III

 
   Ко второй госпоже меня привел Ионид. Она оказалась совсем не такой, какой мне представлялась Пифия. Возлежала на ложе, совсем как мужчина, опираясь на локоть. Первое, что в ней сразу бросалось в глаза, была неимоверная толщина. Она была даже толще моей няньки. Брыли у нее свисали так, что казалось, они вот-вот сползут на землю. Ноги у нее были босыми, и я впервые в жизни увидела накрашенные ногти. Такого же цвета, как ногти на ее руках. Правда, я о таком слышала. Моя мать называла накрашенные ногти как один из признаков «непотребной женщины», то есть женщины, о чьем занятии вслух не говорят. Подразумевала она «подругу», «гетеру», хотя, если не ошибаюсь, есть даже еще более грязное занятие. Я не знаю – или не знала, – как оно называется.
   – Подойди поближе, дитя. Боги, ты и правда дитя. Тебе четырнадцать? Пятнадцать?
   – Пятнадцать, милостивая госпожа.
   – Сядь, дитя. Нет, не в это кресло. Тебе ведь не хочется сидеть неудобно, ведь так? Попробуй этот табурет. Ведь лучше, верно? Должна сказать, колесницы и прохожих на улице тебе не остановить, но у тебя приятный голос. Ты поешь?
   – Не знаю, милостивая госпожа.
   – Не будь дурочкой. Ты не можешь не знать!
   Она была достаточно ласкова, но настойчива.
   – Детские песенки. И только. Ну и деревенские песни. Две-три, как все.
   – Несколько нот очень полезны. Разумеется, можно обойтись и бурканьем. А иногда вопль. Если сочтешь нужным.
   – Милостивая госпожа?
   – Ну, просто птенчик, верно, Ионид? Где ты ее нашел?
   – Я думаю, нам следует побывать у первой госпожи.
   – Так идите. Это все, дитя.
   – Милостивая госпожа…
   – Ну…
   – Когда ты желаешь, чтобы я начала?
   – Что начала?
   – Служить тебе.
   – Ты здесь, дитя, не для того, чтобы служить мне, но чтобы служить богу. Ведь говорить положено именно так, верно, Ион?
   – Ей пока еще мало что сказано. Теперь мы можем удалиться?
   Милостивая госпожа тяжело перекатилась на спину, уставилась в потолок и словно бы подчеркнуто перестала нас замечать. Ионид поклонился и сказал:
   – Так мы прощаемся.
   Я последовала за ним к двери напротив. Он прижал палец к губам и открыл ее. За ней к стене прислонялся привратник. При виде нас он сразу встал прямо. Ионид кивнул и повел меня дальше. Большая приемная первой госпожи была все еще погружена в сумрак – ставни оставались закрытыми. Впереди я еле-еле разглядела сидящую на стуле фигуру. Казалось, она смотрит на нас. Мы остановились в ожидании. Когда раздался голос, он был точно бусинки звуков.
   – Ионид?
   – Я здесь. Называть ли мне сегодня тебя милостивой госпожой? Или называть тебя матерью?
   – Я Пифия.
   – Я привел к тебе девочку. Ту, о которой говорил.
   – Пусть подойдет ко мне.
   – Досточтимая матерь, мы ничего не видим.
   – Я сказала: пусть подойдет ко мне. Вот так. Протяни мне руку, дитя.
   – Вот, досточтимая матерь.
   – Дай мне ощупать твое лицо. В тебе много от мальчика, не совсем то, не совсем другое. Это может ему угодить. Ты видишь сны? Я сказала: ты видишь сны?
   – Да.
   – Ты помнишь свои сны?
   – Нет, досточтимая матерь.
   – Не тебе называть меня так. Достаточно будет милостивой госпожи. Потом это изменится. Ты понимаешь?
   – Нет, милостивая госпожа.
   – Ионид, ее рот слишком мал. Он будет разорван.
   – Ты по-прежнему веришь, что сила возвратится?
   – А ты?
   – Нет.
