых растений в волосах каждой из трех женщин в честь Дайкании, он вдруг ясно вспомнил, что поступил точно так же (покинув другого мальчика) два года назад утром того дня, когда Город взорвался огнем и кровью.
   Стоя в изысканно украшенном святилище, активно участвуя, как и следовало ожидать от человека с его положением, в переменном пении двух хоров, Бонос позволил мыслям убежать в прошлое, но вспоминал он не шелковистое, стройное тело возлюбленного, а кошмар Двухлетней давности.
   Что бы ни говорили, что бы ни писали историки в будущем — или уже написали, — но Бонос там присутствовал — в Аттенинском дворце, в тронном зале вместе с императором, канцлером Гезием, со стратигом, с начальником канцелярии и всеми остальными. И он знал, кто именно произнес слова, которые обратили вспять волны событий двух дней, уже захлестнувшие ипподром и Великое святилище и докатившиеся до самых Бронзовых Врат Императорского квартала.
   Фастин, начальник канцелярии, настойчиво предлагал императору уехать из Города, уплыть в море от потайной пристани, построенной ниже садов, идти через пролив в Деаполис или еще дальше, чтобы переждать хаос, захлестнувший столицу.
   Они оказались запертыми внутри квартала со вчерашнего утра. Появление императора на ипподроме, где он должен был бросить платок в знак начала гонок в честь праздника Дайкании, вызвало не приветственные крики, а нарастающий яростный рев, а потом люди хлынули с трибун и столпились под катизмой, крича и жестикулируя. Они хотели получить голову Лисиппа Кализийца, главы налогового управления, и недвусмысленно заявляли об этом императору.
   Городскую стражу на ипподроме, как обычно, послали разогнать толпу, но ее смяли и растерзали. После этого привычная жизнь закончилась.
   — Победа! — крикнул кто-то, поднимая вверх отрубленную руку стражника, словно знамя. Бонос запомнил этот момент; иногда он ему даже снился. — Слава Синим и Зеленым!
   Сторонники обеих партий вместе подхватили этот крик. Что неслыханно. И этот крик разрастался, пока не загремел по всему ипподрому. Людей убивали прямо под ложей императора. В тот момент сочли разумным, чтобы Валерий Второй и императрица ушли из катизмы через заднюю дверь и вернулись по закрытой, приподнятой галерее в Императорский квартал.
   Первые убийства для черни всегда самые трудные. После люди словно переступают порог, и положение становится действительно опасным. Перехлестнув через стены ипподрома, кровь и огонь затопили город. Пожар бушевал весь день и всю страшную ночь, а тот день был вторым.
   Леонт только что вернулся с окровавленным мечом из вылазки на разведку вместе с Авксилием, командиром Бдительных. Они доложили, что горят целые улицы и Великое святилище. Синие и Зеленые маршируют бок о бок в дыму и распевают песни, считая, что они поставили Сарантий на колени. Называют несколько кандидатов на место императора, тихо сказал стратиг.
   — Кто-нибудь из них еще остался на ипподроме? — Валерий стоял рядом с троном и внимательно слушал. Его мягкое, гладковыбритое лицо и серые глаза выражали не отчаяние, а только напряженную сосредоточенность. «Его город горит, — подумал тогда Бонос, — а он выглядит, как ученый одной из древних школ, решающий задачу на вычисление объемов и площадей».