Прощайте, почтеннейшая маминька, до следующего раза! Обнимаю сестру и Колю.
 
   Ваш признательный сын
 
   Николай.
 
   <Адрес:> ? Pultava (Russie M?ridionale)
 
   Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской.
 
   В Полтаву, оттуда в д. Василевку.

В. Н. РЕПНИНОЙ
Париж, 20 сентябр<я н. ст. 1838.>

   Благодарю вас, княжна, много, много, много, как только в силах благодарить мое сердце. Вы мне доставили приятнейшую минуту в жизни. Я вкусил большое наслаждение, ибо нет полнее и выше наслаждения для сердца, как доставить услугу тому, который близок к нашему сердцу, а я доставил более, нежели обыкновенную услугу; я принес облегчение в горе, почти благодеяние, и за это я должен благодарить вас… но прочь слова! Никогда речь и письмо не в силах были выразить чувств моих. И я всегда почти сердился, когда мне говорили, что в некоторых творениях моих выражены верно некоторые чувства. Как бледна мне казалась эта верность и истина в сравнении с тем, что бы хотела выразить душа моя.
 
   Вы… но я вам никогда не говорил о вас. Я был скучен и холоден с вами, потому что чувствовал ваше преимущество, потому что, мне казалось, вам нельзя говорить обыкновенные и пошлые фразы, которые сыплем мы обильными горстями каждый день, потому что мне хотелось говорить с вами простым языком сердца, но языка сердца не в силах были выразить мои косноязычные речи. И вот почему мне казалось, что я был более скучен и холоден с вами, чем с кем-либо другим. Но я глядел на вас благоговейно, как благочестивый пилигрим глядит на святыню, но я довольствовался тем, что приносил вам жертву безмолвно в сердечной глубине моей. Я не знаю, почему вы сделались мне теперь как будто ближе чем прежде и почему мысль моя стремится теперь к вам не робко, но свободно и радостно, как будто домой, как будто в Рим, что всё равно для меня, что домой. Вы просили меня в письме вашем уведомить вас [В оригинале: меня] о себе, о моем путешествии, о моем здоровьи, и на этот раз мне показалось это более нежели обыкновенными, неотразимыми условиями письма. В этих словах мне дышало какое-то дружеское участие, оно меня тронуло почти до слез. Я путешествие совершил счастливо. Приезд мой был очень кстати. Здоровье мое было хорошо во всё время дороги. Теперь как будто немножко хуже, но оно неминуемо должно улучшиться, как только отправлюсь вновь в Рим. Уже одна эта мысль живит меня. Более недели я не остаюсь в Париже. Меня смущает только то, что вас опять посетили какие-то недуги. Я не знаю, что меня уверяет в это время, что с возвращением [прие<здом>] вашим в Рим [Далее начато: вы будете] они пройдут. Я всегда чувствовал облегчение в этом обетованном месте. Но не смущаю вас более моим, может быть, весьма несвязным писанием, голова моя полна забот, и мысли мои, верно, беспорядочны. Приехавши, расскажу вам всё на словах подробно и обстоятельно. Свидетельствуя мое глубочайшее и искреннее уважение князю и княгине и присоединяя к этому родственный и усерднейший поклон моей кузине, остаюсь вечно признательный вам
 
   Гоголь.
 
   Ваши комиссии, надеюсь, будут исполнены все в исправности.
 
   <Адрес:> Ее сиятельству княжне Варваре Николаевне Репниной.

