Я живу, как ты, верно, знаешь, в том же доме и той же улице, via Felice, № 126. Те же самые знакомые лица вокруг меня, те же немецкие художники с узеньки<ми> рыженькими бородками и те же козлы, тоже с узенькими бородками; те же разговоры и о том <же> говорят, высунувшись из окон, мои соседки. Так же раздаются крики и лепетания Анунциат, Роз, Дынд, Нанн и других в шерстяных капотах и притоптанных башмаках, несмотря на холодное время. Зима в Риме холодна, как никогда; по утрам морозы, но днем солнце, и мороз бежит прочь, как бежит от света тьма. Я, однако ж, теперь совершенно привык к холоду и даже в комнате не ставлю скальдины. Одно солнце ее нагревает. Теперь начался карнавал. Шумно, весело. Наш его высочество доволен чрезвычайно и, разъезжая в блузах вместе с свитою, бросает муку в народ корзинами и мешками и во что ни попало.
 
   Пожалуй<ста>, мой милый, пиши мне сию же минуту и напиши всё, что ни делаешь ты, хотя бы это было больше ничего, как только то, что ты сегодня хорошо позавтракал и прочитал в газетах какую-нибудь статью, о всём, о всём. Я оканчиваю письмо не потому, что не хочется делать пакета, но потому, что не хочется задержать сего и чтобы через то ты получил его позже.
 
   Поклонись от меня Квитке, Мантейфелю и Дмитр<ию> Толстому, также обоим Межаковым и скажи отцу, что я очень интересен знать, как он проводит время в Париже, и чтобы по обещанию об этом меня известил, хотя через тебя. Ничего и никаких совершенно писем не получаю из Петербурга. Что сделалось с Прокоповичем, не могу понять. Как целых полтора года ни одной <строки>, тогда как ответ его был мне нужен.
 
   <Адрес:> Paris.
 
   ? Monsieur
 
   monsieur Alexandre de Danilevsky.
 
   Rue de Marivaux, № 11.

А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
Рим. 12 февраля <н. ст.> 1839

