Страница:
* * *
На одной из таких улиц, вдоль которой выстроились красивые фасады кирпичных домов, щедро украшенные дорогими фонарями для ночного освещения, на широком балконе сидит мужчина и попеременно смотрит то на улицу внизу, то на женщину в спальне у него за спиной. Она изысканно медленными, грациозными движениями заплетает волосы в косы и укладывает локоны.Он думает, что она, отбросив стеснение, в каком-то смысле, оказывает ему честь. Сидя обнаженной на краю постели, она демонстрирует свое тело, его выпуклости и ложбинки: поднятая рука, гладкая впадинка под ней, медового цвета груди и бедра и слегка оттененное местечко между бедер, где его так приветливо принимали минувшей ночью.
Той ночью, когда явился гонец с известием о кончине императора.
По правде говоря, он ошибается, в одном: в данный момент ее беззастенчивая нагота больше свидетельствует о погруженности в себя, чем о каких-либо чувствах или эмоциях, вызванных им самим. В конце концов, она привыкла демонстрировать тело мужчинам. Он это знает, но предпочитает иногда забывать.
Он наблюдает за ней с легкой улыбкой. У него гладковыбритое круглое лицо с мягким подбородком и серыми проницательными глазами. Его нельзя назвать красивым или притягивающим взоры, но от него исходят добродушие и искренность. И это, конечно, приносит пользу.
Ее темно-каштановые волосы, отмечает он, за лето приобрели рыжеватый отлив. Интересно, когда это она успевала столько пробыть на воздухе? Скорее всего, этот оттенок создан искусственно. Мужчина не задает вопросов. У него нет охоты расспрашивать ее о том, чем она занимается, когда они не вместе, не в этом доме, который он купил для нее.
Это напомнило ему о том, почему они находятся здесь именно сейчас. Он отводит взгляд от женщины на ложе — ее зовут Алиана — и снова смотрит на улицу. Там наблюдается движение, так как утро уже началось, и к этому моменту новость уже должна разнестись по Сарантию.
Дверь, за которой он наблюдает, остается закрытой. Возле нее стоят стражники, но они стоят там всегда. Он знает имена этих двоих, и других тоже, и откуда они родом. Такие подробности иногда имеют значение. В подобных вещах он очень тщателен и не так благодушен, как может показаться поверхностному наблюдателю.
Перед рассветом в эту дверь вошел человек и, судя по его виду, принес важное известие. Канцлер Гезий решил сделать свой ход. Значит, игра началась. Мужчина на балконе надеется выиграть ее, но у него уже достаточно опыта в мире власти, и он понимает, что может проиграть. Его зовут Петр.
— Я тебе надоела, — произносит женщина, прерывая молчание. Голос ее тих, в нем слышится насмешка. Руки, укладывающие волосы, не перестают двигаться. — Увы, этот день наступил.
— Этот день никогда не наступит, — спокойно отвечает мужчина, тоже слегка насмешливо. Они давно играют в эту игру, основанную на прочности их невероятных отношений. Однако сейчас он не сводит глаз с двери.
— Я снова окажусь на улице, отданная на милость факций. Стану игрушкой самых необузданных болельщиков с привычками варваров. Отвергнутая актриса, опозоренная и покинутая, чьи лучшие годы уже позади.
Ей было двадцать лет в тот год, когда умер император Апий. Мужчина же прожил 31 лето; не молод, но о нем говорили — и раньше и после, — что он принадлежит к числу тех, кто никогда не был молодым.
— Держу пари, — тихо шепчет он, — что всего через два дня какой-нибудь влюбленный богач из высшего света или процветающий торговец шелками или афганскими пряностями завоюет твое непостоянное сердце, посулив украшения и собственную баню.
— Собственная баня — это большой соблазн, — соглашается Алиана.
Петр с улыбкой бросает на нее взгляд. Она знала, что он это сделает, и отнюдь не случайно оказалась сидящей к нему боком, подняв руки к волосам и повернувшись лицом с широко раскрытыми темными глазами. Она играет на сцене с семилетнего возраста. Несколько мгновений она сохраняет эту позу, потом начинает смеяться.
Мужчина с мягким лицом, после занятий любовью одетый лишь в серо-голубую тунику, качает головой. Его песочного цвета волосы уже начали слегка редеть, но еще не поседели.
