Страница:
Так ничего и не придумав, Егорышев вошел в подъезд высотного дома и, поднявшись на лифте, позвонил. Лебедянский открыл ему. Это был сухощавый рослый человек лет пятидесяти, с узким горбоносым лицом, пронзительными черными глазами и острыми скулами, туго обтянутыми коричневой кожей.
Он имел репутацию неплохого руководителя. Был строг, но не высокомерен, в обращении прост и приветлив. Жена Лебедянского умерла в Ленинграде во время блокады, он жил один.
— Степан Григорьевич, какими судьбами! — сказал Лебедянский. — Если вы любите кофе, то вы пришли вовремя. Я как раз собирался завтракать.
— Я только на минуту, — ответил Егорышев и вошел в прихожую. — Извините, что я вас побеспокоил… Но мне очень нужно выяснить… На даче у Долгова… То есть на вашей бывшей даче есть картина… Ее нарисовал Матвей Строганов. Не могли бы вы сказать, как эта картина попала к вам?
Лебедянский удивленно поднял густые черные брови.
— Дело в том, что Строганов мой друг, и я хотел бы, таким образом, узнать о его судьбе… То есть не о судьбе… Потому что он давно умер, но… В общем вы понимаете… Это важно для меня, — сбивчиво объяснил Егорышев.
Евгений Борисович задумался, глядя мимо Егорышева. Потом лицо его стало любезным. Он улыбнулся, кивнул и сказал:
— Да, да, припоминаю… Действительно там была такая картина. Но я понятия не имею, откуда она взялась
— Как же вы не знаете? — растерянно спросил Егорышев.
— Очень просто. Дача мне досталась по наследству от одного дальнего родственника, и, когда я стал владельцем, картина уже висела там… Ее, по-видимому, приобрел мой родственник. Вот он мог бы вам все объяснить, но этот человек, к сожалению, умер три года назад… Теперь вы сами видите что я бессилен вам помочь.
— Да, — ответил Егорышев. — Конечно… Разонумер…
— Вы войдите в комнату, сейчас кофе будем пить, — улыбаясь, сказал Лебедянский, но. Егорышев еще раз извинился и распрощался с ним.
Когда он ехал домой, снова захотелось есть, и он пожалел, что отказался от кофе. Кроме того, интересно было бы посмотреть, как живет Лебедянский. Сотрудники, которым приходилось бывать у него, говорили, что Евгений Борисович большой чудак. У него нет ни кровати, ни стола. Обедает он в столовой, а спит в большом старинном мягком кресле, не снимая халата и тапочек. Эта привычка осталась после Ленинграда, когда Лебедянский спал так в ожидании очередного налета или артобстрела… Он часто приглашал к себе сотрудников, играл с ними в преферанс. Егорышева он ни разу не приглашал, потому что тот не умел играть в преферанс…
Наташа открыла дверь, как только Егорышев вышел из лифта.
— Ничего не удалось узнать, — сказал Егорышев, сняв пальто. — Понимаешь, Лебедянскому дача досталась по наследству от какого-то родственника, картину приобрел этот родственник, теперь ничего нельзя выяснить — он умер…
— А как фамилия этого родственника? — спросила Наташа.
— Не знаю… Я просто не стал этим интересоваться… Это теперь не имеет значения…
— Напрасно ты не спросил, — тихо сказала Наташа и ушла в свою комнату.
— Зачем нам его фамилия? Он же умер и все равно ничего не расскажет, — проговорил Егорышев ей вслед.
Всю ночь Егорышев проворочался на своем диване. Наташа тоже не спала. В ее комнате горел свет. Утром, взглянув на жену, Егорышев расстроился. Наташа осунулась, возле ее губ прорезались морщинки.
— Нельзя же так, — ласково сказал он, взяв ее за руку. — Я все понимаю, но зачем же мучать себя?
— Ты ничего, ничего не понимаешь, Степан, — ответила она горько и отняла руку. — Я же не из любопытства всем этим интересуюсь. Пока я не узнаю, как попала картина на дачу, когда и где нарисовал ее Матвей, я могу думать все, что угодно… От этих мыслей я сойду с ума!.. А вдруг картина нарисована пять, шесть лет назад?
— Как? — не понял Егорышев. — Но ведь прошло девять лет…
— В том-то и дело, — прошептала Наташа и отвернулась к окну.
— Так ты что, думаешь, что он… Ну, родная моя, так уж совсем нельзя. Это просто мистика… Ты сама все видела своими глазами. А картина нарисована, разумеется, лет десять назад… Если не все пятнадцать.
— Только не пятнадцать, — ответила Наташа, не оборачиваясь. — Пятнадцать никак не может быть. Там нарисованы горы и палатки. Значит, Матвей 'уже был геологом… А институт он кончил в пятьдесят первом году.
— Он мог нарисовать картину где-нибудь на практике, — возразил Егорышев. — Но зачем мы будем гадать? Хочешь, я отнесу картину к специалисту-художнику, и он скажет, когда она была нарисована… Если, конечно, это вообще можно установить…
Наташа подошла к Егорышеву и положила руку ему на плечо.
— Я знаю, что мучаю тебя, — сказала она тихо. — Тебе все это тяжело и неприятно… Я эгоистка и совсем не думаю о тебе… Но я прошу тебя сделать это… То, что ты сказал… Я не знаю, можно ли установить, когда нарисована картина… Но пока я это не выясню, я не успокоюсь…
— Бедная ты моя, — ответил Егорышев и осторожно провел жесткой ладонью по ее черным блестящим волосам. — Я сегодня же схожу… Только не знаю куда… Попробую в Третьяковскую галерею.
Им пора было на работу. Усадив Наташу в троллейбус, Егорышев позвонил в управление, сказал секретарше Зое Александровне, что задержится, и, сев в такси, поехал в Лаврушинский переулок.
Научный сотрудник в Третьяковской галерее сказал Егорышеву, что в таком вопросе ему могут помочь только в реставрационной мастерской. Эта мастерская находится во дворе.
Дежурный милиционер показал Егорышеву, как пройти в мастерскую, и он, постучав в кабинет заведующего, объяснил пожилому толстому человеку в синем халате цель своего посещения и, развернув газету, положил на, стол картину.
Заведующий вызвал художника-реставратора, сухонького старичка с белой бородкой клинышком, и сказал:
— Взгляните, пожалуйста, Тимофей Ильич. Товарищу нужно установить примерно год создания этого пейзажа.
Тимофей Ильич вышел и через несколько минут вернулся с лупой и флаконом, в котором плескалась зеленоватая жидкость. Он внимательно осмотрел картину в лупу, обследовал всю поверхность холста сантиметр за сантиметром, затем капнул на холст жидкостью из бутылочки и поводил по влажному месту мягкой кисточкой.