А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
Lion. 28 <сентября н. ст.>, воскресенье <1838.>

   Хотя бы вовсе не следовало писать из Лиона, этого не известно почему неприличного места, но, покорный произнесенному слову в минуту расставания нашего, о мой добрый брат и племянник, пишу, хотя совсем нечего писать, но да будет это между нами обычаем [Далее было: писать даже] — извещать друг друга даже о том, что не имеется материи для письма. Я много, много крат досадов<ал> на то, что взял эту подлую дорогу на Марсель. Ничего родного до самого Рима. Это, право, тоска. Там хоть Женева с мамзелями Фабр и Калам, с чаем в Коронованной гостинице и, наконец, с вдохновенным Мицкевичем, что мне представляло не мало удовольствиях А здесь вместо всего этого день бесцветный, тоскливый, в этом безличном Лионе. Как я завидовал тебе всю дорогу, тебе, седоку в этом солнце великолепия, в Париже. Вообрази, что по всей дороге, по всем городам храмы бедные, богослужение тоже, жрецы невежи и неопрятно; благородная форма чашки в виде круглого колодца совершенно исчезла и место [В оригинале: вместо] ее заме<ни>ла подлейшая форма суповой чашки, которая к тому же показывает довольно скоро неопрятное дно свое, а о вкусе и благоухании жертв нечего и говорить, на дубовые желуди похож и делается из чистой цикории.
 
   Так что, признаюсь, поневоле находят вольнодумные и богоотступны<е> мысли, и чувствую, что ежеминутно слабеют мои религиозные правила и вера в истинную религию, так что, если бы только нашлась другая с искусными жрецами и особенно жертвами, например, чай или шоколад, то прощай последняя набожность. Счастливы монмартрские богомольцы. Много еще мне предстоит пути. Ни Лафит, <н>и Notre Dame не имеют тут своих дилижансов, и меня сдали так же, как назад тому было два года, какой-то преподлой компании. Ничего не случилось в дороге, кроме того только, что сегодня поутру <…> на дороге и от радости позабыл на том самом месте, где <…>, моего италианского Курганова, которого купил случаем в Париже и который мне до сих пор служил в дороге утешением, и спохватился скоро, но безжалостный кондуктор, который, впрочем, очень похож был лицом на Сосницкого, никак не хотел подождать двух минут. Мне кажется, я позабыл мелки<е> стихи Касти — маленькая книжка, ежели ее отыщешь, то перешли с тем, кто поедет в Италию прежде, — с Квиткой или с кем другим. Если увидишь Тургенева, то скажи ему, что я никак не успел перед выездом отвечать на его записку, но что из Рима, тотчас по приезде, пишу к нему и пришлю требуемые им стихи на пожар Зимнего дворца. Прощай, мой ненаглядный, без всякого сомнения, еще ув<идишься> [Вырвано. ] со мною не раз, не два, друг. На это <письмо> [Вырвано. ] я уже надеюсь застать в Риме ответ.
 
   Кланяйся Квитке и Козлову.
 
   <Адрес:> Paris.
 
   ? Monsieur
 
   Monsieur Alexandre de Danilevsky.
 
   Rue de Marivaux, № 11, pr?s du boulevard des Italiens.

M. И. ГОГОЛЬ
Генуя. Октября 13/1. 1838

   Я, право, что-то уж очень давно не получал от вас писем, почтеннейшая маминька. Ничего не знаю, что у вас делается. Живы ли вы, здоровы ли? Мне, право, очень скучно ничего не слышать об вас более двух месяцев. Впрочем, может, я виноват, находясь до сих пор в отлучке от Рима. Я льщу себя надеждою, что найду на почте по крайней мере два ваших письма. Но позвольте мне прежде всего исполнить самый приятнейший долг, то есть поздравить вас с днем вашего ангела. О желаниях своих ничего не говорю; вы их знаете наизусть: это молитва о вашем здоровье, счастии и долгоденствии.
 