   – Милостивая госпожа…
   – Что, дитя?
   – Мой рот разорвется… зачем я здесь?
   – Тебе следовало сказать ей, Ионид.
   – Я подумал, что лучше будет предоставить это тебе.
   – А не той?
   – Я плюю на нее.
   – Дитя, стой, где стоишь. Ионид, открой ставни.
   Почти сразу длинный расширяющийся сноп дневного света заскользил по комнате. Она была одета в белое, ее голова была закутана в белое, вся, кроме лица. Ее глаза были неподвижны и смотрели только туда, куда была повернута ее голова. Не верилось, что они не видят. Ни следа того, что мы называем белой паутиной, затвердение самой материи глаз. Они светились и словно пронизывали, но они не двигались. Ну а остальное ее лицо было воплощением дряхлости, оставившей почти только кости.
   – Дитя, тебя выбрали для особого положения. Порой бывает лишь одна Пифия, обычно их две, но когда будущее слепо и темно, как мои глаза, их требуется три. Со временем ты станешь третьей Пифией.
   Не знаю, что я делала, что говорила. Ионид рассказывал мне, как я кричала, что не спущусь в то место, и он лишь с большим трудом помешал мне убежать. Я немножко опомнилась, и, почувствовав, что я перестала вырываться, он меня отпустил. Пифия что-то сказала позади меня, и я обернулась к ней:
   – Милостивая госпожа…
   – Бесполезно, дитя. Как бы ты его ни называла, он держит нас в своих руках. Он милосерден с теми, кто принадлежит ему. Когда ноша стала непосильной, он забрал мое зрение, чтобы я его больше не видела. Но это произошло очень давно. Быть может, мне приснилось. Только зрения я лишилась на самом деле. Теперь ты знаешь, почему ты здесь. Будь сильной, и, быть может, бог не потребует от тебя разорванного рта или слепых глаз. Будь сильной. Мудрецы позаботятся о тебе. А в остальном – береги свое девство. Сам бог будет направлять их, и горе тебе, если ты оступишься. Мне осталось недолго, ибо я много старее, чем следует женщине. А потому готовься.
   – Я не знаю как… или для чего.
   – Ионид знает как, во всяком случае, если ему верить. Со мной это произошло очень давно. Слишком давно. Однако, полагаю, он велит тебе читать книги, пока обрывки слов других людей не начнут проникать в твою речь, будто сладкая блевотина.
   – Я спас тебя от дома, который тебя учили называть родным, Ариека. Теперь ты должна делать то, что скажу я. Я твой опекун и не буду недобрым к тебе, поверь мне. Помни, я уже подарил тебе книгохранилище!
   – Ионид знает все, дитя. Тебе никогда не заглянуть за него. Даже я во все прошедшие годы не встречала другого такого человека. Думаю, я знаю, чего он хочет, но твердо уверенной быть не могу. И скажу тебе только одно: хороший ремесленник заботится о своих инструментах. Ты будешь начищенной, блестящей, чуточку смазанной маслом и острой.
   – Я сохраню ее простой, обаятельной, невинной…
   – Легковерной…
   – Кто умничает теперь? Ты должна забыть это слово, Ариека, как я должен буду забыть твое имя. Называть Пифию именем, данным ей при рождении, – святотатство. Мы все должны его забыть, малютка. Я буду называть тебя так наедине с тобой.
   – Тебе нет никакой пользы поддразнивать ее, Ионид. После посвящения она будет Пифией, не забывай этого. Она будет принадлежать богу, а не тебе.
   – Я пристыжен, досточтимая матерь.
   Она засмеялась:
   – Вот еще одно, чему я не могу поверить. На сегодня прощай, дитя. Навещай меня почаще. Я люблю аромат простых полевых цветов.
   – Я соберу их для тебя, досточтимая матерь.
   – Хорошая девочка, Ионид. Видишь?
   – Идем, малютка и будущая Пифия.