— Наш возлюбленный император умер, наследника нигде не видно, Сарантию грозит смертельная опасность, а ты напрасно мучишь опечаленного и встревоженного человека.
— Можно я подойду и еще немного его помучаю? — спрашивает она.
Она видит, что он колеблется. Это ее удивляет и даже, по правде говоря, волнует: как сильно он ее желает, если даже в это утро…
Но в эту секунду с улицы внизу доносятся один за другим звуки. Ключ скрипит в замке, открывается и закрывается тяжелая дверь, звучат быстрые голоса, слишком громкие, потом еще один голос отдает резкую команду. Человек за занавеской быстро оборачивается и снова смотрит на улицу.
Женщина замирает. В это мгновение своей жизни она обдумывает много разных вещей. Но, по правде говоря, настоящее решение уже принято раньше. Она доверяет ему и самой себе, как ни удивительно. Она заворачивается в простыню, словно защищаясь, а потом задает вопрос, обращаясь к его напряженному лицу, с которого совершенно исчезло обычное добродушное выражение:
— Какая на нем одежда?
Много позже мужчина решит, что ему не следовало так уж удивляться ее вопросу и тому, что она захотела ему открыть этим вопросом. С самого начала его в ней привлекали ее ум и проницательность не меньше, чем красота и талант, которые заставляли сарантийцев приходить в театр каждый вечер, когда она выступала, восторгаться и разражаться смехом и аплодисментами.
Однако сейчас он действительно поражен, а удивляется он редко. Не в его привычках позволять себе замешательство. Тем не менее, в эту единственную тайну он ее не посвятил. И оказывается, имеет большое значение, во что решил одеться седовласый человек на все еще сумрачной улице, выходя из дома, чтобы явиться взорам всего мира в то чреватое важными последствиями утро.
Петр оглядывается на женщину. Даже в такой момент он переводит взгляд на нее, и после они оба это запомнят. Он видит, что она прикрыла наготу и что она немного боится, хотя, конечно, стала бы это отрицать. От него почти ничего не ускользает. Он тронут как тем, что она задала этот вопрос, так и ее страхом.
— Ты знала? — тихо спрашивает он.
— Ты очень настаивал именно на этом доме, — шепчет она, — с балконом над этой улицей. Нетрудно было заметить, чьи двери видны отсюда. А театр и пиршественный зал Синих служат не менее надежными источниками информации, чем дворцы или казармы. Какая на нем одежда, Петр?
У нее привычка понижать голос в особо важных местах, а не повышать его. Это производит впечатление. Как и многое другое в ней. Он снова смотрит на улицу, вниз, сквозь скрывающий его занавес, на группу людей перед входом в тот самый важный дом.
— Белая, — отвечает он и после паузы прибавляет еле слышно: — С пурпурной каймой от плеча до колена.
— А! — откликается женщина. Она встает и идет к нему, волоча за собой окутавшую ее простыню. Она невысокого роста, но двигается так, словно высокого. — Он надел порфир. Сегодня утром. Это значит?
— Это значит, — повторяет он. Но без вопросительного знака.
Протянув руку через ограждение балкона, он быстро описывает круг, подавая знак людям, которые уже давно ждут на первом этаже дома на противоположной стороне улицы. Едва дождавшись ответного знака, поданного из маленькой двери сторожа за железной решеткой, Петр поворачивается и идет через комнату к невысокой прекрасной женщине, стоящей между комнатой и солярием.
— Что будет, Петр? — спрашивает она. — Что теперь будет?
Внешне он не производит большого впечатления, но тем большее впечатление производит то ощущение собранной властности, которое он может иногда вызвать, внушая тревогу.
— Ты предложила меня помучить, — шепчет он. — Разве нет? Теперь у нас появилось немного свободного времени.
Она колеблется, потом улыбается, и простыня, ее временное одеяние, падает на пол.
Вскоре на улице внизу раздается громкий шум.
Крики, дикие вопли, топот бегущих ног. На этот раз они остаются в постели. В какой-то момент, в разгар любовных объятий, он шепотом, на ушко, напоминает ей об обещании, данном больше года назад. Она его помнит, конечно, но никогда не позволяла себе до конца в это поверить. Сегодня, в это утро, прильнув губами к его губам, снова приняв в себя его тело, думая о смерти императора прошлой ночью и о другой смерти, сейчас, и о совершенно невероятной любви, она верит. Она действительно верит ему теперь.