   Я пишу к вам на дороге, возвращаясь в Рим, куда надеюсь быть через четыре дня и откуда напишу к вам подлиннее письмо. В Риме надеюсь провесть зиму хорошо, если бог поможет. На зиму туда едут, а может быть, уже и приехали множество моих знакомых из России. Я думаю, вы уже знаете, что наследник расположен тоже жить зиму в Риме. Здесь носятся слухи о войне, которая нам предстоит, или по крайней мере о приготовлениях к войне. Известите меня о том, как говорят у нас насчет этого. Я опасаюсь, чтобы это вас не вовлекло в разные издержки и расходы, рекрутские наборы и прочие повинности, я знаю, что это не легко исполнять в теперешние тяжелые времена. Давно ли получали письма от сестер? Как бы мне хотелось обнять их и поговорить с ними! Не получали ли еще от кого-нибудь писем и новостей? Да попеняйте сестрице моей Марии за то, что она ленива страх — вовсе не хочет писать. Стыдно, моя милая сестрица! Вы должны ко мне писать почаще и погуще, во-первых, уже потому, что вы женщина, а женщины гораздо способнее для писем, чем мужчины, и могут их писать гораздо скорее. Но прощай до следующего раза.
 
   Прощайте, почтеннейшая маминька. Будьте здоровы, веселы и покойны. Этого просит у бога ваш многолюбящий сын
 
   Николай.

А. В. и Е. В. ГОГОЛЬ
Рим. 15 октября <ст. ст.? 1838.>

   Я получил твое письмо, душенька моя Анет, чрез кн. Волконскую. При нем была маленькая приписочка от Лизы, которая поленилась написать ко мне подлиннее. Не грусти, моя милая: я приеду, я постараюсь приехать к вашему выпуску. Вы знаете, что я вас очень люблю. Я вас люблю столько, сколько вы себе не можете представить. Здоровье мое будет лучше — я в этом уверен. Но я вас прошу только не писать маминьке ничего о том, что я бывал иногда немного болен. Это ее слишком огорчит. Душеньки мои, я о вас очень часто вспоминаю и хотел бы вас перецеловать много раз. Помните ли, как мы виделись с вами в этой узенькой, маленькой комнате в институте, где стоит обыкновенно фортепиано и где г. Высоцкий с нетерпением ожидал своих учениц? Я помню как теперь, как Лиза просит меня не позабыть о том, что скоро ее именины и что нужно купить орехов 4 фунта, конфектов два фунта, варенья две банки, желе банку, пряников, яблок, изюму и проч. и проч; и всё это не только на словах, но даже было написано с чрезвычайною аккуратностью на записке; и всё это сопровождается словами: «Да смотрите, не позабудьте, за день прежде купите и пришлите». И вслед за сим ты, Лиза, бывало, расскажешь… какой у тебя новый друг и о том, как у тебя хорошо в пульпитре, — в каком порядке лежат книги, тетрадки и бонбоньерки, и [Далее было: и какую ты сделала на днях] как ты на днях поменялась с той-то или другой. И при этом у тебя, Лиза, пальцы были в черниле, и на переднике было чернильное пятно, величиною в месяц.
 
   Всё это я помню и помню даже, как Анет была больна и лежала в лазарете, и я у вас был; и потом помню, помню еще об одном, но не хочу говорить… о, я все помню!
 
   Да скажите мне, то есть напишите, получили ли вы мое письмо, которое я писал к вам чрез Данилевского Александра Семенов<ича>, вашего кузена, которому уже теперь пора быть в Петербурге, и навещали ли вас некоторые мои знакомые, которых я просил навещать вас, и кто именно. Напишите мне об этом всем.
 
   Я теперь представляю вам случай познакомиться и знаю, что вы очень рады будете знакомству с Балабиной Марией Петровной, молоденькой, почти одних лет с вами, такой милой, такой доброй. Вам она очень, очень понравится. Я это знаю наперед. Мне сказывала княгиня Волконская, что она вас рекомендовала одной приятельнице своей. Была ли она у вас или нет? напишите. Да вы мне ничего не рассказываете о том, что у вас делается. Ведь у вас много перемен — не правда ли? Я думаю, новые учителя. Да расскажите мне что-то-нибудь о Плетневе. Так же ли он бывает у вас часто и попрежнему ли любим всеми? Мне вам уже, верно, нечего рассказ<ыв>ать о Риме. Вы всё, я думаю, о нем узнали от Посникова. Ведь вы, я думаю, прошли, давно уже Италию. Вы, я думаю, уже знаете, что Рим — самый старинный город в Европе, что построен он на семи холмах, что домы самые неровные между собою.
 