Покончив с осмотром, он спрятал в карман халата лупу, флакон и повернулся к Егорышеву, который сидел, выпрямившись, на стуле и ждал, что ему скажут.
— Ну что ж, вопрос ясен, — фальцетом произнес старичок, выставив бородку и вытирая пальцы клочком ваты. — Автор этого произведения пользовался обычными масляными красками отечественного производства. Холст загрунтован по-любительски, небрежно, смесью толченого мела с казеиновым клеем. Краски разводились на обыкновенной олифе. Состояние холста, грунтовки, а также красок позволяет с полной определенностью утверждать, что картина создана не позже тысяча девятьсот пятьдесят седьмого и не раньше тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года.
— Не раньше? — хрипло спросил Егорышев и провел рукой по вспотевшему лбу.
— Никак не раньше, — подтвердил старичок. — Видите ли, с пятьдесят четвертого года маша промышленность стала выпускать более качественные краски, а именно этими красками и сделана картина.
— Да вы не сомневайтесь, — заверил заведующий. — В пределах двадцати-тридцати лет это можно определить с точностью до одного года.
— Благодарю вас, — с трудом сказал Егорышев.
Очутившись в скверике рядом со скульптурой футболистов, он сел на скамейку. Он вдруг почувствовал, что очень устал. Картина, завернутая в газету, лежала рядом. Егорышев вынул из кармана пачку папирос, закурил и долго смотрел на кирпичную стенку реставрационной мастерской, как будто эта стенка могла ему что-нибудь объяснить. То, что произошло, было настолько нелепо, страшно и невозможно, что не укладывалось в мозгу. И в то же время сообщение старика художника, пожалуй, не было таким уж неожиданным. С самого начала Егорышев чувствовал, что Матвей жив. Эта мысль пряталась так глубоко, что он сам ее не осознавал.
Теперь все стало ясно. Наташа ошиблась. Матвей был жив. Он не утонул тогда на реке Юле, он выплыл и спасся. Матвей был жив и, быть может, все эти годы разыскивал Наташу… Нет, впрочем, конечно, не разыскивал. Если бы искал, то за девять лет нашел. Должно быть, тоже решил, что Наташа утонула…
Егорышевустало холодно. Он застегнул пиджак и встал.
Управление лесного хозяйства помещалось в четырехэтажном старинном доме на набережной Москвы-реки. Егорышев запер картину в ящик письменного стола и спросил у Зои Александровны, пришел ли уже на работу товарищ Лебедянский.
— Пришел, — сухо ответила Зоя, очень строгая и принципиальная женщина. Она принципиально не красила ногти и губы и не носила модных платьев. — Евгений Борисович давно на своем месте и, между прочим, спрашивал про вас.
Сотрудники административно-хозяйственного отдела смотрели на Егорышева с интересом. Сегодня он вел себя необычно. Они привыкли, что он неподвижно сидит в своем углу и шелестит бумагами. Егорышев ни с кем, кроме Долгова, близко не сошелся. За три года, что он просидел в этой комнате, он произнес не больше десяти фраз. Его давно перестали замечать.
— Доложите, пожалуйста, — сказал Егорышев Зое Александровне.
— Евгений Борисович занят! — отрезала секретарша.
Егорышев вздохнул, застегнул пиджак и мимо потрясенной Зои Александровны проследовал в кабинет.
Увидев его, Лебедянский поднял голову от бумаг и указал рукой на кресло.
Егорышев кое-как втиснулся в кресло и сказал:
— Я опять насчет той картины… Извините, что я надоедаю. Но мне необходимо знать фамилию этого родственника… Понимаете, все усложнилось… Он оказался жив.
— Кто? Мой родственник? — вежливо спросил Лебедянский.
— Нет, — покраснев, ответил Егорышев. — Этот человек… Матвей Строганов… Он жив… И нужно его найти… Фамилия вашего родственника теперь имеет большое значение.
— Его фамилия Гольдберг,—терпеливо сказал Лебедянский. — Лев Алексеевич Гольдберг. Вы удовлетворены?
— А… кем он был?
— Он был геологом. Известным геологом.
— Конечно! — сказал Егорышев. — Конечно, иначе и не могло быть… Извините меня, пожалуйста. Еще один вопрос. При каких обстоятельствах он умер? Где?
Лебедянский откинулся в кресле. Углы его губ опустились.
— Он умер во время одной из своих экспедиций… Но мне кажется, мы не совсем вовремя затеяли этот разговор…
— Да, да, — смущенно сказал Егорышев и высвободился из кресла. — Большое вам спасибо, Евгений Борисович.
Споткнувшисьо край ковра, он направился к двери.
— Погодите, — остановил его Лебедянский. — Вы сегодня, кажется, опоздали на работу?
— Я же позвонил Зое Александровне…
— Да, вы позвонили. Но ваш звонок не мог заменить вас на рабочем месте. И раз уж зашла об этом речь, хочу вас спросить. Вам что, не нравится ваша работа?
— Почему… не нравится?
— У меня есть некоторые основания сделать такой вывод. Мы с вами знакомы три года. Человек вы, бесспорно, аккуратный и добросовестный… Но, простите, какой-то безразличный. Вы отбываете свои часы, вот и все… Наши сотрудники живут дружно, болеют за свое дело, а вы стоите особняком. В наше время нельзя быть чиновником, Егорышев. Тем более, мы с вами работаем на таком участке… Лес — это будущее страны. Значит, мы работаем для будущего. В тени выращенных нами деревьев будут отдыхать люди коммунистического общества… Вам это никогда не приходило в голову?
Егорышев промолчал. Во-первых, он не был уверен, что при коммунизме все люди поголовно будут сидеть в тени деревьев, а во-вторых, не понимал, что Лебедянский от него хочет.
— Можете идти, — сухо сказал Евгений Борисович. — Советую вам подумать о моих словах…
Егорышев вышел из кабинета. Зоя Александровна посмотрела на него с иронией.
В пять часов Егорышев вынул из письменного стола картину и отправился домой.
Наташи еще не было. Егорышев снял кепку, пригладил перед зеркалом свой жесткий светлый ежик и заглянул в кухню. Ему хотелось есть. Он пошарил на полке, но ничего не нашел. Даже хлеба не было. Егорышев засунул в сумку кастрюлю и спустился по лестнице на первый этаж, в домовую кухню. В подъезде он столкнулся с Наташей. Ее белая вязаная шапочка еле держалась на затылке, волосы растрепались. Она тяжело дышала.
— Ох, Степан! — прошептала она, схватив его за руку. — Я бежала всю дорогу. Мне показалось, что произошло что-то страшное…
Егорышев не мог смотреть на нее и опустил глаза.
— Почему ты молчишь? — спросила она. —Тыбыл у специалиста?
