Когда лед был настолько сломан, одна слишком уж красивая молодая женщина (по-моему, из тех, кого мы называем гетерами) призналась, что никак не могла собраться с духом и заговорить со мной, но все они просто сгорают от любопытства узнать, «на что это похоже». Подобный смелый зачин служил началом истинно афинской беседы: перекрестным намекам и остроумным шуткам, непонятным чужестранцам – во всяком случае мне, однако боги в них упоминались и так и эдак. Я быстро теряла нить. Подобные разговоры я могу определить только как изысканно кощунственные. Один молодой человек, с тем, что можно назвать веселой насмешливостью, даже обвинил Ионида в сочинении всех прорицаний. Это вызвало внезапную и, я почти уверена, растерянную тишину. Ионид невозмутимо солгал:
   – Я ни разу в жизни не сочинял ответ оракула. Мы, мне кажется, зашли в наших рассуждениях о пророческом вдохновении слишком далеко, принимая во внимание, что и кто сидит между нами под покрывалом и в молчании. Но позвольте мне сказать, что я всегда передавал то, что слышал, а если не был уверен, правильно ли расслышал, то не говорил ничего. Вам известно, что оракул иногда возвращается к старинному обычаю и вновь говорит гекзаметрами. Я всего лишь эхо. Я не поэт и не сумел бы сам сложить эти стихи. Они исходят из уст чистых, святых, и через них вещает бог.
   Тишина воцарилась глубочайшая. Я подумала, а не обвинить ли Ионида в предельном богохульстве, заключенном в этом его утверждении, но не стала. Как я могла? Но было и еще кое-что, понуждавшее меня к молчанию. Говорил атеист, и, зная его настолько хорошо, я понимала, что говорит он со всей искренностью. Он верил в свои слова – или же я всегда полностью в нем обманывалась. Значит, Ионид, циник, атеист, интриган, лжец, верил в бога!
   Полагаю, мы все меняемся. Прежде я верила в Олимпийцев, во всех двенадцать. Насколько я верю теперь, после того как годы и годы слышала, как Ионид придумывает речи за меня? Насколько после того, как годы и годы придумывала их сама? Насколько после всех лет, пока помнила, как бог изнасиловал меня, после всех лет полуверы, поисков доказательства того, что предметы моей веры существуют на самом деле, и если двенадцать богов не обитают на этой горе, так они все-таки обитают где-то еще, каким-то иным образом на гораздо более великой горе? Это было свыше моих сил. Я ничего не сказала, продолжала хранить молчание и совсем укутала голову покрывалом.
   Ионид счел это обдуманным жестом. Но мной руководил стыд. Только стыд.
   Он продолжал и, видимо, к той минуте, когда я вновь начала слушать, успел сменить неловкую тему религиозного поклонения на уважение, которое положено богатству. Да, говорил он, чистейшая правда, что оракула довели до… говоря без обиняков… до попрошайничества! Он не собирается докучать этому благородному обществу пошлыми финансовыми и ну просто финансовыми делами! Разумеется, если кто-нибудь пожелает…
   Да, они пожелали. Архонт потребовал свой стиль, таблички и обозначил сумму. Остальные не скупились на обещания. Женщины собирались принести в дар драгоценности. Было ясно, что Афины, пусть они и не были вооружены, все еще имеют в своем распоряжении много чего.
   – В основном туризм, – сказал Ионид, когда мы возвращались через Марсово поле. – И еще университет. От Афин теперь мало что осталось, кроме университета. Но и это, конечно, очень много.
   – Похоже на двор ваятеля. Все эти жестикулирующие герои и чистые голые алтари!
   – Да, кстати. Дорогая первая госпожа, не могла бы ты на этих бобовых трапезах – ты слышала архонта? – не могла бы ты быть более… тронутой божеством? Я-то знаю, что так и есть, но этим людям необходимо все время напоминать, что Дельфы – место живого оракула и жизненно необходимы для благополучия страны и всего мира.
   – А это так?
   – Я принимаю во внимание твою усталость. Но помни о кровле!
   К тому времени, когда мы провели в Афинах десять дней, я начала понимать сущность афинского бытия. Их учителя были обаятельны даже в своих чудачествах. Никогда еще я не чувствовала себя окруженной таким мягким и посмеивающимся теплом уважения и понимания. Их ученики были сама воспитанность. Многие среди последних были римлянами, посланными в Афины для завершения своего образования. Из этих некоторые были греками больше, чем сами греки. Точно так же, как некоторые греки, стыжусь сказать, разыгрывали из себя римлян. Мы вращались в высших сферах общества и ни на йоту не приблизились к нашему миллиону драхм. Мы получали дань искреннего почтения, какую-то толику возможно искренней веры, огромное множество изъявлений в наилучших чувствах и очень мало денег.