   Великолепные дворцы и рядом с ними почерневшие, запачканные домы. О, Петербург вам покажется щеголем после Рима, покажется гладеньким, чистым, опрятным, вымытым, вытертым! Зато в Петербурге нет таких развалин, покрытых плющом и цветами, — самых живописных, какие только случалось видеть на картинках; зато в Петербурге нет кипарисов; зато в Петербурге небо серое и туманное, а здесь оно ясное и синее, и солнце обливает всё своим сиянием так приятно! зато в Петербурге вы уже мерзнете и топите печи, а здесь не закрывают никогда окна и в этот самый день, в который я пишу к вам, тепло, как летом. Случалось ли вам когда-нибудь глядеть на улицу? Кого вы встречали больше всего на улице? Не правда ли — военных и иногда чиновников? Сколько в Петербурге попадается на улице офицеров военных, столько в Риме аббатов, попов и монахов. Видели вы, как одевается католическое духовенство? Священники и аббаты в треугольных шляпах, во фраках, в черных чулках и башмаках. Или монахи? Но монахов здесь множество разных орденов. Одни доминиканцы, совершенно одеваются, как женщины, особливо старушки: в темных и черных капотах, из-под которых видно исподнее белое платье, тоже женское. Иные носят совершенные ваши пелеринки. Сам папа очень похож на старуху. Если вы увидите его лицо на портрете, то подумаете, что это портрет женщины. Я не знаю, писал ли я вам про церкви в Риме. Они очень богаты. Таких у нас нет совсем церквей. Внутри всё мрамор разных цветов; целые колонны из порфира, из <голубо>го, из желтого камня. Живопись, архитектура — всё это удивительно. Но вы еще ничего не знаете этого. Вы не знаете, что такое живопись. Вы думаете, что это просто рисование и больше ничего. Вы еще не можете отличить, что хорошо, что дурно. Вы не знаете, что такое картина Рафаэля или Тициана, или Корреджия. О, как много есть того, что вы еще не видали! Впрочем, нельзя никак всё видеть и знать: для этого не достанет нашей жизни. Мне бы теперь более всего, знаете, что желалось бы увидеть? Вы, верно, никак не догадаетесь что бы это было такое! Мне бы хотелось теперь увидеть вас, поцеловать вас и поговорить с вами. Пишите ко мне чаще. Когда вам сделается очень грустно на душе, сейчас берите в руки перо и пишите ко мне. Если на кого рассердитесь или будет вам досадно — в ту же минуту за перо и в ту же минуту расскажите мне. Пожалуйста не думайте об том, чтобы написать мне хорошо письмо; пишите как попало. Я терпеть не могу хороших писем. Чем хуже письмо, чем больше чернильных пятен и ошибок, тем для меня лучше. Я лучше люблю такие письма. Прощайте, мои миленькие.
 
   Письма вы можете отправлять для отправки мне с Балабиными. Они живут в собственном доме на Аглицкой набережной, недалеко от вас.
 
   <Адрес:> Анет и Лизе Гоголь.
 
   В Патриотическом институте на Васильев<ском> Острове, в 10 линии.

А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
<Вторая половина октября 1838. Рим.>