— Да, я был у специалиста, — тихо ответил Егорышев. — Я был у него, Наташенька… Ты только не волнуйся, прошу тебя. Все очень хорошо… Я был в реставрационной мастерской, и специалист сказал, что картина нарисована не раньше пятьдесят четвертого и не позже тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года…
— Нет! — сказала Наташа и, подняв руку, отступила к стене. — Нет!
— Ради бога, успокойся, — испуганно сказал Егорышев и обнял ее за плечи. — Ну, не надо… Ведь все хорошо… Он жив… Если только этот специалист сказал правду… Но он не мог ошибиться. По состоянию красок это легко определить…
Егорышев еще что-то говорил, не слыша своего голоса; жильцы, проходя мимо, с удивлением смотрели на них.
— Он жив! — с отчаянием сказала Наташа и закрыла глаза. — Он жив, он все время был жив! А я не знала этого. Я не почувствовала это! Я должна была почувствовать, мое сердце должно было услышать его… Он звал меня, звал! Боже мой!.. Это чудовищно!
Она с ужасом посмотрела на Егорышева, оттолкнула его и стала подниматься по лестнице наверх. Стук ее каблуков становилсявсе тише и через несколько минут умолк.
Егорышев с недоумением взглянулна кастрюлю в сумке. В подъезде ярко горел свет, но ему показалось, что тут темно. Он глубоко вздохнул и побрел в домовую кухню.
В домовой кухне его знали. Он частенько брал здесь завтраки и ужины. Ему дали то, что он попросил: две порции борща и два шницеля с жареной картошкой.
Поднимаясь на лифте, он думал, что ему на этот раз очень повезло. Наташа любила жареную картошку. Она любила жарить ее сырую тоненькими ломтиками на сковородке вместе с луком и мелко нарезанной колбасой. Она ела потом эту картошку Прямо со сковородки, шипящую и румяную, обжигалась и говорила, щуря свои добрые карие глаза:
— Ой, не могу! Невозможно, какая вкуснятина!
Конечно, картошка в домовой кухне была совсем не такой, но все же это была любимая Наташина жареная картошка, и Егорышев, втиснувшись в лифт, старался думать только о картошке и не думать ни о чем другом…
Он боялся, что Наташа рыдает и что нужно будет ее успокаивать. Он не умел это делать и не знал, чем можно ее успокоить. Но войдя в квартиру, увидел, что Наташа умылась, причесалась и накрыла на стол. Он увидел посреди стола вазу с цветами и выругал себя за то, что забыл сегодня купить возле метро свежие цветы.
После ужина Наташа пожаловалась на головную боль и ушла к себе. Егорышев вымыл посуду, стряхнул со скатерти крошки и прилег на диван с газетой. В газете писали о соревновании в честь предстоящего двадцать второго съезда партии и о приглашении космонавта Германа Титова в Румынскую Народную Республику.
Егорышев читал и прислушивался к тому, что происходило в Наташиной комнате. Оттуда не доносилось ни звука… Егорышев так измучился и переволновался, что мысли его затуманились… Он не заснул, даже не задремал. Он слышал, как за окном громыхает подъемный края… Но действительность отступила куда-то, и он смотрел на все как бы издалека… Он вспомнил то, что сказал ему сегодня Лебедянский, и подумал, что Евгений Борисович, конечно, прав, нельзя в наше время быть чиновником. А он, Егорышев, чиновник. Он отбывает свои часы. Стоит в стороне. А ведь когда-то он мечтал о переустройстве природы, да мало ли о чем он мечтал… В институте у него было много друзей. Были горячие споры, ночные прогулки по спящей Москве, лыжные соревнования, книги, веселые студенческие вечеринки с танцами и песнями под гитару. Была жизнь, интересная, яркая, богатая впечатлениями и теплом… А сейчас эта жизнь оказалась как будто за стеклянной стенкой. Друзья забыли о Егорышеве… А может, он сам забыл о них? Почему он стал таким замкнутым, нелюдимым? Он сам замечает это… Как-то все это странно и непонятно. Никогда Егорышев не стоял в стороне ни от чего — ни от споров, ни от музыки, ни от своего дела… Почему же теперь все изменилось? Не так как-то сложилась его жизнь! Ничего у него нет, кроме Наташи… Ничего?.. Разве этого мало?
Незаметно для себя Егорышев уснул. Проснулся он в середине ночи от страха. Он сел на диване, озираясь. Ярко и безмолвно горел свет. В квартире было тихо и пустынно, как в нежилом помещении. Егорышеву вдруг показалось, что Наташа ушла… Он вскочил и прислушался. В Наташиной комнате было тихо. Он снял ботинки и на цыпочках подошел к двери. Дверь была плотно прикрыта. Егорышев отворил ее и заглянул в спальню. На туалетном столике горела лампа под абажуром. Кровать была не смята. Наташи не было.
Егорышева бросило в жар. Кровь отлила от лица, сердце замерло. Он вошел в комнату, оглянулся и… увидел Наташу. Она спала в кресле одетая.
У Егорышева ослабели колени. Он перевел дыхание и сел на край кровати. Наташа лежала, неловко подвернув ногу. Платье сбилось, обнажив круглое колено… Наташа спала, подложив под щеку ладонь. Ее губы были полуоткрыты, ресницы чуть вздрагивали: наверно, она видела какой-то сон…
Егорышев поцеловал ее руку, вдохнул знакомый и родной теплый запах Наташиного тела и подумал, что если бы вдруг эта женщина ушла от него, его жизнь была бы кончена и никакая любимая работа никогда не возместила бы ему страшной утраты…
Он на цыпочках вернулся в столовую, лег на диван, погасил лампу, но до самого рассвета не мог успокоиться, и сердце его вздрагивало и болело от пережитого страха.
5
Он имел репутацию неплохого руководителя. Был строг, но не высокомерен, в обращении прост и приветлив. Жена Лебедянского умерла в Ленинграде во время блокады, он жил один.
— Степан Григорьевич, какими судьбами! — сказал Лебедянский. — Если вы любите кофе, то вы пришли вовремя. Я как раз собирался завтракать.
— Я только на минуту, — ответил Егорышев и вошел в прихожую. — Извините, что я вас побеспокоил… Но мне очень нужно выяснить… На даче у Долгова… То есть на вашей бывшей даче есть картина… Ее нарисовал Матвей Строганов. Не могли бы вы сказать, как эта картина попала к вам?
Лебедянский удивленно поднял густые черные брови.
— Дело в том, что Строганов мой друг, и я хотел бы, таким образом, узнать о его судьбе… То есть не о судьбе… Потому что он давно умер, но… В общем вы понимаете… Это важно для меня, — сбивчиво объяснил Егорышев.