   Я последовала за ним в мои, как он назвал их, покои. Там он сказал, что нам не мешало бы поесть и не может ли он перекусить со мной. Я была измучена утренним путешествием, книгохранилищем, и теперь мысль о том, что мне придется не просто сидеть на стуле, напряженно выпрямившись, а и есть в обществе мужчины… Но он был мой опекун, и я, как могла, постаралась подражать второй госпоже. Раб, открывший нам двери, исчез, но почти сразу же – и прежде, чем я успела возлечь на ложе по всем правилам, вернулся с хлебом, маслинами, ломтиками огурца и самым нежным козьим сыром, какой мне доводилось пробовать. Было и вино. Он предложил его мне, но я не знала, как поступить. Ионид сказал:
   – Полагаю, три части к одной, милостивая госпожа.
   Подчиняясь моему кивку, раб смешал вино с водой в указанной пропорции, поставил чаши на оба стола, а затем удалился. Он двигался совершенно бесшумно. Даже когда он разливал вино, серебро ни разу не звякнуло о серебро, и слышно было лишь, как струйка воды наливается в вино.
   – Какие-нибудь вопросы?
   – Нет. Да. Кто ты?
   Он понял, о чем я спрашиваю.
   – Ты знаешь, что я твой опекун. Кроме того, я глава коллегии жрецов. Так как здесь, в Дельфах, у нас есть жрецы каждого божества, а сам я верховный жрец Аполлона. И меня заботит, чтобы оракул Аполлона – те наставления, те ответы, которые Аполлон дает устами Пифии, – меня заботит, чтобы оракул вернулся к своей изначальной чистоте и святости. Если Аполлон не сделает этого…
   Наступила долгая пауза. Он ел и пил, а незаконченная фраза висела в воздухе. Наконец он прикоснулся салфеткой к губам и снова заговорил:
   – Он, конечно, сделает. Но когда, и как, и через кого, и с какой целью… ведь цель весьма желательна. Необходима. Ты понимаешь, о чем я?
   – Думаю, да. Ты хочешь истинных прорицаний.
   – Я хочу, чтобы ты мне помогла.
   Я сказала просто и от всего сердца:
   – Я сделаю все, все в мире, чтобы помочь тебе.
   – Я тебе верю. Будь благословенна, дитя. Дельфы – центр мира. Когда-то, следовало бы мне сказать, Дельфы были центром мира. В те дни Афины были интеллектуальным и художественным центром мира. Я хочу, чтобы они – и Дельфы, и Афины – возродились. О да, город Дельфы пока благополучен. Мы – маленькое оберегаемое место с той высотой цивилизации и мудрости, какой нигде больше в мире не найти. Но центр более не говорит. Пифия безмолвствует. Мужчины и женщины дерзают здесь задавать вопросы, оскорбительные для оракула. «Каким именем мне наречь моего нерожденного сына?», «Где я найду потерянную брошь?» Ответы столь же никчемны, как и вопросы. Нам нужен древний голос, который люди воспримут как голос бога. Бога Аполлона.
   – Ты сказал, «если Аполлон не сделает этого…».
   – Погоди. Видишь ли, я видел римский легион. Я присутствовал – зритель при жертвоприношении. Шестьсот человек движутся, как один человек, молча, неторопливо, смертоносно. Они превращают нас всех в олухов. Знаешь, наконечники своих копий они делают из мягкого железа? Такой наконечник вонзается в тело, но сгибается о щит. А потому метать такое копье назад бесполезно. Ловко, не правда ли? Враги, наивные создания, мечут острые сверкающие копья, которые можно метнуть назад. Множество варваров были убиты собственными копьями. А прежде, чем они успеют опомниться, римляне уже атакуют, тычут в них своими огромными щитами, а широкими короткими мечами тычут противников в пах, единственное место, которое любой мужчина попытается защитить любой ценой, и не успеет он опомниться, как этот короткий острый меч уже поражает его между панцирем и ремнем шлема в самое горло. Затем легион делает шаг вперед, и все повторяется снова. Так просто. Они завоюют мир. А потому нам нужен Аполлон, чтобы ободрить нас и дать нам советы. Понимаешь?
