По стуку ножен меча не трудно было догадаться, что говоривший спрыгнул с лошади.
   – Иду, сейчас, вот только накину зипунишко! – закричал Савелий, струсив перед решительными поступками незваных гостей.
   Через несколько минут, медленно скрипя, растворились ворота, и Савелий вышел из них, тараща глаза, как бы желая рассмотреть сквозь окружающий густой мрак приезжих.
   – Входите, вот сюда, за мной… Да много ли вас? – с тревогой спрашивал он.
   – Всего четверо, – ответил ему громкий голос, ощупав его плечо и ухватясь за него, – авось углы твоей светлицы не разломятся от нас.
   Остальные трое, введя на двор лошадей, ухватились тоже один за другого и, таким образом, медленно, гуськом, ощупью, вступили в обиталище Савелия.

XV. Поздние гости

   – Да посвети нам, хозяин, нам не в прятки играть; нет ли хоть на алтын огоньку! – заговорили приезжие, войдя в светлицу Савелия.
   – Шарю… родимые… Куда впотьмах светец обронил? – отвечал с расстановкой хозяин. – Жена, баба, хозяйка! – продолжал он, – ты куда еще запропастилась? Вздуй-ка господам огоньку. Небось, они не тронут.
   Молния блеснула и осветила Агафью, выползавшую как ящерица из-под печки.
   – Ха-ха-ха! Видно хозяйка там цыплят высиживает! – захохотали приезжие, – ты бы крышкой закрыл, а то сглазят.
   Молния повторилась. Агафья приподнялась с пола и, прокравшись по стенке к мужу, начала что-то шептать ему.
   – Что? Не хочешь вздувать огня? Вот дам я тебе затрещину, так поневоле засветишь, как искры из глаз посыпятся, – отвечал, ей полушепотом Савелий.
   Агафья, ворча себе что-то под нос, отыскала трутницу, высекла огонь, вздула его на лучину и осветила светлицу и находившихся в ней.
   Четырехугольная, обширная светлица, вопреки своему названию, была закопчена, как угольная яма. В переднем углу, в божнице, стояло несколько икон в медночеканных окладах; под божницей висела запыленная занавеска, прикрывавшая полку, на которой лежали писанные святцы и четки из Богородицыных слез. В передней стене находились два узких продолговатых окна, называемые – красными. В рамах были вставлены стекла, – что для описываемого нами времени составляло значительную роскошь, так как они получались из чужих краев, – только кое-где, вместо разбитых верешков, была наклеена холстина, обмазанная маслом. В боковых стенах были волоковые окна, заткнутые говяжьими пузырями. Все это, как и колоссальная изразцовая печь, указывало, что светлица эта была некогда обитаема не Савелием с Агафьей, а ближними боярами великого князя.
   По стенам светлицы были лавки, а в переднем углу стоял вымытый и выскобленный стол, в заднем, на двух столбах, стояло корыто, над которым находились полки с разной посудой.
   Агафья, засветив огонь, стала у шестка, обтирая руки о полосатую поневу, и исподлобья оглядывала поздних гостей; невдалеке от нее Савелий был занят тем же самым.
   Посредине светлицы стоял высокий, средних лет, мужчина, с открытым, добродушным лицом, в камлотовой однорядке, застегнутой шелковыми шнурками и перехваченной козылбатским[13] кушаком, за которым заткнут был кинжал. Широкий меч в ножнах из буйволовой кожи, на кольчатой цепочке, мотался у него сбоку, когда он отряхивал свою мокрую шапку с рысьей опушкой. На ногах его были надеты сапоги с несколько загнутыми кверху носками; на мизинце правой руки висела нагайка.
   Подле него стоял, недоверчиво озираясь, другой человек, постарше, низкорослый, но плотный, с редкой рыжей бородой, с широкой плешью на голове и с быстрыми маленькими глазами, одетый почти так же, как и его товарищ, исключая разве вооружения, которое у этого состояло из одного широкого ножа с серебряной рукояткой.
   На двух других были надеты простые, суровые охабни, но они были вооружены с головы до ног – видимо, это были холопы двух бояр.
   – Ну, здорово, хозяева! – сказали пришедшие, помолясь в передний угол и слегка поклонясь Савелию и Агафье. – Не взыщите, что мы напросились к вам, нужда привела.
   – Милости просим, бояре, рады гостям! – отвечали хозяева в один голос.