   Не стыдно ли тебе, не совестно ли? Я думал, приехавши в Рим, застать от тебя письмо. Ведь мы дали обещание писать непременно, писать часто друг к другу. Где это обещание. Я писал к тебе из Лиона, из Марселя. Неужели и теперь ты будешь отговариваться, что не получил моих писем? Ты знаешь, что меня должно интересовать всё, что ни делается теперь с тобою. Я должен, я хочу всё знать, даже самую скуку, которую ты чувствуешь, даже ничтожность и мелкость, и беспроисшествие твоей парижской жизни может подать тебе сюжет для письма, ибо ты должен знать, что ты пишешь ко мне. Стало быть, и обед, и завтрак, и несварение желудка, и понос, и запор, и италианская опера, и Монмартр, и Филипп, не тот Филипп, что поймал за усы la libert? французской нации, но тот Филипп, который является с большим серебряным кофейником, без сомнения, pi? dimandato da noi che le belle putte, всё это может войти в состав письма, стало быть, за сюжетом нечего лазить в карман. Но я не требую длинных писем, несколько строчек, записочку, но только, чтобы это было часто. Это бы мне напоминало, что ты еще существуешь, что ты еще под боком у меня, что идешь рука в руку со мною, хотя невидимо. Пожалуйста, прошу, молю, умоляю, заклинаю. В ту ж минуту, в том же великолепном храме, где ты приносишь двойную жертву божеству, тотчас же после кофию или, по крайней мере, после Corier Fran?ais, но прежде чем возьмешься за кий, берись за перо или за карандаш и наскоро — записку и потом, после трех или четырех партий, иди и брось в bo?te. Уверяю тебя, ты будешь сам доволен и весел после того целый день. Желудок твой сварит исправно. Рубини будет лучше петь. Гризи будет в пятьсот раз привлекательнее. Попробуй только, исполни. Я до сих пор еще как-то не очнулся в Риме. Как будто какая-то плева на глазах моих, которая препятствует мне видеть его в том чудном великолепии, в каком он мне представился, когда я въехал в него во второй раз. Может быть, оттого, что я еще до сих пор не приладил себя к римской жизни. Париж с своими великолепными храмами меня много расстроил. Куды ни иду, всё чудятся храмы. Мысль моя еще не вся оторвалась от Монмартра и булевара des Italiens. Здесь встретил некоторых знакомых, которые мне не дали еще вступить в мою прежнюю колею, в которой я плелся было мерно или — лучше — кое-как. Хотел было кинуться с жаром новичка на искусства и бежать деятельно осматривать вновь все чудеса римские, но в желудке сидит какой-то чорт, который мешает всё видеть в таком виде, как бы хотел видеть, и напоминает то об обеде, то об завтраке, словом — всё греховные побуждения, несмотря на святость мест, на чудное солнце, на чудные дни. Но оно еще поразило меня, это синее небо и этот далеко обнимающий его солнечный свет. Когда я из Неаполя въехал во Францию, я не заметил совсем перемены в небе и в солнце, и, приехавши даже в Париж, мне казалось всё передо мною то же небо, но когда я подвигался к Италии, даже в Марселе… У! какая разница! Поток света. Ей, ей, полнеба тонет в свету. Я думал застать в Риме много писем и ничего почти не застал. От Прокоповича никаких вестей, не получаешь ли ты? Это удивительный человек. Если бы другому — можно простить такое молчание, но ему — нет, это бессовестно. Да что меня больше всего поразило, так это Петр. Он страшно вырос, купол необыкновенно сделался огромнее. Прощай. Хотел было писать более, но, право, ты не стоишь.
 
   Обнимаю тебя миллион раз и жду с нетерпением твоего оправдания.
 
   Твой Г.
 
   <Адрес:> Paris.
 
   ? monsieur
 
   monsieur Alexandre Danilevsky.
 
   Rue de Marivaux, pres de boul<evard> des Italiens, № 11.