Евгений Борисович задумался, глядя мимо Егорышева. Потом лицо его стало любезным. Он улыбнулся, кивнул и сказал:
— Да, да, припоминаю… Действительно там была такая картина. Но я понятия не имею, откуда она взялась
— Как же вы не знаете? — растерянно спросил Егорышев.
— Очень просто. Дача мне досталась по наследству от одного дальнего родственника, и, когда я стал владельцем, картина уже висела там… Ее, по-видимому, приобрел мой родственник. Вот он мог бы вам все объяснить, но этот человек, к сожалению, умер три года назад… Теперь вы сами видите что я бессилен вам помочь.
— Да, — ответил Егорышев. — Конечно… Разонумер…
— Вы войдите в комнату, сейчас кофе будем пить, — улыбаясь, сказал Лебедянский, но. Егорышев еще раз извинился и распрощался с ним.
Когда он ехал домой, снова захотелось есть, и он пожалел, что отказался от кофе. Кроме того, интересно было бы посмотреть, как живет Лебедянский. Сотрудники, которым приходилось бывать у него, говорили, что Евгений Борисович большой чудак. У него нет ни кровати, ни стола. Обедает он в столовой, а спит в большом старинном мягком кресле, не снимая халата и тапочек. Эта привычка осталась после Ленинграда, когда Лебедянский спал так в ожидании очередного налета или артобстрела… Он часто приглашал к себе сотрудников, играл с ними в преферанс. Егорышева он ни разу не приглашал, потому что тот не умел играть в преферанс…
Наташа открыла дверь, как только Егорышев вышел из лифта.
— Ничего не удалось узнать, — сказал Егорышев, сняв пальто. — Понимаешь, Лебедянскому дача досталась по наследству от какого-то родственника, картину приобрел этот родственник, теперь ничего нельзя выяснить — он умер…
— А как фамилия этого родственника? — спросила Наташа.
— Не знаю… Я просто не стал этим интересоваться… Это теперь не имеет значения…
— Напрасно ты не спросил, — тихо сказала Наташа и ушла в свою комнату.
— Зачем нам его фамилия? Он же умер и все равно ничего не расскажет, — проговорил Егорышев ей вслед.
Всю ночь Егорышев проворочался на своем диване. Наташа тоже не спала. В ее комнате горел свет. Утром, взглянув на жену, Егорышев расстроился. Наташа осунулась, возле ее губ прорезались морщинки.
— Нельзя же так, — ласково сказал он, взяв ее за руку. — Я все понимаю, но зачем же мучать себя?
— Ты ничего, ничего не понимаешь, Степан, — ответила она горько и отняла руку. — Я же не из любопытства всем этим интересуюсь. Пока я не узнаю, как попала картина на дачу, когда и где нарисовал ее Матвей, я могу думать все, что угодно… От этих мыслей я сойду с ума!.. А вдруг картина нарисована пять, шесть лет назад?
— Как? — не понял Егорышев. — Но ведь прошло девять лет…
— В том-то и дело, — прошептала Наташа и отвернулась к окну.
— Так ты что, думаешь, что он… Ну, родная моя, так уж совсем нельзя. Это просто мистика… Ты сама все видела своими глазами. А картина нарисована, разумеется, лет десять назад… Если не все пятнадцать.
— Только не пятнадцать, — ответила Наташа, не оборачиваясь. — Пятнадцать никак не может быть. Там нарисованы горы и палатки. Значит, Матвей 'уже был геологом… А институт он кончил в пятьдесят первом году.
— Он мог нарисовать картину где-нибудь на практике, — возразил Егорышев. — Но зачем мы будем гадать? Хочешь, я отнесу картину к специалисту-художнику, и он скажет, когда она была нарисована… Если, конечно, это вообще можно установить…
Наташа подошла к Егорышеву и положила руку ему на плечо.
— Я знаю, что мучаю тебя, — сказала она тихо. — Тебе все это тяжело и неприятно… Я эгоистка и совсем не думаю о тебе… Но я прошу тебя сделать это… То, что ты сказал… Я не знаю, можно ли установить, когда нарисована картина… Но пока я это не выясню, я не успокоюсь…
— Бедная ты моя, — ответил Егорышев и осторожно провел жесткой ладонью по ее черным блестящим волосам. — Я сегодня же схожу… Только не знаю куда… Попробую в Третьяковскую галерею.
Им пора было на работу. Усадив Наташу в троллейбус, Егорышев позвонил в управление, сказал секретарше Зое Александровне, что задержится, и, сев в такси, поехал в Лаврушинский переулок.
Научный сотрудник в Третьяковской галерее сказал Егорышеву, что в таком вопросе ему могут помочь только в реставрационной мастерской. Эта мастерская находится во дворе.
Дежурный милиционер показал Егорышеву, как пройти в мастерскую, и он, постучав в кабинет заведующего, объяснил пожилому толстому человеку в синем халате цель своего посещения и, развернув газету, положил на, стол картину.
Заведующий вызвал художника-реставратора, сухонького старичка с белой бородкой клинышком, и сказал:
— Взгляните, пожалуйста, Тимофей Ильич. Товарищу нужно установить примерно год создания этого пейзажа.
Тимофей Ильич вышел и через несколько минут вернулся с лупой и флаконом, в котором плескалась зеленоватая жидкость. Он внимательно осмотрел картину в лупу, обследовал всю поверхность холста сантиметр за сантиметром, затем капнул на холст жидкостью из бутылочки и поводил по влажному месту мягкой кисточкой.
Покончив с осмотром, он спрятал в карман халата лупу, флакон и повернулся к Егорышеву, который сидел, выпрямившись, на стуле и ждал, что ему скажут.
— Ну что ж, вопрос ясен, — фальцетом произнес старичок, выставив бородку и вытирая пальцы клочком ваты. — Автор этого произведения пользовался обычными масляными красками отечественного производства. Холст загрунтован по-любительски, небрежно, смесью толченого мела с казеиновым клеем. Краски разводились на обыкновенной олифе. Состояние холста, грунтовки, а также красок позволяет с полной определенностью утверждать, что картина создана не позже тысяча девятьсот пятьдесят седьмого и не раньше тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года.
— Не раньше? — хрипло спросил Егорышев и провел рукой по вспотевшему лбу.
— Никак не раньше, — подтвердил старичок. — Видите ли, с пятьдесят четвертого года маша промышленность стала выпускать более качественные краски, а именно этими красками и сделана картина.
— Да вы не сомневайтесь, — заверил заведующий. — В пределах двадцати-тридцати лет это можно определить с точностью до одного года.
— Благодарю вас, — с трудом сказал Егорышев.