   – За что взыскивать? – продолжал уже Савелий один, – мы по возможности рады приютить вас чем Бог послал от темной ночи и непогоды… Не знаю, как ваша милость прозывается.
   – Меня зовут Назарием, а товарища моего – Захарием, – отвечал высокий. – А тебя как звать?
   – Да был Савелий Тихонович!.. А далеко ли едете? – говорил Савелий, обтирая полою своего зипуна переднюю лавку и усаживая на нее гостей.
   – Уж это не твое дело! – заметил Захарий, садясь и отдуваясь от усталости.
   – Вестимо, не мое, боярин, я так, просто спросил, – отвечал Савелий, кланяясь.
   Он отошел в сторону и стал сложа руки.
   – Вот думали-гадали сегодня до Москвы доехать, а вышло иначе! – заговорил Назарий. – Дождь загнал нас в лес; хотели укрыться под какое-нибудь дерево и проплутали, да уж слава Богу, что у тебя нашли в потемках ночлег.
   – Человек предполагает, а Бог располагает, это искони ведется, боярин! – отвечал Савелий. – Известно, в лесу жутко. Теперь молния так и обливает заревом, а гром-то стоном стонет. Чу? Ваши лошадушки так и храпят, сердечные.
   – Да, вот спасибо напомнил! Что ж вы, олухи, забыли про лошадей-то? – закричал Захарий, повернувшись к холопам, – самих вас выгнать на двор, пусть бы дождик доколотился до ваших костей, стали бы вперед заботиться о животных.
   – Лошадей мы ввели сюда, на двор, боярин; а наше дело – не знали, куда их поставить! – ответил один из холопов. – Ведь, мы не дома.
   – Хозяин, нет ли у тебя навеса какого для нас? – спросил Назарий.
   – Как же, боярин, – отвечал Савелий, – там позади сарай, в нем и моя клячонка стоит.
   – Ну, что же вы глаза-то вылупили? Ступайте за хозяином! – снова закричал на холопов Захарий и стал что-то нашептывать своему товарищу.
   Савелий зажег лучину и, прикрывая ее полою, пошел было к двери, но Назарий вернул его вопросом:
   – Слушай, хозяин, да много ли вас здесь живет в тереме?
   – Мы с женой, боярин, двое только. Вот в Никитин день минет шесть лет, как мы здесь одни маемся; а прежде он стоял пустой, прах его возьми! А до того еще жили в нем.
   – До прежнего нам дела нет… а теперь, не утаивая, все расскажи. Знай, что мы не поддадимся тем, кого ты скрываешь здесь; только тронь нас, вот ты же поплатишься головой и тех бородой своей не заслонишь… даром, что она широка.
   – Да что ты, барин, кормилец, я хоть раб на белом свете, а меня добрые люди знают и ничем не ругают… Правда, парнишки шинкаревы трунят, да зубоскалят иногда надо мной: ты, дескать не лесничий, а леший… Намедни…
   – Врешь, проводишь вот как мы допросим тебя палашами, то не так заговоришь, – сказал прищурясь Захарий.
   – А еще, похоже, добрые бояре! – отвечал Савелий, покачав головой. – Седые волосы мои порукой, что я не грешен перед Богом и добрыми людьми во лжи! Что же мне-то о вас думать?..
   – Верим, верим тебе, старина! – сказал Назарий ласковым голосом, трепля его по плечу. – И ты поверь нам, что мы ни одной седины твоей не тронем, вот тебе правое слово мое.
   – Да было бы за что и тронуть, – вмешалась в разговор Агафья, – ведь мы – москвичи, суд найдем: нас рабов своих, ни боярин наш, ни сам князь великий в обиду не даст всяким заезжим.
   – Ого! Наконец, и ты каркнула, старая ворона. На чью только голову? – заметил Захарий, язвительно улыбаясь.
   – Да в своем гнезде и ворона коршуну глаза выклюет, не прогневись, боярин, – поклонилась старуха.
   – Слушай ты, лягушка! Перед чем ты расквакалась? Пикни еще, так я тебе засмолю пасть-то! Эка, невидаль – москвичка! А московитяне-то все рабы!
   Агафья струсила и замолчала, продолжая ворчать что-то себе под нос.
   – Полно, товарищ, – сказал Назарий с недовольством, – ты не прав; лучше исследуем сами истину! Дедушка, посвети-ка нам до твоего сарая; чай, наши лошади продрогли.
   Савелий молча и нахмуренно направился к двери, за ним следовали все четверо приезжих.