M. П. БАЛАБИНОЙ
Рим. 7 ноября <н. ст.>, 1838

   Ваше письмо, Марья Петровна, получено мною очень исправно чрез М-r Паве. Я вам за него очень много благодарен. Вы мне живо напомнили всё: и ваш Петербург, и мой Рим: то есть мои первые впечатления и ваши первые впечатления [Далее начато: при виде] помните, во время первых дней наших в Риме, когда с Нибием в руках и проч. и проч… То время уже далеко, уже другие впечатления объемлют мою душу, уже весьма часто прохожу я мимо [Далее было: не останавливаясь] тех памятников и седых, дряхлых чудес, перед которыми зевал по несколько безмолвных часов. Уже не с готовым удивлением новичка и чужестранца ищу их… Но до сих пор, как прекрасное сновидение, посещает меня иногда воспоминание обо всем этом и я тогда жажду повторить этот сон: спешу увидеть вновь, что видел прежде, и на минуту становлюсь опять новичком. Опять мои чувства живы. Вы их разбудили вашим письмом, вы их приятно разбудили. Я люблю очень читать ваши письма. Хотя в них падежи бывают иногда большие либералы и иногда не слушаются вашей законной власти, но ваша мысль всегда ясна и иногда так выражена счастливо, что я завидую вам. Уже два места, два целых периода я украл из них, — какие именно, я вам не скажу, потому что намерен совершенно завладеть ими… Потому еще люблю ваши письма, что в них мало того, что бывает обыкновенно в петербургских письмах. Но обратимся к первому пункту вашего письма. Вы мне показались теперь очень привязанными к Германии. Конечно, не спорю, иногда находит минута, когда хотелось бы из среды табачного дыма и немецкой кухни улететь на луну, сидя на фантастическом плаще немецкого студента, как, кажется, выразились вы. Но я сомневаюсь, та ли теперь эта Германия, какою ее мы представляем себе. Не кажется ли она нам такою только в сказках Гофмана? Я по крайней мере в ней ничего не видел, кроме скучных табльдотов и вечных, на одно и то же лицо состряпанных кельнеров и бесконечных толков о том, из каких блюд был обед и в котором городе лучше едят; и та мысль, которую я носил в уме об этой чудной и фантастической Германии, исчезла, когда я увидел Германию в самом деле, так, как исчезает прелестный голубой колорит дали, когда мы приблизимся к ней близко. Я знаю, есть эта земля, где всё чудно и не так, как здесь; но к этой земле не всякие знают дорогу. Вы, кажется, теперь стараетесь отыскивать эту дорогу. Ах, Марья Петровна! что это вы делаете? Я не узнаю вас. Не вы ли еще так недавно отвергали всё то, что иногда неугомонно бродит в нашем воображении и увлекает его далеко, далеко? Не вы ли готовились доказать — и доказать формально, на бумаге, ясно — что первое занятие человека на земле есть свинки? Или эти свинки не так толсты, огромны и жирны в Петербурге, как вы думали? Но мне кажется, этих животных в Петербурге весьма (увы!) достаточно. Там же есть чухонцы, которые особенно славятся смотрением за ними. Но я чувствую, я знаю, это сильная и верная истина. Трудно, трудно удержать середину, трудно [Далее было: трудно] изгнать воображение и любимую прекрасную мечту, когда они существуют в голове нашей; трудно вдруг и совершенно обратиться к настоящей прозе; но труднее всего согласить эти два разнородные предмета вместе — жить вдруг и в том и другом мире. Знаете ли, сказать ли вам откровенно: я ваш старый друг, я об вас забочусь, мысли мои поминутно ворочаются около вас. Вы мне други по всему; наша дружба очень, очень древняя. Мне стало очень грустно, когда я читал письмо ваше. Я мыслил: будет ли счастлива моя приятельница Марья Петровна? и когда я представил себе этот холодный, прозаический, мелкий чувствами и характерами мир, который окружает Марью Петровну, облако сомнения отуманило мне очи. Клянусь, мне было грустно. Но я вспомнил, что у Марьи Петровны есть черты римского характера, есть что-то твердое и сильное, есть наша воля и решительность на великие вещи. [Далее начато: И ваша будущность сделалась] И во мне вдруг поселилась уверенность… насчет вас я стал покойнее. Я рад очень, что Петербург для вас становится сносен; по крайней мере, вы находите теперь развлечения, которые вас занимают. Ваше описание железной дороги и поездки по ней очень живо; стало быть, вам было весело; стало быть, вы были довольны, и, признаюсь, сказать вам нужно втайне и по секрету, я крепко завидовал вам. Всё-таки сердце у меня русское. Хотя при виде, то есть при мысли о Петербурге, мороз проходит по моей коже, и кожа моя проникается насквозь страшною сыростью и туманною атмосферою, но хотелось бы мне сильно прокатиться по железной дороге и услышать это смешение слов и речей нашего вавилонского народонаселения в вагонах. Здесь много можно узнать того, чего не узнаешь обыкновенным порядком. Здесь бы, может быть, я бы рассердился вновь — и очень сильно — на мою любезную Россию, к которой [Далее начато: сердце уже гнев] гневное расположение мое начинает уже ослабевать, а без гнева — вы знаете — немного можно сказать: только рассердившись, говорится правда. Когда я был в школе и был юношей, я был очень самолюбив (не в том смысле самолюбив); мне хотелось смертельно знать, что обо мне говорят и думают другие. Мне казалось, что всё то, что мне говорили, было не то, что обо мне думали. Я нарочно старался завести ссору с моим товарищем, и тот, натурально, в сердцах высказывал мне всё то, что во мне было дурного. Мне этого было только и нужно; я уже бывал совершенно доволен, узнавши всё о себе. Но в сторону всё прочее; поговорим о нашем любезном Риме. Вы его не позабыли; вы интересуетесь о нем до сих пор. Вы читаете теперь историю Мишле. Это страшный вздор; это совершенно русский Полевой. Но, к счастию, вы не читали Полевого. Мишле, как попугай, повторяет Нибура; обокрал оттуда и оттуда, у того и у другого, умничает не кстати, рассуждает бог знает как и модный педант, как все французы.
 