   Получил твое письмо 3-го дня через Лейнголь<да>. Оно было для меня очень интересно по небольшим известиям о тебе, а также о Ваське, Базиле и Афанасие. Ну, теперь чего тебе еще хочется? Протекция и всё тебе готово, только тебя недостает. Петербург, кажется, наконец решается к тебе осклабиться и протянуть радушные объятия, но годишься ли ты теперь для Петербурга? Много переродили три года! [Далее было: ты пишешь, что угадываешь… Очень рад] Благодарю также за парижские новости. Очень радуюсь, что Филипп подхватил какую-то, которую я не разобрал. Клотильде за поклон тоже благодарен. Кстати, я думаю, уже ты обрабатываешь ее, тем более, что оно очень близко, кажется, только через кухню, Квитка же, как кажется, не может тебе мешать. Я слышал, что у него какая-то есть постоянная, у которой он и ночует. M-me Hochard в ответ на ее тысячу любезностей посылаю ей другую тысячу таких же. Догадки твои, что я счастливец и наслаждаюсь каждый день воздухом и полднем Монте Пинчия, не совсем справедливы. На Монте-Pincio я не захожу вовсе. Я не люблю его, когда он набит англичанами и иностранцами. Мои прогулки простираются гораздо далее, глубже в поле. Чаще посещаю я термы Каракаллы, Roma Vecchia, с ее храмами и гробницами и открытыми полями, Villa Matei, Villa Milz и проч. и проч… Дни настали чудные, погода удивительная. Приятели твои, которым ты рекомендуешь показывать древности, люди, как я заметил по полету, [по глазам] не такого десятка, чтобы углубляться в древности, а напротив, кажется, более охотники до новостей, и потому я им рекомендовал ехать в Неаполь, где они без сомнения найдут себе более пищи и проведут время гораздо лучше, чем постом в Риме. Я, как уже тебе известно, проводил всё время с Римом, то есть с его развалинами, природою и с Жуковским, который теперь только уехал и оставил меня сиротою, и мне сделалось в первый раз грустно в Риме. Здоровье мое… не стоит говорить о нем. К тебе просьба убедительная: пожалуйста, пришли мне с кем-нибудь из русских, которые будут отправляться в Италию, несколько красок фабрики Panio на меду, кружками, какие, помнишь, я покупал в бытность мою в Париже. Они продаются в красоч<ном> магазине, в Rue de Petits champs близко Rue de la Paix. Впрочем, их можно найти во всяком магазине. Продаются они по 4 или по пяти су каждая, исключая некоторых, которые подороже. Цвета следующие: берлинская лазурь, охра простая, охра жженая (brul?e), индиго, кобольд, гумегут, бакан (lac), teinte neutre, ultra marine, черную и самую темную кофейную — всякой по два кружка, которые советую лучше положить в деревянный ящик. Если же завернуть просто в бумагу, то они могут прилипнуть к ней, и будет трудно отдирать. Пожалуйста не позабудь и будь на этот раз исправен, так как я исправен в отношении к тебе. Ты меня этим очень обяжешь. Еще одно. Нельзя ли тебе сходить к m-lle Josefine Turinger? Но не хочу [Далее было: тебе] давать этой комиссии, боюсь тебя обременить, и ты тогда, без сомнения, ни одной не исполнишь. — Теперь о самом важном деле. У каждого жреца ты завтракаешь и такую ли, ту же ли живую охоту чувствуешь ты и аппетит то есть, вместе или <…> аппетитные серебряные кофейни<ки> с большими длинными клевами? Уж <нет> [Вырвано. ] ли каких новых открытий? проклятые храмы, между прочим, доканали мой ж<елудок>. [Вырвано. ] Братец, какое теперь небо в Риме, ка<к> [Вырвано. ] чудно глядит на меня в эту самую м<инуту>, [Вырвано. ] как пишу к тебе. Зачем ты т<еперь> [Вырвано. ] не в Риме? Пора бы тебе жизнь чувстве<нную> [Вырвано. ] переменить на духовную <…>, на же<нщин> [Вырвано. ] и на храм, mangiare poco e respirar<e> и… [Вырвано. ] dolcissima aria e cosi vivere. Пора, пора, <…> [Вырвано. ] вон чорта, который сидит в брюхе и подстре [Вырвано. ] <кает> на злые похоти. В одном завиду<ю> [Вырвано. ] тебе — ты слушаешь оперу. Пожалуйста рас<скажи>, [Вырвано. ] что там теперь бывает и какие но<вости>. [Вырвано. ] Здесь давали оперу новую. Автор Фридрих <…> [Вырвано. ] Заглавие — Эдинбургская темница, музыка прелестная. После Россини я ничего не слышал лучше. У вас в Париже ее чудно исполнят. А здесь этот год труппа не то, что была назад тому год, о которой ты уже знаешь из моих рассказов и похвал. Но прощай покамест, мой бесценный, не забывай меня и пиши почаще.
 
   Весь твой Гоголь.
 
   Ты меня спрашиваешь, где я живу? Неужели ты не знаешь, что моя квартира вечно та же: Via Felice, 126, terzo piano.
 
   <Адрес:> Paris.
 
   ? monsieur
 
   monsieur Alexandre de Danilevsky.
 
   Rue de Marivaux, № 11.