Ничто и никогда так не пугало ее раньше. А ведь она уже прожила жизнь, хотя еще очень молода, в которой сильный страх был вещью обычной. Но вот что она говорит ему несколько позже, когда к ним возвращается возможность разговаривать, когда стихают общие движения и стоны:
— Помни, Петр. Собственная баня, с холодной и горячей водой, с паром, не то найду себе торговца пряностями, который знает, как ублажить высокородную даму.
Всю жизнь ему хотелось только одного — участвовать в гонках.
Ему казалось, что с того времени, когда он осознал себя в этом мире, он жаждал находиться среди лошадей, наблюдать за галопом, шагом, бегом; говорить с ними, говорить о них, о колесницах и возничих весь день, пока не заблестят на небе звезды. Ему хотелось холить коней, кормить их, помогать им рождаться на свет, приучать к упряжи, поводьям, колеснице, шуму толпы. А затем — если будет на то милость Джада, во славу Геладикоса, отважного сына божьего, который погиб в своей колеснице, когда вез людям огонь, — править собственной квадригой. Вытягиваться далеко вперед над хвостами коней, обвязав себя поводьями, чтобы не выскользнули из потных пальцев, заткнув за пояс кинжал, чтобы при падении одним отчаянным ударом перерубить ремни, и гнать, и гнать вперед с такой скоростью и грацией, которую никто другой и вообразить себе не сможет.
Но ипподромы и колесницы были частью большого мира, частью мирской жизни, а в Сарантийской империи ничто, даже поклонение богу, не было простым и ясным. Здесь, в Городе, стало даже опасным свободно говорить о Геладикосе. Несколько лет назад верховный патриарх из разрушенного Родиаса и восточный патриарх Сарантия сделали совместное заявление, что было большой редкостью: Священный Джад, бог в солнце и за солнцем, не имеет детей: ни смертных, ни бессмертных, но все люди являются духовными сынами божьими. Сущность бога не может умножаться. Поклонение и даже само признание идеи о рожденном им сыне есть ересь, порочащая святость бога.
Но как еще, вопрошали на проповедях несогласные с ними клирики в Сорийе и в других странах, мог этот недосягаемый, ослепительный Золотой Бог Всех Миров стать более доступным для приземленного человечества? Если Джад любит свое смертное творение, сынов своего духа, разве не истина то, что он воплотил частицу себя в облике смертного, чтобы скрепить эту любовь? И этим воплощением стал Геладикос, возничий, его сын.
Были еще анты, которые завоевали Батиару и приняли веру в Джада, а вместе с ним и в Геладикоса, но уже в качестве полубога, а не просто смертного сына Джада. «Варварская ересь», — возмущались теперь ортодоксальные клирики, за исключением тех, кто жил в Батавии под властью антов. Сам верховный патриарх жил там, в Родиасе, с их милостивого дозволения, и на западе голоса против Геладикоса звучали приглушенно.
Но здесь, в Сарантии, вопросы веры обсуждались повсюду, в портовых кабаках, в публичных домах, в тавернах, на ипподроме, в театрах. Нельзя было купить фибулу, чтобы заколоть плащ, не выслушав мнение продавца о Геладикосе или о литургии во время молитв на заре.
Слишком много было в Империи, а особенно в самом Городе, людей, которые поклонялись богу по-своему, поэтому патриархи и клирики не могли начать преследовать их, но признаки углубляющегося раскола наблюдались повсюду, и во всем ощущалось некое беспокойство.
В Сорийе, лежащей к югу, между пустыней и морем, где раньше жили джадиты у границы с бассанидами, в землях киндатов и молчаливых, сумрачных кочевых племен Аммуза, и дальше в пустынях, где различные племена исповедовали различную веру в Джада, часто необъяснимую, гробницы Геладикоса были таким же обычным явлением, как святилища или часовни самого бога. Мужество сына, готовность к самопожертвованию превозносились клириками и вождями пустыни на пограничных землях как добродетели. А Родиас на далеком западе был давно уже разграблен, поэтому какое духовное руководство может предложить теперь его верховный патриарх?