Очутившись в скверике рядом со скульптурой футболистов, он сел на скамейку. Он вдруг почувствовал, что очень устал. Картина, завернутая в газету, лежала рядом. Егорышев вынул из кармана пачку папирос, закурил и долго смотрел на кирпичную стенку реставрационной мастерской, как будто эта стенка могла ему что-нибудь объяснить. То, что произошло, было настолько нелепо, страшно и невозможно, что не укладывалось в мозгу. И в то же время сообщение старика художника, пожалуй, не было таким уж неожиданным. С самого начала Егорышев чувствовал, что Матвей жив. Эта мысль пряталась так глубоко, что он сам ее не осознавал.
Теперь все стало ясно. Наташа ошиблась. Матвей был жив. Он не утонул тогда на реке Юле, он выплыл и спасся. Матвей был жив и, быть может, все эти годы разыскивал Наташу… Нет, впрочем, конечно, не разыскивал. Если бы искал, то за девять лет нашел. Должно быть, тоже решил, что Наташа утонула…
Егорышевустало холодно. Он застегнул пиджак и встал.
Управление лесного хозяйства помещалось в четырехэтажном старинном доме на набережной Москвы-реки. Егорышев запер картину в ящик письменного стола и спросил у Зои Александровны, пришел ли уже на работу товарищ Лебедянский.
— Пришел, — сухо ответила Зоя, очень строгая и принципиальная женщина. Она принципиально не красила ногти и губы и не носила модных платьев. — Евгений Борисович давно на своем месте и, между прочим, спрашивал про вас.
Сотрудники административно-хозяйственного отдела смотрели на Егорышева с интересом. Сегодня он вел себя необычно. Они привыкли, что он неподвижно сидит в своем углу и шелестит бумагами. Егорышев ни с кем, кроме Долгова, близко не сошелся. За три года, что он просидел в этой комнате, он произнес не больше десяти фраз. Его давно перестали замечать.
— Доложите, пожалуйста, — сказал Егорышев Зое Александровне.
— Евгений Борисович занят! — отрезала секретарша.
Егорышев вздохнул, застегнул пиджак и мимо потрясенной Зои Александровны проследовал в кабинет.
Увидев его, Лебедянский поднял голову от бумаг и указал рукой на кресло.
Егорышев кое-как втиснулся в кресло и сказал:
— Я опять насчет той картины… Извините, что я надоедаю. Но мне необходимо знать фамилию этого родственника… Понимаете, все усложнилось… Он оказался жив.
— Кто? Мой родственник? — вежливо спросил Лебедянский.
— Нет, — покраснев, ответил Егорышев. — Этот человек… Матвей Строганов… Он жив… И нужно его найти… Фамилия вашего родственника теперь имеет большое значение.
— Его фамилия Гольдберг,—терпеливо сказал Лебедянский. — Лев Алексеевич Гольдберг. Вы удовлетворены?
— А… кем он был?
— Он был геологом. Известным геологом.
— Конечно! — сказал Егорышев. — Конечно, иначе и не могло быть… Извините меня, пожалуйста. Еще один вопрос. При каких обстоятельствах он умер? Где?
Лебедянский откинулся в кресле. Углы его губ опустились.
— Он умер во время одной из своих экспедиций… Но мне кажется, мы не совсем вовремя затеяли этот разговор…
— Да, да, — смущенно сказал Егорышев и высвободился из кресла. — Большое вам спасибо, Евгений Борисович.
Споткнувшисьо край ковра, он направился к двери.
— Погодите, — остановил его Лебедянский. — Вы сегодня, кажется, опоздали на работу?
— Я же позвонил Зое Александровне…
— Да, вы позвонили. Но ваш звонок не мог заменить вас на рабочем месте. И раз уж зашла об этом речь, хочу вас спросить. Вам что, не нравится ваша работа?
— Почему… не нравится?
— У меня есть некоторые основания сделать такой вывод. Мы с вами знакомы три года. Человек вы, бесспорно, аккуратный и добросовестный… Но, простите, какой-то безразличный. Вы отбываете свои часы, вот и все… Наши сотрудники живут дружно, болеют за свое дело, а вы стоите особняком. В наше время нельзя быть чиновником, Егорышев. Тем более, мы с вами работаем на таком участке… Лес — это будущее страны. Значит, мы работаем для будущего. В тени выращенных нами деревьев будут отдыхать люди коммунистического общества… Вам это никогда не приходило в голову?
Егорышев промолчал. Во-первых, он не был уверен, что при коммунизме все люди поголовно будут сидеть в тени деревьев, а во-вторых, не понимал, что Лебедянский от него хочет.
— Можете идти, — сухо сказал Евгений Борисович. — Советую вам подумать о моих словах…
Егорышев вышел из кабинета. Зоя Александровна посмотрела на него с иронией.
В пять часов Егорышев вынул из письменного стола картину и отправился домой.
Наташи еще не было. Егорышев снял кепку, пригладил перед зеркалом свой жесткий светлый ежик и заглянул в кухню. Ему хотелось есть. Он пошарил на полке, но ничего не нашел. Даже хлеба не было. Егорышев засунул в сумку кастрюлю и спустился по лестнице на первый этаж, в домовую кухню. В подъезде он столкнулся с Наташей. Ее белая вязаная шапочка еле держалась на затылке, волосы растрепались. Она тяжело дышала.
— Ох, Степан! — прошептала она, схватив его за руку. — Я бежала всю дорогу. Мне показалось, что произошло что-то страшное…
Егорышев не мог смотреть на нее и опустил глаза.
— Почему ты молчишь? — спросила она. —Тыбыл у специалиста?
— Да, я был у специалиста, — тихо ответил Егорышев. — Я был у него, Наташенька… Ты только не волнуйся, прошу тебя. Все очень хорошо… Я был в реставрационной мастерской, и специалист сказал, что картина нарисована не раньше пятьдесят четвертого и не позже тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года…
— Нет! — сказала Наташа и, подняв руку, отступила к стене. — Нет!
— Ради бога, успокойся, — испуганно сказал Егорышев и обнял ее за плечи. — Ну, не надо… Ведь все хорошо… Он жив… Если только этот специалист сказал правду… Но он не мог ошибиться. По состоянию красок это легко определить…
Егорышев еще что-то говорил, не слыша своего голоса; жильцы, проходя мимо, с удивлением смотрели на них.
— Он жив! — с отчаянием сказала Наташа и закрыла глаза. — Он жив, он все время был жив! А я не знала этого. Я не почувствовала это! Я должна была почувствовать, мое сердце должно было услышать его… Он звал меня, звал! Боже мой!.. Это чудовищно!
Она с ужасом посмотрела на Егорышева, оттолкнула его и стала подниматься по лестнице наверх. Стук ее каблуков становилсявсе тише и через несколько минут умолк.
Егорышев с недоумением взглянулна кастрюлю в сумке. В подъезде ярко горел свет, но ему показалось, что тут темно. Он глубоко вздохнул и побрел в домовую кухню.
В домовой кухне его знали. Он частенько брал здесь завтраки и ужины. Ему дали то, что он попросил: две порции борща и два шницеля с жареной картошкой.