В. А. ЖУКОВСКОМУ
Рим. Февраль м-ца н. ст.> 1839

   Вот уже неделя, как вас нет в Риме, а я всё еще нахожусь в таком состоянии, как будто бы вы уехали только сегодня поутру: то есть разинув рот, глупо глядя вслед уезжающей вашей карете и не зная потом куда направить шаги свои. Два первые дни я решительно не знал, за что приняться. Если бы хотя была в это время гадкая, дождливая погода, но как на беду дни были чудные, каких при вас еще не было, теплые, потопленные в солнце. Я отправился в Колисей, на Форум Roma<num> и так странно глядел на всё это, как еще никогда не глядел. Я возвратился в город смутно, а к вечеру мне сделалось просто скучно. Подлец Лауниц не прислал мне вашего бюста, который он просил удержать на две минуты и которого я до сих пор не могу у него добиться. Как я терпеть не могу этого человека и странно, что это чувство разделяют все видящие его в первый раз. Моя комната была бы тогда полнее и лучше, успокоительней, а теперь мне всё кажется, что из ней кто-то сию минуту выехал или выезжает, что половину уложенный чемодан стоит по середине, по всем углам клоки обверточной бумаги, веревочек, старого белья. — Где вы теперь в эту самую минуту, когда пишу? к какому месту подъезжаете? Слышите ли и видите ли эти божественные дни, которые теперь настали, передовые гонцы несущейся уже недалеко весны? Как я их люблю. Боже, если бы вы встретили их еще здесь! но кто знает, может быть, вы бы не захотели тогда выехать из Рима. Чудное время! Я бы был счастлив совершенно, если бы в мое наслаждение не вмешалось несколько из того томительного чувства, какое чувствует школьник, когда учитель его отправится гулять за город с его товарищами, а его оставит за леность одного в маленьком школьном садике, и он видит пропадающий вечер и видит сквозь него, глазами воображения вдали луг, на нем свет солнца, кучу товарищей, летящий вверх мяч, веселые крики. Всё видит он и не хочет оторваться от своего зрелища, натирая кулаком и рукавом свою упрямо-кислую рожу и не спуская глаз с опускающегося ежеминутно ниже солнца. Моя портфель с красками готова, с сегодняшнего дня отправляюсь рисовать на весь день, я думаю, в Колисей. Обед возьму в карман. Дни значительно прибавились. Я вчера пробовал рисовать. Краски ложатся сами собою, так что потом дивишься, [Далее было: сам] как удалось подметить и составить такой-то колорит и оттенок. Если бы вы остались здесь еще неделю, вы бы уже не принялись за карандаш. Колорит потеплел необыкновенно, всякая развалина, колонна, куст, ободранный мальчишка, кажется, воют к вам и просят красок. Как чудно! в других местах весна действует только на природу: вы видите, оживает трава, дерево, ручей. Здесь же она действует на всё: оживает развалина, оживает плис на куртке бирбачена, оживает высеребренная солнцем стена простого дома, оживают лохмотья нищего, оживает ряса капуцина с висящими назади капучио, даже этот продукт, которого мы находили целые плантации, разведенные трудолюбивыми римлянами под всеми почти стенами и оградами, принял какой-то весьма приятный для глаз коричневый цвет. А сами производители его теперь попадаются несравненно чаще [в большом количестве] и совершенно как дома: скидают и галстук и подтяжки и в таком количестве что рады или не рады, а к вам который-нибудь непременно попадет в первый план. — Было, помните, мы гонялись за натурою, то есть движущеюся, а теперь она сама лезет в глаза: то осел, то албанка, то аббат, то, наконец, такого странного рода существа, которых определить трудно. Вчера например, когда я рисовал, стал прямо против меня мальчишка, у которого были такого рода странные штаны, каких без сомнения ни один портной не шил. Я потом уже догадался, что они переделаны из отцовской разодранной куртки, но только дело в том, что они не перешиты, а просто ноги вдеты в рукава и на брюхе подвязано веревкой, вход к <…> совершенно свободен, так что он может копаться в ней руками сколько душе угодно и, не скидая этих штанов, может по примеру отцовскому разводить коричневые плантации под стенами развалин. В Колизее явились проповеди, толпы народа и монахи с белыми бородами и одетые все снизу доверху в белое, как древние жрецы. Драпировка чрезвычайно счастлива для нашего брата Mezzo-художника. Один взмах кисти — и монах готов. Вчера солнце осветило мне одного из них, тогда как все прочие были обняты тенью. Это было прелесть как эффектно и как легко рисовать. Вчерашний день кончились празднества по случаю избрания двух кардиналов, большим фейерверком на Монте Citorio, где пушки между прочим, составили какой-то музыкальный концерт. Все три дни Рим был иллюминован так, как теперь не иллюминуют в других городах. Целые пылающие стены домов! Смоляные бочки по всем улицам. Я заглянул в Монте Pincio — прелесть! Вообразите: смоляных бочек не видно, а только стены в огне. Так что кажется весь город греется у очага. [Далее начато: Кстат [Вот вам новость старых времен: на два дни езды из Рима вырыт на прошлой неделе новый амфитеатр, почти равный величиной с Teatro Marcello, весь первый этаж цел, много обломков от колонн и статуи; думают на дне найти целые. Первым временем установившейся весны воспользуюсь и поеду поглядеть. Теперь жаль на минуту оставлять Рима — так он хорош и такая бездна предметов для рисования. Доживу ли я <до> того времени, когда вновь сядем вместе оба с кистями? Верите ли, что иногда, рисуя, я, позабывшись, вдруг оборачиваюсь, чтобы сказать слово вам и, оборотившись, вижу и как будто слышу пустоту по крайней мере на несколько минут, в земле, где всякое место наполнено и где нет пустоты. Даже болвана Антония не встретили мои глаза, по крайней мере я бы тогда обрадовал<ся> его присутствию. [Далее было: даже и теперь] Как странно, когда встретишь вдруг среди улицы слугу, которого мы знали в услужении близким и дорогим нашему сердцу, который теперь служит другим. С первого разу вдруг подойдешь к нему с живостью, мысль о господах его не отрешилась еще [Далее было: в нашем воображении] от него в глазах наших. Даже спросишь как, что твои господа? И потом вдруг остановишься, вспомнивши, что теперь господа его чужие. Вот настоящая мефистофелевская насмешка над человеком. — Здесь только в первый раз видишь поэзию крепостного человека. Я бы очень желал знать, как ваш теперь маршрут: где и сколько дней? и не знаю как бы это сделать. Вам об этом некогда меня уведомить. Поручите кому-нибудь маленькие два слова только главное, нет ли то есть главных изменений в вашем маршруте. Чтобы я знал, куда писать к вам. Может быть, вам некогда и читать мои письма. Но теперь это моя потребность, мне кажется, я стал веселее, написавши к вам письмо.
 