   – Да, я понимаю. Так что же нам делать?
   – Заставить бога сделать то, что нам нужно.
   – Кто может понудить богов?
   – Любой мужчина… или женщина.
   – Ты?
   – Нет. Не по-настоящему. Я могу способствовать – и только. Другие должны понудить его… их. Видишь ли, я в них не верю.
   Я все еще не знаю, насколько он был серьезен. Или, если выразиться по-иному, как долго он продолжал бы провозглашать такое свое убеждение, песенку, которую пел на этой неделе, такой вот образ действий. В тот момент это его устраивало. Ему нужно было ошеломить наивную девочку, и, безусловно, он своего добился. О том, что некоторые люди не верят в богов, было известно всем. Но считалось, что такие люди живут где-то в других местах и они настолько непотребны, что в них нет ничего человечного. Если бы вы спросили, насколько человечной была наша семья там у моря – с жестоким отцом, покорной матерью и детьми, для которых было счастьем ее покинуть, мне пришлось бы ответить вопросом: а насколько, по-вашему, счастлива Греция или была счастлива? Греция, Эллада, взятая в целом? Разумеется, мы все боялись богов. Никогда нельзя питать уверенность, что тот или другой бог на вашей стороне – разве что дело ограничивалось чем-то маленьким, личным, вроде амулета, приносящего удачу. И потому, когда я впервые услышала, как зрелый муж объявляет о своем неверии, я не столько перепугалась, сколько была потрясена и не могла поверить в его неверие. Однако при следующих его словах потрясение сменилось растерянностью.
   – Ну, да-да. Конечно, я верую. Я неизлечимый пустослов. Не тревожься.
   – Нет.
   – Он правда нам необходим. Да. Вопрос такой трудный, что его следовало бы выделить. Давай сделаем это. Согласна?
   – Да что угодно.
   – Вопрос в гекзаметрах. Ам-тидди ам-там.
   – Я совсем тебя не понимаю.
   – Ты веришь, что Гомера вдохновляла муза… Аполлон… бог? Ну разумеется, веришь, как верят все. Тем не менее они – люди, имею я в виду – ожидают от бога ответов вроде: «Погляди в чулане, моя милая, в левом углу». Конечно же, это не голос бога! В былые дни величия Эллады ответы на вопросы облекались в гекзаметры, в поэзию, в возвышенную речь, так как сами вопросы были возвышенными. «Как нам защитить богов Эллады от их врагов?» Или: «Раз мы не можем склониться перед персами, как нам нанести им поражение?» Иногда бог требовал чьей-то смерти. Тот жрец. Ему было сказано, что для победы в битве необходимо… но ты ведь не знаешь, верно? Ответы они давали в гекзаметрах.
   – Но я никогда не смогу!
   – Бог дважды тебя коснулся. Так?
   – Нет. Это были выдумки. Не мои, но из-за меня. Вернее, я им не помешала.
   – Для чего мы ведем этот разговор? Что ты думаешь в действительности – совершенно не важно. В определенном смысле совершенно не важно и то, что думаю я. А важно, чтобы мы вместе двигались к желанной цели. Первый шаг к ней – гекзаметры. Если бог не станет вещать через тебя, да будет так. Но инструмент должен быть наготове.
   – Но боги ведь существуют, правда?
   – Да-да, разумеется. Как же без них? Но зачем молоть столько муки по поводу этого вопроса? Ты же сама сказала. Есть двенадцать Олимпийцев с разными последующими пополнениями. Но они – как гекзаметры, как поэзия, такова жизнь. Можно затевать спор по всякому поводу, ставить все под сомнение и мучиться из-за всего этого, как, ну, Сократ. В этом смысле он был мудр. Но ты замечаешь, как людям, когда он останавливал их на улицах – не своих знакомых, а прохожих, – как им не терпелось уйти? Видишь ли, это был не их мир. Сами они не ставили под сомнение каждый шаг, а просто шли, как научились с младенчества.
   – Я ничего о Сократе не слышала.