Скортий из Сорийи, самый молодой из возничих, какие только выступали за сарантийских Зеленых, хотел лишь заниматься своим делом и не думать ни о чем, кроме скорости и жеребцов. Он молился Геладикосу в его золотой колеснице в глубине души, поскольку был сдержанным, малообщительным юношей, наполовину сыном пустыни. Еще в детстве он решил для себя, что возничий не может не почитать Возничего. Действительно, втайне считал он, хотя и не слишком разбирался в подобных вопросах, те его соперники, которые следовали указаниям патриархов и отказывались от сына божьего, лишали себя возможной помощи могучего покровителя, когда выезжали из-под арок на опасный, проверяющий их на прочность песок ипподрома на глазах у восьмидесяти тысяч вопящих граждан.
Это их проблема, а не его.
Ему девятнадцать лет, он правит первой колесницей Зеленых на самом большом в мире ипподроме, и ему представился случай стать первым после Ормеза из Эспераньи, который одержит сто побед еще до достижения Двадцатилетнего возраста в конце лета.
Но император умер. Гонок не будет ни сегодня, ни еще бог знает сколько дней, пока не завершатся траурные обряды. Сегодня утром на ипподроме собралось двадцать тысяч зрителей, или даже больше. Они заполнили беговые дорожки, тревожно перешептываясь между собой, или слушали священников в желтых одеяниях, а не следили за процессией выехавших колесниц. Он потерял полдня гонок на прошлой неделе из-за поврежденного плеча, а теперь пропал еще один день и следующая неделя? И неделя после?
Скортий понимал, что ему не следует так много думать о своих делах в такое время. Священники — и геладикийцы и ортодоксы — все осудили бы его за это. По некоторым вопросам среди клириков царит единодушие.
Он видел мужчин, плачущих на трибунах и на дорожках. Другие слишком бурно жестикулировали и слишком громко разговаривали, в их глазах стоял страх. Скортий уже видел такой страх на лицах возничих во время гонок. Он не знал, ощущал ли сам когда-нибудь подобный страх, разве что когда армия бассанидов пришла через пески к их городу, и он, стоя на городской стене, поднял взгляд и увидел лицо отца. В тот раз они сдались, потеряли город, свои дома, а через четыре года по договору снова вернули их назад, после побед на северной границе. Завоеванные города все время переходили из рук в руки.
Он понимал, что сейчас Империи грозит опасность. Коням нужна твердая рука, и Империи тоже. Его проблема в том, что он вырос там, где слишком часто видел восточные армии Ширвана, Царя Царей, и он не испытывал и доли той тревоги, которую чувствовали окружающие его люди. Его жизнь была слишком насыщенной, полной волнений, чтобы он сегодня пал духом. Ему девятнадцать, и он возничий. В Сарантии. Кони стали его жизнью, как он когда-то мечтал. Эти дела большого мира… Пусть с ними разбираются другие. Кто-нибудь станет императором. Очень скоро, если на то будет воля божья, кто-нибудь будет сидеть в катизме — императорской ложе — в середине западной трибуны ипподрома и бросит белый носовой платок, подавая сигнал к началу процессии, и колесницы пройдут парадом, а затем начнутся гонки. «Для возничего не имеет большого значения, — подумал Скортий из Сорийи, кто будет тем человеком с платком».
В Городе Скортий прожил меньше полугода. Его завербовал факционарий Зеленых на небольшом ипподроме в Сарнике, где он правил загнанными конями в слабой команде Красных и выигрывал скачки. Ему пришлось многому научиться. Он действительно научился, и очень быстро.
Скортий прислонился к арке в тени и наблюдал за толпой. Он стоял на возвышении, которое вело вдоль беговой дорожки назад, к внутренним помещениям и стойлам, а также к крохотным жилым каморкам для служащих ипподрома под трибунами. Запертая дверь из туннеля вела вниз, к цистернам в пещере, где хранилась большая часть запасов воды для Города. В свободные дни молодые наездники и конюхи иногда устраивали гонки на лодках среди тысяч колонн, на обширной водной глади, где в полумраке разносилось эхо.
Скортий подумал, не следует ли ему выйти наружу и вернуться через поле к конюшням Зеленых, чтобы проверить, как там его лучшая упряжка, и пускай священники поют свои молитвы, а самые возбужденные из граждан выкрикивают имена кандидатов в императоры даже во время богослужений.