   <Адрес:> Vienne (en Autriche).
 
   Его превосходительству Василию Андреевичу Жуковскому.
 
   R?com<m>and?<e>aux soins obligean<t>s de la l?gation imp?riale de Russie.
 
   Zukowsky.

А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ
Марта 7 <н. ст. 1839. Рим.>

   Вчера получил твое письмо от 22-го февраля. Взоры мои были поражены ужасным множеством новооткрывшихся кафе, которых имена увидели они начертанными твое<й> рукою. За несколько месяцев был бы сильно раздражен и мой желудок, но теперь аппетита нет, да и чорт с ним. Твоя Estelle, которая присутствовала у тебя во время антракта между писанием письма, года два-три назад, вероятно, вызвала бы из памяти и воображенья, еще полного утраченной юности, множество нескромных воспоминаний. Но теперь, бог с ней, да здравствует, впрочем, она и наделяет тебя мгновеньями младости и благ, которые ты еще, счастливец, чувствуешь. В письме твоем мне приятно было более увидеть выглянувшее имя Ноэля. Оно мне напомнило вечерние чаи, madame Courtain, Семеновского, который пропал совершенно как в воду, и совершенное незнание храмов и вообще невежество в религии. — Я получил, наконец, из дому два письма. Грустно мне было читать их. Они были совершенная вывеска несчастного положения домашних. Наконец маминька, кажется, дохозяйничалась наконец до того, что теперь решительно, кажется, не знает, что делать. Дела наши по деревне, кажется, так расстроены, как только возможно, и я никаких не имею средств помочь. Как нарочно к этому времени приближается и срок, или выпуск моим сестрам. Грустно, мой милый, ужасно грустно иметь семейство. Я был до этого времени почти спокоен, меня мучило мое здоровье, но я предал его в волю бога, приучил себя к прежде невыносимой мысли, и уже ничего не было для меня страшного ни в жизни, ни в смерти. А теперь иногда такое томительное беспокойство заглядывает в мою душу, такая боязнь за будущее, к несчастью, очень близкое. О, ты, много счастливее меня. Ты можешь терпеть один. Все члены вашего семейства пристроены. Тебе остается только один ты. Грустно! Мысль моя теряется. Я ничего не нахожусь сделать и надумать. А, кстати! в первом письме маминьки между прочим известие, касающееся по тебе. Она была у Василия Ивановича на свадьбе его дочери, а твоей сестры, которая теперь шасть за Казань. Василий Иванович за столом вспомнил о том, что теперь он должен один благословить свою дочь; что Татьяны Иван<овны> уже нет на свете, и заплакал. Гости были тоже тронуты. В другом письме маминька говорит, что виделась не так давно с Васил<и>ем Иванов<ичем> и что он спрашивал у нее, не пишу ли я тебе и не знаю ли я, где ты. Что он совершенно не имеет о тебе никаких слухов и не получает от тебя никаких писем и что он просит меня узнать, где ты. Маминька упомянула тоже мимоходом о твоих братьях, что они оба живут в Семереньках, очень плохи здоровьем, часто болеют и не были уж очень давно у нее по причине болезни. Я просил тебя в одном письме о прислании мне красок и теперь вспомнил, что ты к краскам можешь еще присовокупить одну очень приятную для меня вещь: это твою палку, которую ты мне подарил и которую я, не знаю почему, я не взял с собою. Я был так обестолкован пред моим выездом из Парижа. Я не понимаю, что бы я был без этой счастливой отсрочки моего отъезда, которая доставила мне радость поцеловаться с тобой и вновь сказать: здравствуй.
 