   – И всю жизнь жила у дороги в Дельфы! Непростительно.
   Тут Ионид посмотрел на меня и заметно вздрогнул.
   – Мое дорогое дитя! О чем я только думаю? Ты, наверное, валишься с ног. Увидимся завтра, когда ты отдохнешь. Прощай.
   Вот так началась свобода. Было странно, что я, которой прежде было нечего делать и которая считала себя пленницей, теперь получила возможность делать все и считала себя свободной! Но самым странным и лишь медленно дававшим о себе знать было чувство, что я счастлива. Будто в раннем детстве, когда нельзя не быть счастливой, так как ничего дурного не предвидишь до тех пор, пока оно не случится. Ионид все-таки научил меня гекзаметрам и еще многим другим метрам. Но наедине ни с одним мужчиной, кроме него, я не оставалась. Приходил мужчина, обучавший меня говорить так, чтобы слышали все люди в зале. Он научил меня тем телодвижениям, которые сами – язык, и внятны там, куда голос не доносится. Другой мужчина обучал меня каллиграфии, с помощью которой я пишу это. Закутанная в покрывала, платки и шарфы, неузнаваемая, я ходила следом за Ионидом по улицам Дельфов, как послушная благовоспитанная жена ходит за мужем или девушка – за отцом. Мы осматривали храмы и сокровищницы – пустые сокровищницы; мы осматривали стадион и театр, улицы и закоулки; большие дома и малые, дома наслаждений, харчевни и гостиницы для паломников. Каждый день я проводила несколько часов в книгохранилище. Иногда туда заходили незнакомые мужчины и советовались с Персеем или глазели на бедняжку Хлою, которая позевывала, небрежно открыв лицо. Никто не смотрел на меня, закутанную фигуру, жадно читающую неразвернутый свиток. Для меня это было волшебством. Через некоторое время, когда я встречалась с Ионидом – а он приходил во Дворец Пифий почти каждый день, – он обращался ко мне в гекзаметрах и, наклонив голову, ждал ответа, чтобы оценить его. Сначала я очень стеснялась и лишь с трудом выдавливала из себя фразу, которая требовалась ему. Но он говорил: «Ну, давай же, давай! Полстроки или просто ам-тидди ам-там!» Потом я как-то попыталась объяснить, что дело не в том, что я не хочу или не понимаю, чего хочет он, а просто стесняюсь, – и вдруг впала в размер с той легкостью, с какой влезаешь в широкое платье, и он издал оглушительный крик, на который книгохранилище ответило эхом, а Персей выскочил из своей каморки. Ионид приветствовал меня торжественным жестом, точно победительницу:
   – Великий шаг вперед!
   После этого мы иногда вели гекзаметром долгие разговоры, и я начала не только говорить, но и думать этим метром. Не помню, упомянула ли я где-нибудь, что прежде пифия давала ответы в гекзаметрах. Ионид полагал, что были бы вопросы достаточно великими, а речь потечет сама собой. Мне очень хотелось ему угодить – как любой другой девушке. Я задумала избавиться от Хлои. Она была слишком уж хорошенькой. Когда я сказала об этом Иониду, он согласился. И мы ее продали, к величайшему ее облегчению. А я сама испытывала такое облегчение, что подарила ей меньшее из двух египетских ожерелий, которые прежде принадлежали матери моей матери. Сама я ведь не могла их носить. Но этим я возмутила Ионида.
   – Во имя бога, с какой стати?
   – Всякий раз, когда я смотрела на ее шею, сначала я представляла ожерелье на ней, а потом, как я ее душу.
   – Ты имеешь ли хоть какое-то понятие о том, сколько стоит это ожерелье? Она могла бы купить за него свою свободу! А старый дурень, который купил ее, мог бы на нем разбогатеть, достань у него ума.
   – Ее тут больше нет, и я хочу забыть о ней.