   Ионид все больше проникался горечью. Он постоянно заглядывал в маленький список, в который заносил уже дарованные суммы. Как-то он пожелал узнать, сколько они составят, взятые вместе. Подсчитывал он очень долгое время, а потом признался, что каждый раз получает разные числа. Когда же убедился, что и у меня ничего не выходит, попросил учителя математики подсчитать за него.
   – Мой дорогой, – сказал учитель, – вам следовало бы обратиться к лавочнику. На своем абаке он бы произвел подсчет за единый миг.
   Но Ионид продолжал настаивать, не желая, чтобы ничтожность жертвуемых нам сумм стала достоянием гласности. Так что учитель выполнил его просьбу и сложил их. Он пользовался простым способом: считал пятерками, десятками и двадцатками и примерно через час по водяным часам подвел итог.
   – Мы называем это считать на пальцах рук и ног, – сказал он.
   Увидев общую сумму, Ионид довольно долго молчал. Учитель вроде бы хотел что-то сказать, но передумал, и мы, поблагодарив его, ушли. Ионид был мрачен.
   – Этого ненамного хватит, – сказал он. – Не знаю, что нам делать. Дионис – наш последний шанс.
   Не только последний шанс, но и наша последняя публичная церемония в Афинах. Нам предстояло направиться во главе процессии к его алтарю и принести там жертву.
   Процессия была небольшой, но толпы собрались огромные. И только тут я по-настоящему поняла, что горожане – люди иного рода. Рабов почти не было видно. Афины предпочитают вольноотпущенников. Полагаю, это достижение цивилизации. Хотя в вопросе о рабстве у меня полная путаница. Я вспоминаю Персея в книгохранилище, находящего счастье в своей работе, а к «свободе» относящегося с великой опаской. В конце-то концов, если рабство – это ограничение свободы, то, бесспорно, есть настоящие рабы, например, в рудниках. Но ведь есть люди, которые вынуждены пахать, сами запрягаясь в плуг, потому что у них нет волов. Собственно, я знаю определение, если сумею его вспомнить. Его дал мне Ионид. Ах да! Вопрос степени. Один человек использует труд другого. И это варьируется от того же рабства до – как с Персеем – радостного брака между человеком и его трудом, который он все равно предпочел бы всякому другому. В любом случае можно сказать, что все мы – рабы богов или идеи о богах или, если уж на то пошло, подчинены закону. Ограничения неотъемлемы от жизни. Да, я безнадежно путаюсь. Ионид сказал как-то: «Когда ты сидишь на треножнике, ты самое свободное существо в мире». Я упомянула, что когда он сказал это, я разразилась слезами и не знала почему. Теперь я знаю. Я была рабыней бога или идеи бога. Видите, какой ученой меня сделало чтение в книгохранилище! Да-да, она принадлежит Платону, эта идея.
   Процессия к храму Диониса оказалась одновременно и триумфом. И катастрофой. Едва наша процессия двинулась вперед, как какой-то человек закричал: «Это она там!» Женщина завопила и упала наземь. И толпа впала в безумие бешенства – цивилизованная афинская толпа при виде закутанной в покрывала женщины обезумела. Дюжие блюстители порядка с дубинками сомкнулись вокруг нас и отгоняли их, но, думаю, опасность, что нас задавят насмерть, была вполне реальной. Никогда прежде я не ценила в должной мере людей, подчиненных дисциплине. Они были беспощадны по-деловитому и спокойно. Если надо было размозжить череп, он был размозжен. Если, для продвижения вперед, надо было наступать на распростертые тела, эти тяжеловесные мужчины с дубинками и щитами, в безликих шлемах наступали на них; и, увлекаемые ими туда, куда они считали нужным, мы волей-неволей тоже наступали на раздавленные окровавленные тела. До храма мы так и не добрались, а вернулись назад. Трупы некоторое время пролежали там, где упали, потому что из тусклого неба посыпался снег. Жрец Диониса, как я узнала позже, осмотрел трупы и объявил, что жертва принесена. Но к тому времени мы уже были на пути домой.