   Будь здоров! Да, ты меня спрашиваешь, какой я дам ответ насчет предложения Василья Прокоповича. Я уже отвечал ему, что не могу им воспользов<аться>, потому что подобное предложение было сделано мне раньше Погодиным, а так как я ему должен две тысячи слишком, то я представил ему в совершенное распоряж<ение> все полученные от этого доходы. Чуть было не позабыл одно для тебя очень важное открытие. Удивительное производят действие на желудок хорошие сушеные фиги. Нужно их есть на ночь или по утру на свежий желудок. Мне посоветовал италианец, за что его нужно вызолотить. В первый день, когда я их съел, чувствовал немного нехорошо как будто в желудке, но потом чудо. Слабят, но так легко, можно сказать, подмасливают дорогу <…>. Только нужно, чтобы фиги были самые свежие и не засушенные слишком.
 
   <Адрес:> Paris.
 
   ? Monsieur
 
   Monsieur Alexandre de Danilevsky.
 
   Rue de Marivaux, № 11, vis-?-vis du Theatre des Italiens.

M. П. ПОГОДИНУ
<Около 8 марта н. ст. 1839. Рим>

   Посылаю тебе подателя сей записки для принятия твоего чемодана и ожидаю вас для распития русского чаю.
 
   <Адрес:> al proffessore russo Michelle Pogodin.
 