Поднимаясь на лифте, он думал, что ему на этот раз очень повезло. Наташа любила жареную картошку. Она любила жарить ее сырую тоненькими ломтиками на сковородке вместе с луком и мелко нарезанной колбасой. Она ела потом эту картошку Прямо со сковородки, шипящую и румяную, обжигалась и говорила, щуря свои добрые карие глаза:
— Ой, не могу! Невозможно, какая вкуснятина!
Конечно, картошка в домовой кухне была совсем не такой, но все же это была любимая Наташина жареная картошка, и Егорышев, втиснувшись в лифт, старался думать только о картошке и не думать ни о чем другом…
Он боялся, что Наташа рыдает и что нужно будет ее успокаивать. Он не умел это делать и не знал, чем можно ее успокоить. Но войдя в квартиру, увидел, что Наташа умылась, причесалась и накрыла на стол. Он увидел посреди стола вазу с цветами и выругал себя за то, что забыл сегодня купить возле метро свежие цветы.
После ужина Наташа пожаловалась на головную боль и ушла к себе. Егорышев вымыл посуду, стряхнул со скатерти крошки и прилег на диван с газетой. В газете писали о соревновании в честь предстоящего двадцать второго съезда партии и о приглашении космонавта Германа Титова в Румынскую Народную Республику.
Егорышев читал и прислушивался к тому, что происходило в Наташиной комнате. Оттуда не доносилось ни звука… Егорышев так измучился и переволновался, что мысли его затуманились… Он не заснул, даже не задремал. Он слышал, как за окном громыхает подъемный края… Но действительность отступила куда-то, и он смотрел на все как бы издалека… Он вспомнил то, что сказал ему сегодня Лебедянский, и подумал, что Евгений Борисович, конечно, прав, нельзя в наше время быть чиновником. А он, Егорышев, чиновник. Он отбывает свои часы. Стоит в стороне. А ведь когда-то он мечтал о переустройстве природы, да мало ли о чем он мечтал… В институте у него было много друзей. Были горячие споры, ночные прогулки по спящей Москве, лыжные соревнования, книги, веселые студенческие вечеринки с танцами и песнями под гитару. Была жизнь, интересная, яркая, богатая впечатлениями и теплом… А сейчас эта жизнь оказалась как будто за стеклянной стенкой. Друзья забыли о Егорышеве… А может, он сам забыл о них? Почему он стал таким замкнутым, нелюдимым? Он сам замечает это… Как-то все это странно и непонятно. Никогда Егорышев не стоял в стороне ни от чего — ни от споров, ни от музыки, ни от своего дела… Почему же теперь все изменилось? Не так как-то сложилась его жизнь! Ничего у него нет, кроме Наташи… Ничего?.. Разве этого мало?
Незаметно для себя Егорышев уснул. Проснулся он в середине ночи от страха. Он сел на диване, озираясь. Ярко и безмолвно горел свет. В квартире было тихо и пустынно, как в нежилом помещении. Егорышеву вдруг показалось, что Наташа ушла… Он вскочил и прислушался. В Наташиной комнате было тихо. Он снял ботинки и на цыпочках подошел к двери. Дверь была плотно прикрыта. Егорышев отворил ее и заглянул в спальню. На туалетном столике горела лампа под абажуром. Кровать была не смята. Наташи не было.
Егорышева бросило в жар. Кровь отлила от лица, сердце замерло. Он вошел в комнату, оглянулся и… увидел Наташу. Она спала в кресле одетая.
У Егорышева ослабели колени. Он перевел дыхание и сел на край кровати. Наташа лежала, неловко подвернув ногу. Платье сбилось, обнажив круглое колено… Наташа спала, подложив под щеку ладонь. Ее губы были полуоткрыты, ресницы чуть вздрагивали: наверно, она видела какой-то сон…
Егорышев поцеловал ее руку, вдохнул знакомый и родной теплый запах Наташиного тела и подумал, что если бы вдруг эта женщина ушла от него, его жизнь была бы кончена и никакая любимая работа никогда не возместила бы ему страшной утраты…
Он на цыпочках вернулся в столовую, лег на диван, погасил лампу, но до самого рассвета не мог успокоиться, и сердце его вздрагивало и болело от пережитого страха.
5
Утром Егорышев проводил Наташу до троллейбуса.
— Не волнуйся,все это дело нескольких дней, — сказал он. — Не так уж трудно выяснить, жив ли Матвей и где он живет. Можно, например, съездить в Министерство геологии и узнать все про этого Гольдберга. Наверно, они вместе работали, раз Матвей подарил ему свою картину…
Наташа из окошка грустно махнула ему рукой в черной перчатке. Со вчерашнего вечера она не произнесла ни слова.
В управлении Егорышев сидел как на иголках, беспрестанно поглядывая на часы. Ровно в пять он запер стол и вышел на улицу. Он торопился. Рабочий день в Министерстве геологии и охраны недр заканчивался, как он узнал, в шесть часов.
Министерство помещалось на площади Восстания, напротив высотного дома, где жил Лебедянский. Это совпадение почему-то не понравилось Егорышеву.
Он поднялся по чистой белой лестнице на третий этаж и постучал в кабинет, на двери которого висела табличка «Заместитель министра по кадрам, член коллегии министерства Ф. М. Заярский».
Из-за стола поднялся стройный, загорелый мужчина с черными усиками, похожий на грузина или на армянина. На лацкане его пиджака блестела золотая медаль лауреата Ленинской премии.
— Льва Алексеевича Гольдберга я хорошо знал, — сказал он, внимательно выслушав Егорышева. — Это был замечательный человек с очень сложной судьбой. Прекрасный, талантливый геолог. Своего рода подвижник… Что касается Строганова… В каком году, говорите, он окончил институт?
— В пятьдесят первом.
— Насколько мне известно, он у нас в министерстве не работал и к Гольдбергу отношения не. имел. Я ничего не слышал о таком геологе. Все экспедиции Гольдберга комплектовались в Москве, и участники их хорошо известны. Впрочем, мы можем это уточнить.
Заярский вызвал секретаршу и попросил разыскать личные дела геологов, участвовавших в экспедициях Гольдберга.
— Какой период вас интересует? — спросил заместитель министра, когда секретарша положила на стол несколько пыльных папок.
— Последние пять лет. С пятьдесят второго по пятьдесят седьмой… — ответил Егорышев, рассчитав, что Матвей Строганов мог быть знаком с Гольдбергом именно в эти годы.
Заярский выбрал три папки и раскрыл одну из них:
— Давайте посмотрим… Ну вот… за эти годы Гольдберг три раза выезжал в экспедиции. В Тибет, в Красноярский край и, наконец, в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году в Торжу. После этого он заболел и уже не ездил. Вот, пожалуйста. Во всех экспедициях участвовали одни и те же люди: геологи Паторжинский, Коровин, Мальков и Николаенко. Были еще коллекторы и рабочие,но они в счет не идут… Строганова тут нет.