   Должна сказать, что даже принимая во внимание скверную погоду, наше отбытие было далеко не столь великолепным, как прибытие. Уезжающих гостей не столько провожают, сколько оставляют без малейшего внимания. До границы города нас проводил очень небольшой отряд блюстителей порядка (а снег все еще валил). Там нас встретили посланцы Элевсина, не то нам было бы нелегко отыскать дорогу. Позднее Ионид открыл мне, что невежественная часть афинян и в особенности женщины верили, будто гибель людей на улицах устроила я, Пифия, хотя более образованные видели, что это устроил Пан [8], которого мы и правда абсолютно игнорировали. Элевсинцы дали нам приют и накормили нас, правда, с большой неохотой и некоторым страхом. Мегары выслали нам провожатых и всячески подчеркивали, как дурно обошлись с нами афиняне. На нас же могли по дороге напасть разбойники, сказали они. В холодную погоду разбойники очень смелеют.
   После чего оказалось, что мегарцы вовсе не намерены сопровождать нас домой через свой город, а повернули нас, будто козопас свое стадо, к границе Коринфа, который уже дал согласие принять нас на обратном пути, как принял на пути в Афины. В Коринф мы вошли в снежный буран, и нашим коринфским друзьям не составило особых хлопот предоставить нам ночлег, так как к этому времени нас осталось всего четверо. Сопровождению, присланному мегарцами, было на границе заявлено, что коринфяне окажут гостеприимство нам, но ни единому мегарцу. Дело в том, что Мегары и Коринф вновь враждовали, но, с другой стороны, какие города с общей границей не враждуют?
   Наш богатый коринфский друг обошелся с нами весьма любезно. Он и слышать не захотел, чтобы мы отправились на паром, пока кормчий не различает дальнего берега. И после горячей ванны и массажа для нас устроили пир, на котором музыка не уступала в изысканности яствам. Вернувшись после бани, я увидела, что на моей постели разложено платье, какого, уж конечно, никогда не носила ни одна Пифия, а, сказала я себе, посмеиваясь, какая-то богиня на коринфских небесах. Надеть его я не могла. Это было бы неподобающе. И была вынуждена надеть серое одеяние, подходящее для прорицаний. Я всем сердцем желала, чтобы они были вдохновлены богом и обещали нашему другу удачу или долгую жизнь в довольстве и богатстве. Но богатство у него уже было, а обещание долгой жизни, по-моему, не выглядит слишком убедительным, когда касается человека, который живет, ест и пьет, как он. А жаль! Пусть он втайне, как ему казалось, поклонялся странным демонам и разместил символы и даже статуи Олимпийцев в своих залах, он был искренне верующим человеком и верил оракулам. Он посетил все самые знаменитые в те дни, когда, как он выразился, ему трудно было звякнуть драхмой о драхму, но с богатством пришел жир, а с жиром пришла лень. Он был глубоко разочарован тем, что я не надела его подарок. Я выразила ему свою благодарность и сказала, как была бы довольна увидеть это платье на той, кому оно больше пошло бы. При следующей перемене блюд он хлопнул в ладоши, и – о, чудо! – в залу походкой богини вошла самая хорошенькая девушка из всех, каких я видела в жизни, одетая в мой подарок, в платье из золотой ткани!
   – Если, – сказал он, – я не могу убедить вас, госпожа, надеть то, что достойно царицы, во всяком случае вы не откажетесь принять венец.
   И вошел раб, неся на подушке венец. Изящнейшее изделие из золота, сплетение тонких веток с трепещущими листьями и цветками. Полагаю, металла на него пошло не более унции-другой, однако искусная работа раскрывала самую природу золота без хвастливой броскости. Я подумала, что на достойной голове, может быть, кого-то из Олимпийцев или даже самой Елены красота венца вызвала бы слезы у всех на него смотрящих. Меня осенила внезапная мысль, и, как и следовало ожидать, она излилась в гекзаметрах о том, как перед догорающим Илионом стоял Менелай с мечом в руке и звал свою неверную жену Елену и как она вышла из клубящегося дыма в этом самом венце и меч выпал из его руки. Получились стихи в современном экстравагантном стиле. Коринфянин в восхищении спросил, чьи они. Опрометчиво, под обаянием стихов, я призналась, что сама их сочинила. Увидела, как побледнел Ионид, а коринфянин сразу умолк. Я попыталась поправить дело, объяснив, что умение слагать гекзаметры – это единственная защита Пифии в случае, если откровение окажется особенно мощным. Но нельзя ли девушке надеть и венец? Он приказал ей надеть его, и разумеется, результат был превыше всякого восхищения. А я подумала, что создание этого венца воплощает различие между эллинами и варварами – эллинское искусство увенчало женщину самым духом золота, а не его материальной субстанцией. Но тут коринфянин испустил восклицание и объяснил, что слышит в атрии голос еще одного своего гостя, и кем же оказался этот гость, как не секретарем Луция Гальбы, который сообщил, что его господин задержался и прибудет позднее. Вернувшись за стол, коринфянин отослал девушку вместе с платьем и венцом, а затем осведомился об успехе нашей поездки. Иониду пришлось признаться, что ее плоды его разочаровали. Коринфянин начал расспрашивать о подробностях, а когда Ионид смущенно открыл, сколько нам не хватает до необходимой суммы, он вскричал:
   – Этого допустить нельзя!