   № 48. Via Salita capo la casa prima

M. И. ГОГОЛЬ
Март 12 <н. ст. 1839>. Рим

   Ваше письмо от 9 февраля получено мною четыре дни назад. Благодарю вас много за него и за ту любовь, которая дышит в нем. Но вместе <с тем> меня несколько опечалило ваше замечание, что будто я сделал вам упрек насчет некоторых пунктов и в том числе насчет замужества [свадь<бы>] моей старшей сестры и проч. и проч. Никогда я не имел никакого права, ни причины упрекать вас. Вы невинны. Вы делали, вы, по крайней мере, желали делать всё для нашего счастия, вы жили, вы существовали для нас. Какой жестокий сын осмелится после этого сделать вам какой-либо упрек? Вы невинны. Виноваты несчастия, которые подавили вас, [Далее было: Виноваты] которые навалили на вас кучи забот, требовавших [какие требовали] сил твердого мужа, а не доброй, чувствительной женщины. Виноваты эти заботы, которые лишили нас прежнего <мил>ого, веселого характера нежно любимой нами мами<ньки> и навели на него мрачное облако задумчивости, [ме<ланхолии?>] рассеянности, вечно тревожных мыслей, отлучавших и отвлекавших ее невольно от действительности и происходившего перед глазами течения дел и обстоятельств, которые чтобы вести хорошо, нужно было иметь слишком твердый характер, какой имеет мужчина, [Далее было: <осмот>рительно] нужно быть слишком спокойну и не поражену несчастием. Итак, вы видите, что вы невиноваты. Вы не могли быть более чем вы были. Мы должны делать упреки несчастиям. Когда я был в последний раз у вас, я был поражен (теперь я этого не скрою и всё расскажу), я был поражен переменой, которую я нашел в вас, переменой, происшедшей в эти даже три небольшие года, после моего первого приезда из Петербурга. Я не могу вам рассказать той грусти, которую я чувствовал, глядя на вас. Эта совершенная ваша рассеянности в словах и задумчивость; это ваше вечно устремленное куда-то внимание, но не к предметам, вас окружавшим, не к тем, о которых шла речь, так что вы казались совершенно среди нас живущею в каком-то другом мире, чуждою всего того, что около вас происходило. Я с содроганием видел следы и читал их на лице вашем, следы, проведенные победившими совершенно вас заботами. Нет, я не обвинял вас, я не обвинял вас, ви<дя> и то и другое не так в хозяйстве, я не обвинял вас за неосмотрительности и за то, что вас легко было обмануть, и чем далее, еще легче, я не обвинял ни в чем этом. Но я обвинял в этом себя, я слышал из глубины души своей едкий упрек самому себе. Я был причиною всему этому: я не облегчил трудов, я не устроил спокойствия моей матери, я не доставил ей беззаботной, счастливой жизни и радостной старости; напротив, я обременил ее, я взвалил на нее всю возможную тяжесть, которую более крепкие силы не вынесли бы. Я был причиною измен<ен>ия ее прежнего светлого спокойного беззаботного характера. Словом, я не исполнил первой обязанности сына. Мне только в утешение оставалось одно оправдание, что я тоже не рожден был хозяином, что я не мог никаким образом [перестроивать свое] по существующим в нашем государстве постановленьям, не приобревши имени, или, как говорят, чина и весу, заняться самому хозяйством, принять на себя все обязанности попечителя нашей всей фамилии и жить в деревне. — Но я хотел вознаградить потом всё и заняться сам ревностно и дельно. — Увы! мое глупое здоровье отняло у меня эту возможность, заставило меня выехать из России и, можно сказать, бросить неоконченным начатое. Итак вот где вина и причина всему. А вы чисты совестью и душой. Я видел в последний раз, когда был, что дела наши идут плохо, [Далее было: я видел, как вас можно легко было обмануть] но вместе с этим я видел бессилие мое помочь этому. Но дела хозяйственные — бог с ними, я не о них горевал, я горевал о вас, видя ваши терзания, ваши печали при вечных неудачах. И, вот, между прочим, моя добрая и почтенная маминька, одна из причин, по которой я бы не хотел, чтобы сестры мои другие оставались у нас в деревне. Теперь, увы! вы можете быть несравненно скорее обмануты, чем прежде, хотя вы вовсе этого не думаете. В ваших предположениях насчет будущей участи сестер моих дышит столько материнской нежной любви к ним, какой отыскать редко в ком-либо другом, а доказательство этой любви уже то, что вы даже соглашаетесь на временное отдаление их и разлуку с ними. Да, моя добрая и почтенная маминька, это истина: они в Васильевке не только не сыщут себе партии, но даже могут потерять всё то, что приобрели они воспитанием, могут испортиться, измениться характером, могут… Я трепещу за их участь. Обратите только на то внимание и рассмотрите, где у нас и какое будет общество? что у них и какая будет компания? Притом уже само по себе разумеется, что где четыре сестры и притом еще таких разных характеров, из которых две ссорятся между собою и теперь, будучи еще в институте, и вообразите, когда они соберутся и будут жить вместе. Помните, между прочим, что старшая сестра хочет тоже замуж и сколько уже по одному этому поводу между ними могут явиться разных неприятных отношений. Словом, они могут создать у вас в дому такой сумбур, что вам покоя и места не будет. — А о партии для них я вовсе не составил таких идей и больших мечтаний, какие даже, как видно из письма вашего, иногда занимают вас. Нет, моя добрая маминька, довольно если выйдут они за истинно достойных людей с состоянием таким, которое было бы достаточно для спокойной, безбедной жизни. Вы говорите, что знаете недалеко от вас проживающего обыкновенно в Одессе какого-то молодого человека с 260 000 годового дохода, который мог бы быть женихом для Анеты. Это мечта. Об этом нечего и думать. Я тоже знаю многих молодых людей, у которых есть и побольше годового дохода, но из этого никак не следует, чтобы они были женихи для Анет. Будьте уверены, что если бы вы и имели экипаж и, как говорите, удобность прилично одеться и прилично выехать, то это бы ничуть не помогло. Партии составляются между равными, и нужно быть для этого порядочным дураком или слишком оригинальным человеком, чтобы вдруг идти наперекор своим родным, своим выгодам и отношениям в свете и избрать небогатую, неизвестную девушку; или нужно, чтобы для этого девушка была решительно собрание всех совершенств, прелестей и ума, чего натурально не может представить наша Аничка, впрочем добрая девушка, могущая быть хорошею женою. Итак нам нужно, отбросивши всё мечтательное, обратить внимание на действительное. Я не решил еще, где им лучше жить. Лучше, я покамест полагаю, в Москве, — там у меня есть многие приятели и друзья, которые доказали мне на деле истинную приязнь и дружбу; люди с большим умом и образованием, которые могут быть им полезны и советами, и помощью, то есть: докончить их образование не в школе, не в пансионе, но в свете. И вот почему я не хотел, чтобы они провели первый год после своего выпуска в деревне. Пусть они прежде укрепятся совершенно в характере, дадут ему твердость и такт, без которого они не будут счастливы в свете и будут похожи на те былинки, которые колеблются в ту сторону, куда повеет ветром. Но в следующем письме мы поговорим об этом побольше, а до того прощайте и будьте здоровы.