   Ионид показал мне еще одно место. Не знаю, как его назвать. Думаю, голубятня будет ближе всего. Здание маленькое, потому что позади него пещера, так что нельзя знать, то ли ты под открытым небом – там, над крышей, то ли под землей в пещере. Пещеру очень сильно изменили. Он самыми выразительными словами внушал мне, что я не должна говорить о том, что видела. Никогда. Собственно говоря, думаю, он показал мне голубятню не потому, что мне было полезно узнать о ней, но потому, что хотел произвести на меня впечатление своим умом и важностью. О да, я уже немножко заглянула за Ионида, и поэтому он нравился мне только больше. Любая женщина чувствует себя увереннее с мужчиной – своим мужчиной, а если Ионид был чьим-либо мужчиной, то моим, – когда может заглянуть за него и в его мысли дальше, чем он полагает. В голубятне работало много мужчин – разумеется, рабов. Это было здание с большим числом приставных лестниц. Мы поднимались по ним всем, а поставлены они были так, что женщины, да и мужчины тоже, могли ими пользоваться, не выглядя непристойно снизу. Наверху было много клеток для голубей, и едва мы добрались до них в первый раз, как внутрь, зазвенев колокольчиком, впорхнула птица и опустилась на дно клетки. Ионидес сунул туда руку и снял с ее лапки крохотный свиток.
   – Смирна. Через Эгейское море и Аттику. А, Аристон! Возьми его.
   – Эта птица принесла весть из самой Азии?
   – Да. Видишь ли, есть места, возможно, ты о них слышала. Они все еще хотят поддерживать связь с Дельфами. И настанет день…
   – А о чем вести?
   – Это тайна, юная госпожа. Но ты слышала про других оракулов, кроме нас? Додона, например?
   – Конечно.
   – Тегира, Делос, Патаре? Бранхиде, Кларос и Гриней? Сива в Африке?
   – Весь путь сюда из Африки птица пролететь не может!
   – Разумеется, нет. Всем вещам есть мера, как твой… наш бог сказал… говорит. Для этого понадобился бы феникс.
   – Какие вести? От бога? Для чего?
   – Может быть, цены на зерно. Что поделывают племена. Кто взял, кто отдал, кто вознесся, кто упал.
   – Но бог же не нуждается в том, чтобы ему сообщали о происходящем?
   – Скажем: напоминали. Интересная теологическая дилемма. Что нужно знать богу? В конце-то концов ему нужно знать, в чем заключается вопрос. Следовательно, ему нужно знать что-то. Следовательно, нет причины, из-за которой ему не нужно было бы знать, что происходит в Азии, или в Африке, или Ахайе… – Он помолчал. – Или в Риме.
   – Понимаю.
   Я полагала, что правда поняла.
   – Не думаю, дитя. Тем не менее до пятидесяти лет избыток знаний тебе не угрожает.
   – Но я же буду старухой!
   – Пифия обычно бывала старухой. Но не такой, как наша первая госпожа. Ей около ста. Десять десятилетий. Судя по состоянию второй госпожи, думаю, процесс придется ускорить.
   – Насколько?
   – Ты согласна на сорок?
   – Тридцать.