   Захарий шел последним, недоверчиво оглядываясь на Агафью, как бы боясь преследований ее ухвата, опершись на который она стояла у шестка.

XVI. История терема

   Захарий вернулся со двора раньше своего товарища и, убедившись в справедливости слов Савелия, не в пример храбрее вошел в светлицу. Агафья оказалась относительно его такой неласковой хозяйкой, что тотчас же убралась в сени после его прихода.
   Захарий, пройдясь несколько раз по светлице, отошел к сторонке и, вынув из-за пазухи кожаную кису, зашнурованную ремнями на сборчатых кольцах, высыпал из нее на ладонь несколько серебряных монет, стал любоваться их блеском, видимо, обдумывая, куда бы получше спрятать свои сокровища.
   Вошедший вслед за ним Назарий, доверчиво скинул с себя охабень, разложил его на лавку, подкинул под голову шапку и, приготовив, таким образом, себе постель, оглянулся на товарища.
   – Эй, послушай, – заговорил он. – Как у тебя глаза-то приросли к деньгам: так и впился в них, что не оттянешь ничем! Сколько не пересчитывай, этим не прибавишь! Да и на что тебе больше? Их и так столько у тебя, что до страшного суда не проживешь, а тогда от смерти не откупишься; черти же и в долг поверят, – по знакомству, – а не то на них настрочишь челобитную…
   – Ты только зубоскалишь! – хмуро отвечал Захарий. – Чем бы дать добрый совет, да защитить товарища, а тебе все равно: ограбят ли его или прихватят горло… А я, кажись, почтеннее тебя, потому что постарше: не тебе язык чесать надо мной, – ты еще ползком ходил, а я уже заседал в думной палате.
   – То-то и есть, ты от всех отпрыскаешься чернилами… А насчет добрых советов: я и тебе подаю его – спрячь-ка ненаглядные свои, они тебя вводят частенько в искушение, но не избавят от лукавого… Уж я тебе предрекаю, что ими ты не один нож призовешь на свою шею… Да вон кто-то уже и идет.
   Захарий поспешно задернул шнурками кису и, опустив ее за пазуху, приосанился как ни в чем не бывало.
   – Самого свежего, сочного сенца задал лошадкам вашим, бояре, и кадушку овса насыпал для них, – сказал вошедший Савелий. – Ишь как измучились сердечные. Одна чья-то уже куда добра, вся в мыле как посеребрена, пар валом валит от нее, и на месте миг не стоит, взвивается… Холопская уж куда ни шло, а то еще одна там есть, ни дать, ни взять моя колченогая… Променяйте-ка ее в Москве на ногайскую, что привели намедни татары целый табун для продажи… Дайте в придачу рублей…
   Захарий весь вспыхнул от злости, обидевшись тем, что старик браковал его лошадь, и резко прервал его:
   – Что гроза еще не прекратилась?
   – Слава Богу, стихло, дождь чуть покапывает, только с деревьев больно сыплет его ветер, как веником смахивает.
   Вошел холоп Назария и подал своему господину яшмовую фляжку с греческим вином, серебряный рожок и конец белого панушника.
   Назарий, налив в рожок вина, перекрестился и, поклонясь хозяевам, разом опорожнил его, а, наливая другой, обратился к Захарию:
   – На-ка, промочи живой водицей свою душеньку, небось она зачерствела со страху в лесу.
   Тот не отказался и, прильнув к рожку, вытянул вино как насосом.
   Дошла очередь до хозяина, но тот обеими руками отмахивался от вина.
   – Что ты, боярин! Нам нельзя это снадобье, наше рыло не отворачивается только от пенной браги, да и то в праздничный день, а не в будни[14].
   Не малого труда стоило Назарию уговорить его выпить хотя один рожок. Савелий опасался, что среди приезжих есть соглядатай из холопного приказа[15], который после возьмет с него виру[16].
   Только тогда, когда Захарий поклялся ему московским чудотворцем, святым Петром митрополитом, что никто из них из избы сору не вынесет, т. е. не будет на него доносить, старик охотно согласился опорожнить не только рожок, но даже целую флягу.
   Понравилась ему, видимо, лакомая влага. С самодовольной улыбкой погладил он свою бороду, которую звали полосатой, так как она была черная с проседью, и любовно посмотрел на оставшееся во фляжке вино.
   Агафья тоже промочила себе горло, не отказываясь, но прихлебывая и приговаривая:
   – Куда голова, туда и хвост, прожив с мужем четыре десятка, так уж и пить из одной чаши!..