   И тут же послал за своими табличками. Что-то написав на них, он отдал их Иониду, чье лицо еще более побледнело, потом вспыхнуло алой краской.
   – Богоподобно!
   И в тот же миг совершенно четко я услышала три слова, произнесенные за стеной зала. Да, я уверена, это был отрывок фразы из речи человека, имевшего разумное и полное основание произнести их, не подозревая, как они отзовутся в пиршественном зале.
   – Это был паромщик.
   Разумеется, Коринф – место, откуда отплывает паром на этом пути в Дельфы, да и вообще в Коринфе начинаются многие пути, даже путь морем для драхм, отправляемых в Рим. Но эти слова звоном отдались у меня в голове, и я исполнилась страха, как любая крестьянка, которая увидит ворона не по ту руку. Однако Ионид протянул таблички мне, и я увидела, что коринфянин обязался восполнить сумму, необходимую для починки нашей кровли. Ионид был не в силах выразить свой восторг и благодарность и описывал свою неспособность столь изящными словами, что коринфянин, чей живот колыхался от смеха, предложил ему облечь их в гекзаметры. В пиршественном зале речи прятали тайный смысл, точно подземные воды, и ему требовался водознатец с лозой. Он ласкал хорошенькую девушку таким образом, что я сразу распознала в ней купленную рабыню, – ну да разве у такого человека могли быть рабы, рожденные в его доме? У человека без рода и племени? И я ощутила странную ревность, чувствуя, что с подобной красотой нельзя обращаться так небрежно, хотя сама девушка возражать не могла. Тут он отпустил ее, отправил снять роскошный убор.
   – Македонская работа, – сказал он, – и очень древняя. Говорят, венец принадлежал царской семье еще до времен бога Александра Великого.
   Я подумала про себя: девушка эта – золото, человеческое золото, превращенное в тонкие, искусно сплетенные нити. Если бы он отдал эту девушку мне, я берегла бы ее пуще родной матери. Но тут доложили о прибытии Луция Гальбы, пропретора Южной Греции, и мы все поднялись на ноги. Он вошел будто порыв бури. Его задержала метель. Дурень, который правил кораблем – не более и не менее как паромщик! – заявил, что не может держать прямо, когда снег залепляет ему глаза и уши, хотя любой человек с суши мог бы сказать ему, что ветер дует с северо-востока и ему нужно следить только за тем, чтобы он бил ему в левую щеку. Тут он опомнился и попросил нас опуститься на ложа. Мы послушались, а паллий в середине зала гремел, а пламя всех факелов плясало. Впрочем, оставался он не очень долго. Был весьма почтителен со мной, если не сказать угодлив. Римляне крайне суеверны и не стесняются это показывать. Но речь не о религиозном благоговении. На него эти западные варвары, по-моему, не способны. Едва ему подали еду и питье, как он разделался с нами залпами кратких обрывистых фраз.
   – Ты, госпожа, можешь прорицать, где угодно?
   – Нет, пропретор.
   – Почему нет?
   Ионид без запинки вмешался в этот комичный диалог:
   – Какой оракул способен на такое, пропретор? Ты же не попросишь вашу кумскую Сивиллу покинуть ее пещеру? Или один из дубов Додоны вырвать корни из земли и побежать исполнить твое веление? Разумеется, пропретор может приказать подобное, и, полагаю, дуб, получив надлежащее поощрение, мог бы сделать это, а кроме того, имеются…
   – Кто он такой?
   – Я как раз собирался представить их, – сказал коринфянин. – Это Ионид, верховный жрец Аполлона. А это Дельфийская Пифия.
   – Впервые вижу, чтобы женщина возлежала на ложе, как мужчина, вместо того чтобы сидеть на стуле.