Одно-два имени среди громких возгласов показались ему смутно знакомыми. Он еще не знал всех имен военных командиров и аристократов, не говоря уже об ошеломляющем количестве придворных. Да и кто в состоянии их запомнить да еще выделить действительно важных лиц? Скортий потер разбитое плечо, взглянул наверх. Никаких облаков, дождевые тучи ушли на восток. День будет очень жарким. На беговой дорожке жара ему на пользу. Он родом из Сорийи, дочерна обожжен солнцем бога, он может справиться с палящим летним зноем лучше многих других. Этот день был бы для него Удачным, это точно. Теперь все кончено. Император умер.
Он подозревал, что не только слова и имена полетят над ипподромом еще до окончания этого утра. Толпы такого сорта редко долго остаются спокойными, а обстоятельства сегодняшнего дня заставили Синих и Зеленых сойтись слишком близко. Это опасно. С нарастанием жары разгораются и страсти. Стычка на ипподроме в Сарнике перед самым его отъездом закончилась сожжением половины квартала киндатов, когда толпа высыпала на улицы.
Однако сегодня здесь стояли Бдительные, вооруженные и настороженные, и толпа на стадионе была скорее испуганной, чем сердитой. Возможно, он ошибается насчет насилия. Скортий первым готов признать, что хорошо разбирается только в лошадях. Это сказала ему одна женщина не далее как позапрошлой ночью, но голос у нее был томным, как у кошки. Собственно говоря, он обнаружил, что тот же ласковый тон, какой годится для усмирения пугливых коней, иногда годится и для женщин, которые обычно ждали его после дневных гонок или посылали за ним служанок.
Имейте в виду, так бывало не всегда. В разгар ночи с той напоминающей кошку женщиной у него возникло странное ощущение, что она предпочла бы, чтобы с ней он обращался так же, как со своей квадригой, когда изо всех сил стегал кнутом коней в последнем, стремительном рывке к финишной линии. Эта мысль внушала тревогу. Он не стал поступать так, разумеется. Женщин трудно понять, как оказалось, но надо признаться, стоит постараться понять.
Правда, кони гораздо больше этого достойны. С ними никто не может сравниться.
— Плечо заживает?
Скортий быстро оглянулся, едва успев скрыть удивление. Этого вежливого вопроса он совсем не ожидал от того поджарого, хорошо сложенного человека, который сейчас подошел и встал рядом с ним в арочном проеме, словно старый приятель.
— Почти зажило, — коротко ответил он Асторгу из команды Синих, самому выдающемуся возничему на сегодняшний день, человеку, для борьбы с которым его привезли на север из Сарники. Скортий чувствовал себя неловким, неуклюжим рядом со старшим по возрасту соперником. Он представления не имел, как вести себя в подобных моментах. У Асторга была не одна, а целых две статуи среди прочих на спине ипподрома* [1], и одна из них — бронзовая. По слухам, он обедал в Аттенинском дворце уже несколько раз. Обитатели Императорского квартала интересовались его мнением по разным проблемам жизни в Городе.
Асторг рассмеялся, его лицо выражало легкую насмешку.
— Я ничего против тебя не замышляю, парень. Никаких ядов, табличек с проклятиями или разбойников в темноте у дверей какой-нибудь дамы.
Скортий покраснел.
— Я знаю, — пробормотал он.
Асторг прибавил, не отрывая взгляда от переполненных трибун и дорожек:
— Соперничество полезно нам всем. Заставляет людей говорить о гонках. Даже когда они сюда не приходят. Заставляет их делать ставки. — Он прислонился к одной из колонн, поддерживающих арку. — Заставляет их добиваться разрешения чаще устраивать соревнования. Они подают прошение императорам. Императоры хотят, чтобы граждане были довольны. Они вносят в календарь добавочные дни соревнований. Это означает больше денег для всех нас, парень. Ты мне поможешь уйти на покой гораздо раньше. — Он повернулся к Скортию и улыбнулся. Количество шрамов на его лице вызывало изумление.
— Ты хочешь уйти на покой? — спросил пораженный Скортий.
— Хочу, — мягко ответил Асторг, — мне тридцать девять лет. Да, я хочу уйти.
— Тебя не отпустят. Болельщики Синих потребуют, чтобы ты вернулся.
— И я вернусь. Один раз. Два раза. За определенную плату. А потом дам своим старым костям заслуженную награду и оставлю переломы, шрамы и опасные падения тебе или даже более молодым парням. Ты себе можешь представить, сколько ребят погибло на беговой дорожке у меня на глазах с тех пор, как я начал участвовать в гонках?