   Вино развязало языки старикам.
   Савелий пустился в россказни о тереме, утверждая, что он более чем ровесник Москвы, что прадеду великого князя, Юрию Владимировичу Долгорукому подарил его на зубок задуманному им городу какой-то пустынник-чародей, похороненный особо от православных на Красном холме, в конце Алексеевского леса, возле ярославской дороги, что кости его будто и до сих пор так бьются о гроб и пляшут в могиле, что земля летит от нее вверх глыбами, что этот весь изрытый холм по ночам превращается в страшную разгоревшуюся рожу, у которой вместо волос вьются огненные змеиные хвосты, а вместо глаз высовываются жала и кивают проходящим, что пламя его видно издалека, и оттого он прозван «Красным». Великий князь подарил этот терем боярину Савелия за верную службу, вскоре после похода под Казань, и что с тех пор стал тут жить боярин с семейством до самой опалы великокняжеской.
   Савелий проговорил бы до утра, если бы его не прервал Захарий.
   – Уйми ты жернов свой, – крикнул он на него, – сказка твоя слишком тощая закуска для меня… Эй, вы, подите обшарьте-ка тороки у моего седла, там, я заприметил, мотались давеча калачи…
   – Да они, боярин, все размокли от дождя, – отвечал один из холопов.
   – В самом деле, хорошо бы закусить чем-нибудь, – заметил Назарий.
   – Скудна наша трапеза, боярин, а если тебе угодно, то бьем челом всем, что сыщется, – произнес Савелий. – Эй, жена, все, что есть в печи, на стол мечи!
   – Что там разбирать, люба али не люба, все благословение Господне, – отвечал Назарий. – Что до меня, я человек привычный ко всему, рос не на печке, не был кутан хлопком под материным шуком, а все почти в поле; одевался не полостями меховыми, а железной скорлупой и питался зачастую чем ни попало.
   Агафья тем временем всунула руки и голову в печь, вытащила из нее горшок с ячменной кашицей, приправленной чесноком и свиным салом. Савелий достал с полки ковригу ржаного хлеба, толокно, и все это они поставили с поклоном перед своими гостями.
   Савелий нацедил ендову квасу, подал его вместе с деревянной узорной резьбы солонкой гостям и пожелал им на здоровье откушать его хлеба-соли.
   Назарий, усердно помолясь Богу, сел за стол, отломил себе добрую краюху хлеба и, зачерпнув широкой ложкой кашицы, стал аппетитно уплетать далеко не изысканные яства.
   Захарий сперва морщился и делал себе под нос замечания, что на хлебе не менее плесени, чем на лице хозяйки морщин, что он жесток так, что ему не по зубам, но видя, что аппетит его товарища грозит опустошить весь горшок кашицы, начал быстро наверстывать потерянное время.
   Когда оба проголодавшиеся гостя насытились, Захарий даже самодовольно разгладил рукой свое увесистое брюхо и почти дружески спросил Савелия:
   – Скажи-ка нам, Тихоныч, – мы люди заезжие, – нет ли в Москве чего новенького? Порадуй нас какой-нибудь весточкой.

XVII. Рассказ Савелия

   – И, боярин, откуда нам, набраться новостей, – отвечал Савелий, – живем мы в глуши, птица на хвосте не принесет ничего. Иной раз хоть и залетит к нам заносная весточка, да Бог весть, кому придет она по нраву, другой поперхнется ею, да и мне не уйти. Вот вы, бояре, кто вас разгадает, какого удела, не московские, так сами, чай, знаете, своя рука только к себе тянет.
   – Хотя мы не московитяне, не земляки твои, однако, такие же русские, – сказал Назарий, – такие же православные христиане, ходим с вами под одним небом, поклоняемся одному Богу, греемся почти одной кровью и баюкает нас одна мать – Русь святая.
   – Да отец-то не один, – продолжал Савелий. – Мы чтим и челом бьем своему князю, на кого он, на того и мы, за кого он, за того и мы, а вы, чай, чувствуете своего.
   – Мы, – гордо воскликнул Назарий, – все мы одно тело! Душа наша…
   Он остановился, так как Захарий толкнул его ногой и добавил живо:
   – Что-то будет…
   – А бывала ли ваша милость в Москве? – нарушил Савелий вопросом наступившее было молчание.