— А почему одни и те же люди? — машинально спросил Егорышев.
— Это сразу не объяснишь. Дело в том, что Гольдберг придерживался таких взглядов, которые… Как бы вам попроще сказать… Ну, словом, они не разделялись большинством геологов и тогдашним руководством министерства. У Гольдберга было несколько последователей, которые верили в .него. Считали себя его учениками. Они и ездили с ним в экспедиции.
— Понятно, — сказал Егорышев.
Он вышел из кабинета Заярского растерянный и обескураженный. Он не мог себе представить, что все это так сложно.
На улицах зажглись фонари. Белела громада высотного дома; этот дом, освещенный снизу прожекторами, показался Егорышеву похожим на айсберг, как их рисуют на картинках. Вот о такие айсберги разбиваются корабли, застигнутые штормом где-нибудь в Ледовитом океане… Егорышев тоже был застигнут штормом… Он миновал высотный дом и спустился в метро.
Наташа работала, склонившись над чертежной доской. Она не услышала, как вошел Егорышев, и он остановился в дверях, глядя на нее. Он любил смотреть на нее, когда она работала. Если замысел ее удавался, она улыбалась, и ее лицо становилось юным и одухотворенным. В такие вечера она пела, смеялась, тормошила Егорышева. Он с бьющимся сердцем обнимал ее, целовал и говорил так тихо, что она не слышала:
— Моя дорогая ладушка, лада… Умница моя. Вслух произносить эти слова было нельзя, и Наташа не знала, как называл ее Егорышев. Но он и не хотел, чтобы она знала.
Сейчас Наташа не пела и не улыбалась. Она рассеянно смотрела на чертежную доску.
— Вот и я, — негромко сказал Егорышев. Она подняла на него глаза.
— Я был в Министерстве геологии. Там ничего не знают о Матвее. Оказывается, все это очень сложно… Ты не огорчайся, я все равно узнаю. Просто нужно избрать другой путь.
— Какой же путь ты решил избрать? — негромко спросила она.
— Я еще не думал об этом, — виновато ответил Егорышев. — Но завтра я схожу в милицию. Существует же там какой-нибудь центральный адресный стол…
— Наверно, существует, — согласилась Наташа, как-то странно глядя на Егорышева. Она встала, убрала чертежную доску и принесла из кухни ужин.
— А ты? — спросил Егорышев.
— Я уже ужинала…
Убрав со стола, Наташа продолжала работать, а Егорышев прилег на диван с газетой. В одиннадцать часов его сморило. Он закрыл глаза, в этот момент Наташа спросила:
— Ты пойдешь в милицию после работы?
— Да, — сонно ответил Егорышев. — Днем меня не отпустят…
— Хорошо. Я тебе верю… Делай, как знаешь. Я верю, что ты все сделаешь правильно, — помолчав, сказала Наташа.
Она погасила свет и ушла к себе, но с Егорышева сон сразу слетел. Ему показалось, что Наташа как-то особенно произнесла эти слова: «Я тебе верю», и он встревожился, но через некоторое время сумел убедить себя, что тревожиться нечего. Разве не естественно, что она верит ему и надеется на него? Подумав так, он уснул.
…Никакого центрального адресного бюро в милиции не существовало. Это объяснил Егорышеву дежурный капитан с красной повязкой на рукаве. Во время войны такое бюро действительно было, но война давно кончилась, и сейчас в нем нет необходимости. Конечно, органы милиции могут разыскать любого гражданина на территории нашей страны, но для этого нужно объявить всесоюзный розыск. Этот розыск объявляется только в исключительных случаях.
Поблагодарив любезного капитана, Егорышев хотел уйти, но капитан выписал ему пропуск и посоветовал обратиться к товарищу Дарьину, в сто сорок седьмую комнату.
— Возможно, он вам посодействует, — сказал капитан.
Майор Дарьин оказался молодым, подвижным. мужчиной с веселыми веснушками на мальчишеском, вздернутом носу и лукавыми зелеными глазами.
— Дело сложное, — сказал Дарьин, выслушав Егорышева. — Вообще мы этим иногда занимаемся, о нас даже в «Комсомольской правде» писали. Обращаются к нам матери, потерявшие во время войны детей, и дети, ставшие взрослыми… Недавно, например, нашли мы родителей Бориса Антонова. Четыре года искали. Он, оказывается, фамилию свою перепутал. Выяснилось, что он не Антонов, а Назаров. Но мы все равно нашли.
— Четыре года? — переспросил Егорышев.
— А вы как думали? Это вам не в адресном столе справку навести. Взять ваш случай. Вы даже не знаете, жив этот Строганов или погиб. В реставрационной мастерской могли и ошибиться… Как зовут вашего геолога?
— Матвей Михайлович.
— Год рождения, — где родился?
— Родился в тысяча девятьсот двадцать восьмом году, а где, не знаю… Этого он и сам, пожалуй, не знал. Его родители погибли во время бомбежки.
— Когда произошел пожар на теплоходе?
— Четвертого июня пятьдесят второго года.
— Можно запросить республиканские и краевые управления геологии, — задумчиво сказал майор Дарьин. — Если ваш Строганов работает по специальности, там должны его знать. Одним словом, мы сделаем все, что в наших силах. Думаю, найдем Строганова, если, конечно, он жив. Адрес ваш я записал. Ждите. Мы вам сообщим.
— Не волнуйся,все это дело нескольких дней, — сказал он. — Не так уж трудно выяснить, жив ли Матвей и где он живет. Можно, например, съездить в Министерство геологии и узнать все про этого Гольдберга. Наверно, они вместе работали, раз Матвей подарил ему свою картину…
Наташа из окошка грустно махнула ему рукой в черной перчатке. Со вчерашнего вечера она не произнесла ни слова.
В управлении Егорышев сидел как на иголках, беспрестанно поглядывая на часы. Ровно в пять он запер стол и вышел на улицу. Он торопился. Рабочий день в Министерстве геологии и охраны недр заканчивался, как он узнал, в шесть часов.
Министерство помещалось на площади Восстания, напротив высотного дома, где жил Лебедянский. Это совпадение почему-то не понравилось Егорышеву.
Он поднялся по чистой белой лестнице на третий этаж и постучал в кабинет, на двери которого висела табличка «Заместитель министра по кадрам, член коллегии министерства Ф. М. Заярский».
Из-за стола поднялся стройный, загорелый мужчина с черными усиками, похожий на грузина или на армянина. На лацкане его пиджака блестела золотая медаль лауреата Ленинской премии.