Скортий сам повидал достаточно смертей за свою короткую карьеру и мог не отвечать на этот вопрос. За какой бы цвет они ни выступали, разъяренные болельщики другой факции желали им смерти, увечий, переломов. Люди приходили на ипподромы, чтобы увидеть кровь и услышать вопли, а не только восхищаться скоростью. Убийственные проклятия на вощеных дощечках бросали на могилы, в колодцы, в цистерны, закапывали на перекрестках дорог, забрасывали в море при лунном свете со стен Города. Алхимики и хироманты, и настоящие и шарлатаны, за плату посылали смертоносные заклинания против названных им возничих и лошадей. На ипподромах Империи возничие вели гонку со Смертью, а не только друг с другом. Геладикос, сын Джада, погиб в своей колеснице, а они — его последователи. Или некоторые из них.
Двое возничих несколько мгновений стояли молча, наблюдая за бурлящей толпой из тени под аркой. Если бы болельщики их заметили, их бы тут же окружила толпа, Скортий это понимал.
Но их не заметили. Помолчав, Асторг очень мягко произнес:
— Тот человек. Вон в той группе людей. Все Синие. А он — нет. Он не из Синих. Я его знаю. Интересно, что он там делает?
Скортий, почти без интереса, посмотрел туда и успел увидеть, как упомянутый человек поднес сложенные руки ко рту и крикнул звучным, далеко разнесшимся голосом патриция:
— Далейна на Золотой Трон! Синие за Флавия Далейна!
— Вот это да! — произнес Асторг, первый возничий Синих, почти про себя. — И здесь тоже? Какой же он умный негодяй!
Скортий понятия не имел, о чем говорит его старший товарищ.
Только много позже, вспоминая об этом, сопоставляя события, он понял.
* * *
Сапожник Фотий уже какое-то время рассматривал этого крепкого гладковыбритого мужчину в идеально отглаженной синей тунике.Стоя в группе, где вопреки обычаю смешались болельщики и горожане, принадлежность которых к какой-либо факции трудно было определить, Фотий вытирал лоб рукой и пытался не обращать внимания на пот, струйками текущий по спине. Его одежда пропиталась им и запылилась. Зеленая туника стоящего рядом Паппиона тоже. Лысеющую голову стеклодува прикрывала шапка, которая когда-то, возможно, и была красивой, но теперь скукожилась и стала предметом всеобщих насмешек. Уже стало невыносимо жарко. С восходом солнца ветер стих.
Этот крупный, слишком элегантный человек вызывал у него беспокойство. Он уверенно стоял в группе болельщиков Синих, где было много лидеров — тех, кто руководил скандированием во время начала процессий и после одержанной победы. Но Фотий никогда его прежде не видел, ни на трибунах Синих, ни на одном из пиршеств, ни во время церемоний.
Он неожиданно толкнул локтем Паппиона.
— Ты его знаешь? — Он махнул рукой в сторону того человека. Паппион, пощипывая верхнюю губу, прищурился от яркого света. И внезапно кивнул:
— Один из наших. Или был им в прошлом году. Фотия охватило чувство торжества. Он собрался было подойти к группе Синих, когда тот человек, за которым он наблюдал, поднес руки ко рту и громко выкрикнул имя Флавия Далейна, предлагая в императоры этого очень хорошо известного аристократа.
В этом не было ничего особенного. Но когда через мгновение такой же крик раздался в разных частях ипподрома — от имени Зеленых, снова Синих и даже от имени более малочисленных Красных и Белых, а затем от имени одной гильдии ремесленников, потом еще одной и еще одной, сапожник Фотий громко рассмеялся.
— Во имя Святого Джада! — с горечью воскликнул Паппион. — Он считает нас всех глупцами?
Факции были знакомы с методом «спонтанных одобрений». У них имелись специально отобранные и обученные люди, которые должны были начинать и поддерживать выкрики в критические моменты дня гонок. Часть удовольствия принадлежать к факции состояла в том, чтобы слышать, как над ипподромом несется клич «Слава Синим!» или «Победоносный Асторг будет побеждать вечно!». Этот мощный клич был точно рассчитан по времени и разносился по северным трибунам, по их закругленному концу и вдоль другой стороны трибун, пока возничий-победитель совершал свой круг почета мимо молчаливых, унылых болельщиков Зеленых.