   Вы спрашиваете насчет новооткрытых мозаик в катакомбах, чудесных, как говорят газеты, однако же, вовсе нет. Отыскали мозаик и очень много, но все очень повреждены; даже не знают до сих пор, к какому времени отнести. Антикварии разделились на две партии; одни относят ко временам христианства, другие — к языческим. Но найдена у Porta Maggiore гробница булочника, которую (как объявляет сам булочник в надписи, им же сделанной) он воздвиг себе и своей жене. Монумент очень велик (булочник был очень тщеславен). На нем барельеф; на барельефе изображено печение хлеба, где супруга его месит тесто. Прошлый год… но, может быть, вы слышали об этом?.. нашелся один спекулятор, который взялся рыть, с тем чтобы найденными вещами делиться пополам с правительством, а остальные ему продавать. Он вырыл несколько гробниц, множество золотых и бронзовых вещей; в числе их статуи четыре, скульптуры первого [Далее было: разряда] и лучшего вкуса. Они разделились. Нашедший взял на свою долю мало, но самых отличных. Правительство взяло много, но достоинством хуже. Остальные правительство оценило и готовилось заплатить 5000 скуди; но когда пришло дело до платежа, сколько ни рылось оно по своим старым карманам, ничего не могло найти, кроме нескольких меццопаолов, говорят, очень истертых, и нашедший продал почти всё в Англию, а лучшую из статуй купил король баварский за несколько сот тысяч и перевез в Мюнхен.
 