   – Я был, но давно уже, – отвечал Захарий, – когда еще в Москве замирала жизнь и души во всех дремали. Помнишь ли, когда истекала седьмая тысяча лет от сотворения мира, что по греческим писаниям означало приближение конца света?
   – Как же, родимый! То была черная година! Знать на нее взглянул Касьян немилостивый. Я жил тогда в Красном селе. Бывало, пойдешь в Кремль к боярину, да еще не доходя до посада все сердце изноется; в какую сторону ни взглянешь везде идет народ в смирном[17] платье на каждом шагу, видишь, несут одер или сани[18] с покойниками, а за ними надрываются голосатые[19]. Слухи носились, что железа[20] рыскала по всей Руси, а у нас, кажись, нахватало народу более всех. Ведь сколько его вымерло – гибель! А как студено было, какие снега сыпались даже в весенние дни, солнышко-то Божье отвернулось от грешной земли нашей, бывало и не проглянет и не обрадует нас несчастных; а летом-то еще пущая пришла невзгода, ни дождичка, ни росинки, жар обдает, а напиться нечего, вода-то вся, как выпарилась! Хлеба все опалило – и голодно и душно, хоть живым ложись в могилу. А ночи-то какие ужасы наводили на нас. Вдруг сделается темень такая, что хоть глаз выколи, ни месяца, ни звезд, да еще, сам не видал, а молва разносила, озера по ночам воем выли, так что спать не давали, кто жил к ним близко. Невесть что претерпели мы тогда! И чем прогневили только Владыку Небесного, что послал Он на нас бедных напасть такую лютую.
   Назарий, внимательно слушавший рассказ Савелия, задумчиво и печально произнес:
   – Бедная наша отчизна! Чужие и свои враги, и гнев Господень подавляют тебя.
   – Какие же это свои враги, боярин? – спросил его Савелий. – Кажись, теперь все князья живут в ладу, как дети одной матки, дружно, согласно. Наш же московский, как старший брат, властью своей прикрывает других. О прежнем времечке страшно подумать. Вот недавно сломил он, наш батюшка, разбойников…
   Захарий быстро смекнул, о чем хочет заговорить Савелий, и, заметя, что в глазах Назария блеснул луч гнева, поспешно перебил старика:
   – Ну, Тихоныч, что же далее-то было?
   – Да что? Грянул гром и хватились за ум – начали все креститься: кто вносил богатые вклады в храмы Божии, кто строил их, кто, не в осуждение будет сказано, протоптал колени и отмахал всю голову, молившись, а с ближних своих сдирали вчетверо за хлеб насущный, несмотря, на то, что у самих были полные закрома всякой всячины, а другим и куснуть было нечего; иные же, зазорно и вымолвить, нанимали за себя молельщиков… Всяк, кто не хотел трудиться да работать, делался их попом… Их ублажали всячески, а они, прости Господи, вместо утешения да моления за православных, только соблазняли народ и бесчинствовали до того, что добрый владыко, наш пастырь и святитель Феодосий, не будучи в состоянии терпеть далее таких беззаконий, сложил с себя сан митрополичий и заключился в Чудовом монастыре. Там, сказывали, ухаживал он все за каким-то прокаженным, омывал его раны, молился за нас грешных и творил многие богоугодные дела до конца своей жизни.
   – А церковь-то Божья и вы остались без стража, отданные на добычу этим развратным искусителям? – спросил Назарий.
   – Место свято пусто не живет, да и верующие в него тоже. Духовные сановники вскоре всем собором избрали на упразднившееся место в московские пастыри суздальского святителя Филиппа. Этот муж, разумный и красноречивый, силой слова разогнал во имя Божье эту челядь, а нас просветил надеждой, проповедуя об испытании и покорности рабов земных Отцу нашему небесному, чадолюбивому.
   – Помнится мне, московитяне ваши собирались воевать с Казанью после этого падежа людского? – спросил Захарий.
   – Не после, а в это же время, боярин, как великий князь поднял верноподданных громким кличем идти на неверцев. Как выкатили на площадь Кремлевскую не тараны стенобитные, не туры подвижные, не перевесы приступные[21], а огнеметы чугунные[22], все это так ободрило народ, что все подняли головы, как будто грянула страшная труба и вызвала всех из гробового сна. Сбылись и священные слова нашего пастыря: «молитесь и дастся вам». Настала весна, проглянуло солнышко. Боже, как обрадовались ему православные. Солнышко, родное, глазок Божий, ненаглядное ты наше! – вскрикивали все, рыдая, а оно-то так умильно, так светло взглянуло на нас… и заиграли его искорки на крестах соборных, и разгорелись наши сердца радостью, и… Да что и говорить, всего не вымолвишь, что было на душе! Земля отдохнула – и с тех пор уже жутко стало показываться снегам да морозам в вешние дни.