   – Значит, тридцать. Ты и я согласимся между собой, что ожидающая третья госпожа станет второй госпожой, когда достигнет почтенного тридцатилетнего возраста. Первая, вторая, третья госпожа… знаешь, моя дорогая, когда я говорю про трех госпожей, у меня всегда такое чувство, будто я говорю об особо женолюбивом монархе или мне следовало сказать – гаремолюбивом? Сейчас, весь этот день, я, как ты, наверное, заметила, не в слишком благочестивом настроении. Правду сказать, бог обошелся с первой госпожой не слишком мягко, если не сказать – по-звериному. Он ее изнасиловал. Я смущаю тебя. Не обращай внимания, моя дорогая. Мы сделаем из вас честную троицу. А вот тут, между прочим, и чтобы переменить тему, Кастальский ключ. Тебе положено пить из него перед тем, как ты начнешь прорицать. Боюсь, он не всегда очень чист. Видишь домик, построенный над ним? Ты входишь туда, и маленький мальчик дает тебе испить из чаши, которая должна была бы быть золотой – той, которую принесла в дар святилищу Олимпиада [4] в благодарность за то, что родила сына. К несчастью, тогдашние твои земляки забрали ее вместе с другими безделушками вроде статуи Пифии литого золота в натуральную величину. История Дельф запечатлена в переплавках и изменениях материала чаши, из которой ты будешь пить. Как ты узнаешь, чаша, которой мы пользуемся теперь, деревянная и прикреплена к железной цепи. На ней вырезаны слова «Дар Додоны». Нет, я ошибся. Моя бедная память! Это же Кассритис! В Кастальском ключе ты совершаешь свои омовения. Его вода жутко холодная – бьет прямо из ледяного сердца горы и лишь с очень большой неохотой посвящена богу. Если ты поглядишь сейчас, то увидишь лишь слабую струйку. Вот почему на протяжении трех зимних месяцев прорицаний не бывает. Разумеется, если какой-нибудь героический властитель – фараон, например, или Митридат, пожелал бы получить ответ без промедления, гора на удивление умеет быть уступчивой. Этот год, кстати, праздничный – один на четыре года или восемь лет, согласно тому, что предскажет оракул в день весеннего равноденствия. Очень способствует туризму.
   – Туризму?
   – Компании путешественников приезжают осматривать наши… ваши достопримечательности. Боюсь, они поддерживают экономику на плаву, но ожидать их в зимние месяцы вряд ли стоит. Однако, смею сказать, мы, возможно, увидим первую великолепную бабочку весны примерно через месяц. Всегда некоторые появляются раньше.
   Я далеко не сразу поняла, что «весенними бабочками» он называет туристов, этих чудаков-путешественников, которые хотят «посмотреть мир», по их выражению. Наиболее обычный путь – через Пелопоннес в Афины, потом назад в Коринф и через залив на нашем пароме. Вот так – и почти за месяц до весеннего солнцестояния – я впервые в жизни увидела римлянина. Небольшая толпа дельфийцев, казалось, следовала очень медленно за совсем уж небольшой группой мужчин. Ионид удерживал меня на месте, пока они не миновали нас, и прошептал мне на ухо слово «римлянин». Римлянин выглядел очень мирным и ничуть не угрожающе. На нем было очень сложное одеяние из белого полотна с пурпурной каймой по краю. На шее он не носил никаких украшений и был чисто выбрит – ни намека на бороду, – будто юноша, хотя он, несомненно, был уже в годах. Отливающие железом седые волосы были коротко подстрижены. Единственное украшение – золотой перстень-печатка у него на пальце. Дельфийский жрец Зевса что-то очень медленно говорил ему на незнакомом языке.
   – Латынь, – сказал Ионид. – Язык с избытком грамматики и без литературы.
   – А говорить по-гречески он умеет?
   – Среди них только высокообразованные знают греческий. А Метелл далеко не образован. И, как ты видела, у него на губах играет улыбка. И она не сойдет с них, пока он не уедет из Греции. Они, римляне, восхищаются плодами нашего искусства и ремесел, но к нам, к нам самим, относятся с презрением. Это парадокс, который не перестает раздражать меня. Как ты видела, он улыбался людям вокруг. Для того лишь, чтобы скрыть свое презрение. Они сильны, только и всего. Меня, как кошмар, преследует мысль, что они завоюют мир. Некоторая толика коррупции необходима. Поскольку человеческие законы не могут быть идеальными, приходится ловчить и смотреть сквозь пальцы. А они этого не понимают. В некоторых областях мира господствует страсть к тому, что они там называют «честностью». Только народ, на нее претендующий, никогда не распространяет ее на другие народы. Евреи, например, или те же римляне. Их чиновники – или, во всяком случае, подавляющее большинство их – не дают и не берут взяток. Часто даже богач признается в суде виновным. Часто бедняк отпускается восвояси. Они не понимают, что там, где все люди берут взятки и дают их, нет ни взяточников, ни взяткодателей.