   – Первая госпожа, – сказал Ионид ледяным голосом, – сама себе закон. И не повинуется никому, кроме бога.
   – Только не в моей провинции, – сказал Луций Гальба. – Если она не хочет прорицать для меня, это ее дело, но повиноваться мне она будет, как и все вы, остальные греки. А ты… я вспомнил. Ты голубятник.
   Ионид не побледнел, но я заметила, что вино в чаше, которую он держал, подернулось рябью.
   – Я польщен твоим вниманием, пропретор.
   – Оно не угаснет.
   – Музыка! – сказал коринфянин. – Послушаем музыку. Музыка, что скажете?
   Голос мальчика, чудесный и чистый, как золото в венце девушки. Его оказалось достаточно, чтобы я заплакала. Однако я справилась со слезами, не желая выказать женскую слабость перед этим грубым варваром. А он умолк и слушал. Песня дозвучала до мелодичного конца. Когда стало ясно, что она завершилась, Луций Гальба кивнул:
   – Развлекать вы умеете, я этого никогда не отрицал.
   – Ну а что же ты отрицал? – скромно спросил Ионид. – Скажи нам, пропретор.
   – Право какого бы то ни было человека заводить крамолу против законного правительства.
   – А! – сказал Ионид. – Вот именно. Но что, собственно, такое – законное правительство? История кажется мне сменой законных правительств, громоздящихся одно на другое. Подчиняться им всем невозможно, и обстоятельства принуждают подчиняться последнему. В данном случае… но это же очевидно.
   – Надеюсь, – угрюмо сказал пропретор. – Искренне надеюсь.
   – Еще музыки, – сказал коринфянин. – Послушаем еще музыки. И попроси Мелиссу снова любезно спуститься к нам.
   Зазвучал голос мальчика, и вскоре девушка вернулась в своих – моих золотом платье и венце. Коринфянин еле заметно кивнул, и она опустилась на колени перед пропретором, улыбаясь с, полагаю, притворной застенчивостью. Мне показалось, что у него выпучились глаза. Он поднес чашу к губам, осушил ее, а затем протянул себе за спину.
   – Несмешанное, – пробормотал коринфянин. – Несмешанное, как по-вашему?
   – И мне, – сказал Ионид. – Пусть валит снег. Пусть бушует ветер. Пусть занесет все.
   Еще до окончания песни пропретор втащил девушку к себе на ложе. Разделил с ней несмешанное вино, а коринфянин сиял и кивал, а у меня начала кружиться голова. У нее и правда не было глаз ни для кого, кроме Луция Гальбы. Мы там словно бы и не сидели. Коринфянин потребовал еще музыки и танцев. Высокими прыжками, переворачиваясь в воздухе, влетели в зал танцовщицы, трубы зазвучали бесстыдно, испуская горловые звуки, и я исполнилась зависти – невзрачная старуха, чье достоинство, чья святость были забыты среди шума плясок, осушения чаш и ласк. Мальчик, который пел, теперь нашептывал что-то на ухо Иону. Я вызывающе протянула чашу себе за спину. Вскоре она вернулась ко мне, полная до краев темным неразбавленным вином. Мужчина, подавший ее мне, стоял на коленях и улыбался крупными белыми зубами. Он был черный. Меня осенило, кто я и что я. Встав, я закричала:
   – Возлияние!
   И выплеснула всю чашу на пол перед моим ложем. Такой жест в театре заставил бы зрителей окаменеть, но, как ни унизительно признаться в этом, в зале коринфянина он никакого впечатления не произвел. Танцовщицы продолжали танцевать, трубы продолжали рявкать, пропретор продолжал ласкать, а мальчик досказал Иониду историю, над которой они хихикали, как нехорошие дети. Спас меня коринфянин. Он встал, подошел ко мне и увел в атрий, где поручил заботам домоправительницы, которая показала мне, где лечь спать.
   Следующее утро было холодным, но ясным. Все горы Этолии по ту сторону воды стояли белые. Мы собрались в путь. Пропретор не пошел проводить нас к парому, предоставив этот долг коринфянину.
   Попрощался он с нами в атрии. Расставание отнюдь не было дружеским. Мне он сказал просто:
   – Прощай, госпожа. Доброго пути. – Но его прощальные слова Иониду были без обиняков.
   – Прощай, Ионид, сын Ионида, жрец Аполлона. Мой совет тебе впредь заниматься только своими религиозными обязанностями.