   Но довольно о старине. [Далее начато: Поговоримте] В Риме завелось очень много новостей. Здесь происходят совершенные романы и совершенно во вкусе средних веков Италии. Первый роман… но героини его вам известны. Это ваши приятельницы, девицы Конти, которые, как вам известно, очень плотны и толсты и потому не любят ходить совершенно alla moda, и которые всегда жаловались на самодержавие своей матушки, не пускавшей их всякий день в церковь св. Петра, когда очень много форестьеров. Итак, девицы Конти влюбились страшным образом в двух жандармов; но так как, по причине того же самого самодержавного правления своей матушки, они не могли видеть часто своих любовников, то (средство, как вы увидите, очень оригинальное) они решились задавать матушке каждый день в известное время добрый прием опиума и в продолжение того времени, как матушка спала, впускали к себе своих жандармов. Один раз матушка еще не успела совершенно вздремнуть, одна из этих героинь — которая именно, не помню, — сгорая нетерпением видеть своего жандарма, полезла к ней под подушку доставать ключи. Мать проснулась и с этих пор усилила присмотр, а дочки решились усилить прием опиума. Старуха никак не могла понять, отчего у ней кружится голова. Приемы опиума, видно, были довольно велики. Она давно уже подозревала, что дочери что-то с ней делают, и решилась один раз прикинуться спящею. Дочери вели преспокойно в своей комнате беседу с своими любовниками, как вдруг стучат в дверь, и голос матери приказывает им отворить. Дочери спрятали их как могли, [Далее было: двух любовников] но, по расстроенному и испуганному их виду, мать догадалась, что в комнате что-нибудь есть, начала искать, искать и вытащила из шкапа обоих жандармов. Выгнавши жандармов, мать заперла дочерей. Но дочери скоро нашли случай уйти и убежали в монастырь. Оттуда они написали письмо к одному монсиньору, их опекуну, жалуясь на деспотизм своей матери и требуя, чтоб их выдали замуж за жандармов. Монсиньор изъявил свое разрешение, и теперь обе Конти — супруги; живут и питаются решительно одною любовью, потому что у жандармов нет ни копейки, а мать, с своей стороны, не хочет дать ни меццобайока. Другой роман. [Далее начато: с фамилией] Один из фамилии Дориев влюбился до безумия в одну девушку сироту хорошей, впрочем, фамилии, а главное — прекрасную собою. Всё дело было между ними улажено, и через неделю свадьба, как вдруг Дорий получает известия, заставляющие его ехать в Геную. Он просит свою невесту переехать на время в монастырь, потому что он не желал бы ее видеть до тех пор в свете. Уезжает в Геную; оттуда пишет письмо, довольно страстное; жалуется на обстоятельства, которые заставляют его пробыть немного долее; описывает ей великолепие своего генуэзского дворца и приуготовления, которые он делает к принятию ее. Из Генуи Дорий поехал в Париж и оттуда написал письмо, менее страстное, и наконец уведомил ее, что свадьба не может между ними состояться, что она должна позабыть его, что дядя его не соглашается на этот союз. [его жени<тьбу>] Бедная невеста не сказала ни слова на это, никаких укоризн, но через пять дней умерла. Тело ее было выставлено в одной из римских церквей. Она и мертвая была прекрасна. Третий роман тоже с Дорием, другим. Но не хочу более сплетничать. Вы знаете о нем, без сомнения, из газет, потому что он был публикован. В Риме шумно более, нежели сколько бы желалось. Форестьеров гибель. Русских, энглишей, французов — хоть метлой мети. Это скучно. Вы знаете сами, что это скучно. Рим мне кажется теперь похожим на дом, в котором мы провели когда-то лучшее время нашей жизни и в который теперь приезжаем и находим, что дом продан; из окон выглядывают какие-то глупые лица новых хозяев… словом, грустно. Пишите ко мне, не забывайте вашего обещания. Пишите ко мне не тогда, когда вам будет весело, но тогда, когда вам сделается скучно или, лучше, когда душа ваша пожелает с кем-нибудь разделить, когда вы почувствуете потребность передать именно кому-нибудь мысли. Будь они самые сокровенные, пишите их смело: я их сохраню, как секрет. Еще одна просьба к вам, и я вас попрошу, чтобы <вы> попросили от меня тоже вашу маминьку: будьте так добры, навестите когда-нибудь моих сестер в Патриотическом институте. Вы этим сделаете им большое благодеяние. Может быть, они украдут что-нибудь из ваших прекрасных качеств; а это может доставить им много радости в жизни. Мне часто становится грустно при мысли, что у них никого нет из родных близко. Если ж вам не будет времени и вы будете заняты, то отправьте им это письмо, которое я при сем прилагаю.