   Окончив свой рассказ, Савелий утер рукавом выступившие слезы.
   Прослезился и затуманившийся Назарий.
   Лучина нагорела. В светлице был полумрак. Все было тихо; вдруг Захарий вывел носом такую ноту, что все оглянулись, подумав, что это прозвучала сапелка[23]. Затем он сильно всхрапнул и, тут же проснувшись, удивленно смотрел осоловелыми глазами на молчавших собеседников.
   – Ох, да как славно я вздремнул! – произнес, наконец, он и, заметив, что заветная киса его высунулась наполовину из-за пазухи во время сна, поспешно спрятал ее.
   Назарий встал из-за стола и помолился Богу, за ним поднялся, зевая, и Захарий.
   – Ну, теперь моя очередь заснуть! – сказал первый и прилег на свой охабень.
   – Старуха, покорми чем-нибудь наших холопов. Кстати, вот тебе за все тепло и добро твое, – продолжал он, выкидывая на стол серебряную резань[24], а Захарий, сверх того, отложил несколько литовских грошей[25].
   – Это тебе, Сидоровна, за хлопоты и услуги.
   – Спасибо, господа милостивые! – сказали хозяева низко кланяясь им.
   – Вот эта наша, светленькая-то, – прибавил Савелий, перевертывая резань и любуясь ею, – а эти медяшки-то Бог весть какие, те же пули, да не те, на них и грамотей не разберет всех каракулей. А что, боярин, – продолжал он, обратясь к Захарию, – должно быть, издалека эти кружки?
   – Нужды нет, что отсюда не видать, где их круглят, однако, тебе за них и в Москве насыпят добрый оков[26] хлеба.
   – Я не сомневаюсь, боярин; всякая деньга становится всем притяженна, – отвечал Савелий.

XVIII. Рассказ Агафьи

   – Ну-ка, старина, – что-то сон не берет, – порасскажи-ка нам теперь о дворе вашего великого князя, – сказал Захарий. – О прошлых делах не так любопытно слушать, как о тех, с которыми время идет рядышком. Ты же о чем-то давеча заговорил, будто иную весть не проглотишь. Не бойся, говори смело, мы верные слуги московского князя, у нас ведь добро не в горле останавливается, а в памяти: оно дымом не рассеется и глаз не закоптит.
   – Я, боярин, опять-таки говорю: мои вести короче бабьего разума, сами будете в Москве, все разузнаете и диву дадитесь, как она красива, как добры и сильны стали детки ее и как остры мечи их. Вот хоть бы взять, к примеру, мурзы татарские, эти казанцы-поганцы, со своим псом-царем Ибрагимом; уж не они теперь на нас, а мы на них; наши дружины протоптали дорожку даже к самому гнезду этих неверцев… Да вот только привел бы Господь батюшка нашему великому князю сбить последнюю спесь с чопорных новгородцев, он бы их ошеломил, как намедни этих.
   – Да знаешь ли ты, косноязычник, что погубило новгородцев? – воскликнул взволнованно Назарий и даже привскочил с лавки, на которой лежал. – Если бы не измена Упадыша[27] с его единомышленниками, брызнул бы на московитян такой огненный дождь, что сразу спалил бы их, а гордые стены Новгорода окрасились бы кровью новых врагов и еще краше заалели бы. Так-то, седая борода, – добавил он, несколько успокоенный, изумленному Савелию, – что не знаешь, о том и не болтай.
   – Вот то-то, боярин, сами вы напросились на грубое слово. Я говорил, что на всякого не прибережешь хорошую весть. Однако за что же ты защищаешь крамольников, – они кругом виноваты, в них, видно, и кровинки русской нет, а то бы они не променяли своих на чужих, не стали бы якшаться да совет держать с иноверной Литвой! Мы холопы, а тоже кое-что смекаем; не я один, вся Москва знает, о чем теперь помышляет князь наш.
   Назарий задумался и, видимо, не найдясь, что ответить ему, глубоко вздохнул и опустил голову на шапку, заменявшую ему подушку, и закрыл глаза. Захарий же с ударением заметил:
   – Полно говорить-то, мы точнее тебя знаем, какие мысли ворошатся теперь в голове вашего любовластного князя.