— Льва Алексеевича Гольдберга я хорошо знал, — сказал он, внимательно выслушав Егорышева. — Это был замечательный человек с очень сложной судьбой. Прекрасный, талантливый геолог. Своего рода подвижник… Что касается Строганова… В каком году, говорите, он окончил институт?
— В пятьдесят первом.
— Насколько мне известно, он у нас в министерстве не работал и к Гольдбергу отношения не. имел. Я ничего не слышал о таком геологе. Все экспедиции Гольдберга комплектовались в Москве, и участники их хорошо известны. Впрочем, мы можем это уточнить.
Заярский вызвал секретаршу и попросил разыскать личные дела геологов, участвовавших в экспедициях Гольдберга.
— Какой период вас интересует? — спросил заместитель министра, когда секретарша положила на стол несколько пыльных папок.
— Последние пять лет. С пятьдесят второго по пятьдесят седьмой… — ответил Егорышев, рассчитав, что Матвей Строганов мог быть знаком с Гольдбергом именно в эти годы.
Заярский выбрал три папки и раскрыл одну из них:
— Давайте посмотрим… Ну вот… за эти годы Гольдберг три раза выезжал в экспедиции. В Тибет, в Красноярский край и, наконец, в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году в Торжу. После этого он заболел и уже не ездил. Вот, пожалуйста. Во всех экспедициях участвовали одни и те же люди: геологи Паторжинский, Коровин, Мальков и Николаенко. Были еще коллекторы и рабочие,но они в счет не идут… Строганова тут нет.
— А почему одни и те же люди? — машинально спросил Егорышев.
— Это сразу не объяснишь. Дело в том, что Гольдберг придерживался таких взглядов, которые… Как бы вам попроще сказать… Ну, словом, они не разделялись большинством геологов и тогдашним руководством министерства. У Гольдберга было несколько последователей, которые верили в .него. Считали себя его учениками. Они и ездили с ним в экспедиции.
— Понятно, — сказал Егорышев.
Он вышел из кабинета Заярского растерянный и обескураженный. Он не мог себе представить, что все это так сложно.
На улицах зажглись фонари. Белела громада высотного дома; этот дом, освещенный снизу прожекторами, показался Егорышеву похожим на айсберг, как их рисуют на картинках. Вот о такие айсберги разбиваются корабли, застигнутые штормом где-нибудь в Ледовитом океане… Егорышев тоже был застигнут штормом… Он миновал высотный дом и спустился в метро.
Наташа работала, склонившись над чертежной доской. Она не услышала, как вошел Егорышев, и он остановился в дверях, глядя на нее. Он любил смотреть на нее, когда она работала. Если замысел ее удавался, она улыбалась, и ее лицо становилось юным и одухотворенным. В такие вечера она пела, смеялась, тормошила Егорышева. Он с бьющимся сердцем обнимал ее, целовал и говорил так тихо, что она не слышала:
— Моя дорогая ладушка, лада… Умница моя. Вслух произносить эти слова было нельзя, и Наташа не знала, как называл ее Егорышев. Но он и не хотел, чтобы она знала.
Сейчас Наташа не пела и не улыбалась. Она рассеянно смотрела на чертежную доску.
— Вот и я, — негромко сказал Егорышев. Она подняла на него глаза.
— Я был в Министерстве геологии. Там ничего не знают о Матвее. Оказывается, все это очень сложно… Ты не огорчайся, я все равно узнаю. Просто нужно избрать другой путь.
— Какой же путь ты решил избрать? — негромко спросила она.
— Я еще не думал об этом, — виновато ответил Егорышев. — Но завтра я схожу в милицию. Существует же там какой-нибудь центральный адресный стол…
— Наверно, существует, — согласилась Наташа, как-то странно глядя на Егорышева. Она встала, убрала чертежную доску и принесла из кухни ужин.
— А ты? — спросил Егорышев.
— Я уже ужинала…
Убрав со стола, Наташа продолжала работать, а Егорышев прилег на диван с газетой. В одиннадцать часов его сморило. Он закрыл глаза, в этот момент Наташа спросила:
— Ты пойдешь в милицию после работы?
— Да, — сонно ответил Егорышев. — Днем меня не отпустят…
— Хорошо. Я тебе верю… Делай, как знаешь. Я верю, что ты все сделаешь правильно, — помолчав, сказала Наташа.
Она погасила свет и ушла к себе, но с Егорышева сон сразу слетел. Ему показалось, что Наташа как-то особенно произнесла эти слова: «Я тебе верю», и он встревожился, но через некоторое время сумел убедить себя, что тревожиться нечего. Разве не естественно, что она верит ему и надеется на него? Подумав так, он уснул.
…Никакого центрального адресного бюро в милиции не существовало. Это объяснил Егорышеву дежурный капитан с красной повязкой на рукаве. Во время войны такое бюро действительно было, но война давно кончилась, и сейчас в нем нет необходимости. Конечно, органы милиции могут разыскать любого гражданина на территории нашей страны, но для этого нужно объявить всесоюзный розыск. Этот розыск объявляется только в исключительных случаях.
Поблагодарив любезного капитана, Егорышев хотел уйти, но капитан выписал ему пропуск и посоветовал обратиться к товарищу Дарьину, в сто сорок седьмую комнату.
— Возможно, он вам посодействует, — сказал капитан.
Майор Дарьин оказался молодым, подвижным. мужчиной с веселыми веснушками на мальчишеском, вздернутом носу и лукавыми зелеными глазами.
— Дело сложное, — сказал Дарьин, выслушав Егорышева. — Вообще мы этим иногда занимаемся, о нас даже в «Комсомольской правде» писали. Обращаются к нам матери, потерявшие во время войны детей, и дети, ставшие взрослыми… Недавно, например, нашли мы родителей Бориса Антонова. Четыре года искали. Он, оказывается, фамилию свою перепутал. Выяснилось, что он не Антонов, а Назаров. Но мы все равно нашли.
— Четыре года? — переспросил Егорышев.
— А вы как думали? Это вам не в адресном столе справку навести. Взять ваш случай. Вы даже не знаете, жив этот Строганов или погиб. В реставрационной мастерской могли и ошибиться… Как зовут вашего геолога?
— Матвей Михайлович.
— Год рождения, — где родился?
— Родился в тысяча девятьсот двадцать восьмом году, а где, не знаю… Этого он и сам, пожалуй, не знал. Его родители погибли во время бомбежки.
— Когда произошел пожар на теплоходе?
— Четвертого июня пятьдесят второго года.
— Можно запросить республиканские и краевые управления геологии, — задумчиво сказал майор Дарьин. — Если ваш Строганов работает по специальности, там должны его знать. Одним словом, мы сделаем все, что в наших силах. Думаю, найдем Строганова, если, конечно, он жив. Адрес ваш я записал. Ждите. Мы вам сообщим.