   Я начала что-то понимать. Вы сочтете меня слепой, раз я не увидела этого раньше. Но слышишь о заговорах и мятежах в других местах и никак не ждешь, что столкнешься с возможностью того же среди тех, кого знаешь. Плыли мы по тихой воде на веслах. Я засыпала Ионида тревожными вопросами, но без всякого толку.
   – Оставь, Ариека. Подобное не для женщин.
   – И даже не для Пифии?
   – Даже не для нее. Во всяком случае, возле шести гребцов и кормчего.
   – Как тебе показался наш правитель?
   – Человек превосходный во всех отношениях. А ты как думала?
   – А если они…
   – Что?
   – Ничего. Венец был несравненным. И девушка. Только подумать, что подобную красоту можно купить!
   – Мальчик был грязным мерзавчиком.
   – А мне казалось, что он тебе понравился.
   Ионид ничего не ответил, но знакомые складки и дрожь у его губ сказали мне, так хорошо его знавшей, что пора переменить тему.
   – Ну, мы хотя бы получили деньги на кровлю.
   – Я только надеюсь, что она не обрушилась под тяжестью снега.
   – Ну, мы скоро узнаем.
   Однако узнать скоро нам суждено не было. Лишь с большим трудом удалось выгрузить на берег нашу священную повозку, и того труднее – найти достаточно лошадей, чтобы втащить ее вверх по обледенелой дороге. Мне даже пришлось идти пешком, будто бедной крестьянке, и это оказалось немалым благом, так как ходьба меня согрела. Сидя в повозке, когда снова посыпался снег и поднявшийся ветер погнал хлопья горизонтально, я, вполне возможно, умерла бы.

VIII

   Когда мы добрались до Дворца Пифий, я пригласила Ионида войти со мной. Едва дверь закрылась за нами, как я ощутила, что произошла какая-то беда. Ветер дул и там. Да, дул. В углу высился снежный сугроб. Появилась маленькая Менестия и, увидев меня, расплакалась. Да, кровля провалилась. Часть ее. Причины она не знала. Как и домоправительница. Она сказала, что Персей умудрился поднять туда балки и холсты, но не сумел как следует закрыть дыру – стоило сдвинуть что-то, как все начинало двигаться. Тут пришел сам Персей и сказал, что это только половина. Кровля книгохранилища провисает. Может быть, мы пойдем и сами поглядим? Ионид оставил меня в моих покоях, которые, к счастью, не пострадали, однако от них веяло неуютностью теперь, когда я знала, что кровля повреждена. Вскоре Ионид вернулся с Персеем и старшим плотником храма. Плотник сказал, что обе работы протянутся до наступления времени праздников, даже если снегопады не возобновятся и он сможет начать ремонт теперь же. Но так как надежды на улучшение погоды как будто нет… Ионид расспрашивал его, пока не узнал всего, что можно было узнать. Потом отослал, сказав, что сообщит ему о своем решении. Затем сказал:
   – Могу ли я пойти с тобой в твои покои?
   – Конечно, святейший. Менестия, перестань хныкать, дитя. Можешь пойти с нами.
   Угли тлели в самой большой из наших жаровен. Я согрела над ней руки и спустила платок на шею. Менестия стояла, шмыгая носом. Ионид расхаживал взад-вперед по всей длине атрия.
   – Ионид, я должна сказать это. Решение принадлежит мне, знаешь ли.
   – Какое решение?
   – Это Пифион. Я Пифия.
   – Разумеется, дражайшая госпожа. Я только хотел избавить тебя от лишних хлопот.
   – Ну, так я решила, что работы начнутся, как только позволит погода.
   – Ты можешь объяснить ему, что надо сделать?
   – Нет. А ты?
   – Ты понимаешь, в чем трудность? Мы привезли из Афин достаточно, чтобы начать. Но с чего?
   – С кровли, конечно.
   – Да, но с которой?
   – Возьми меня с собой, Ион.
   – С которой кровли?
   Я промолчала, и Ионид продолжал:
   – Видишь ли, могут пострадать книги. Они ломкие. И невозместимы.
   Я молчала и думала.
   Книги. Этот огромный и великолепный список имен.
   – Надо позаботиться и о Пифионе, и о книгохранилище. Привести их в порядок. Это очевидно.
   – Нет.
   – Нет?
   – Совсем не очевидно.
   – Ну, так сделай это очевидным для меня.
   – Ради чего существуют Дельфы?
   – Ради оракула. Уж это-то очевидно.
   – Могут Дельфы существовать без оракула?