Страница:
— Слушай, пойдем, пожалуйста, — сердито попросил Егорышев, — успеем еще, наговоримся.
Матвей усмехнулся и поднялся на ноги. Он побледнел, пошатнулся. Егорышев шагнул к нему, хотел поддержать, но Матвей отстранил его и тихо сказал:
— Я сам…
Он поднял свою сумку и заковылял к скалам, освещенным солнцем.
— Ты почему туда идешь? — спросил Егорышев.
— Через перевал ближе… К утру будем в колхозе, — бросил Строганов, не оборачиваясь.
Больше Егорышев ничего не спрашивал. Он догнал Матвея, и они пошли рядом.
Через час их обступили скалы. Дороги не было. Матвей поднимался по руслу высохшего ручья. Путь преграждали камни и ямы. С каждым шагом подъем становился круче. Там, где бежала вода, не всегда мог пройти человек.
Егорышев срезал ножом палку и дал Матвею. Тот ничего не сказал. Он шел нахмурившись, закусив губы. Егорышев не решался ему помочь. Матвей все чаще спотыкался, но каким-то чудом не терял равновесия и не падал.
— Отдохни немного, — предложил Егорышев.
— Нет, — выдавил Строганов. — До ночи нужно добраться до перевала… Обязательно нужно… Иначе…
Он умолк, но Егорышев понял, что он хотел сказать. Сегодня у него еще были силы. Завтра их не будет…
Скалы сдвинулись теснее. Теперь не было видно ни оставшихся позади холмов, ни гребня горы. Путники поднимались словно по узкому коридору, стены которого постепенно сужались. Здесь не было ни деревьев, ни кустов, ни даже травы, только черные, мрачные глыбы.
Солнце спряталось за тучи, стало темнее.
— Как тебя зовут? — спросил Матвей. — Глупо, что я не знаю, как тебя зовут…
— Меня зовут Степан.
— Степан? Значит, будем знакомы, Степан…
— Я тебя и так знаю, — ответил Егорышев, — ты геолог. Фамилия твоя Строганов.
— Кто тебе про меня говорил? Мангульби?
— Мангульби. И Томашевич…
— Впрочем, это неважно… Важно, что ты на меня наткнулся.
— Я шел за тобой.
— Ты был на сопке? — спросил Матвей. Он остановился, взглянул на Егорышева, но тотчас же снова двинулся вперед.
— Я там кровь увидел… Кстати, как ты ногу-то поранил?
— Обвал, — нехотя ответил Строганов.
— Обвал?
— Ну да… Я в яму забрался, начал молотком образец откалывать, в это время наверху все поползло… Ногу придавило здоровенным валуном… Еле выбрался… Думал, там останусь…
— Я бы тебя все равно нашел, — сказал Егорышев. — Лучше бы ты спокойно там лежал. Меньше было бы хлопот.
— Спокойно лежать я не умею, — усмехнулся Матвей.
— А я в палатку твою заходил, — сказал Егорышев, — картины видел.
— Понравились? — с интересом спросил Матвей.
— Ничего. Мне другие твои картины больше нравятся.
— Ты и другие видел? Где?
— У Мангульби в кабинете… И еще… В разных местах.
Матвей пошатнулся, оперся о скалу и продолжал подъем. Больше он не разговаривал. Егорышев видел, что он держится из последних сил. Ущелье стало совсем узким, стены задевали за плечи. До вечера было далеко, но наступили сумерки.
— Уже скоро, — сказал Матвей прерывистым голосом, — метров через триста ущелье кончится и будет перевал… Там кусты растут… Костер разжечь можно… Оттуда в ясный день колхоз видно.
Матвей поскользнулся, привалился плечом к стене и несколько минут отдыхал, закрыв глаза. Егорышев обнял его за плечи, и они снова пошли вперед.
— Пусти, — прошептал Матвей, — тут мы вдвоем не пролезем… Я сам… — Шатаясь, он сделал несколько шагов и остановился.
— Что ты? — спросил Егорышев. — Помочь? Строганов промолчал. Он стоял, наклонившись вперед, протянув руки. Ноги его подгибались.
— Что с тобой? — встревожился Егорышев.
— Ничего, — тихо и отчетливо ответил Матвей, — со мной ничего. Просто нам… Придется вернуться назад.
Он стал оседать вниз. Егорышев подхватил его и уложил на камни. Матвей, не открывая глаз, застонал. Он был без сознания.
Подложив ему под голову сумку, Егорышев шагнул вперед и уперся в стену. Ущелье было наглухо закупорено огромными глыбами. Егорышев потрогал холодные камни. Они лежали так мертво и неподвижно, точно находились здесь тысячелетия. Ущелье оказалось ловушкой. Дальше пути не было… Егорышев подумал, что глыбы, очевидно, обвалились весной во время таяния снегов.
Он сел рядом с Матвеем и достал последнюю сигарету. Подумав, разломил ее пополам и закурил. Мрак сгустился, и теперь не было видно даже неба. Егорышев докурил сигарету, привалился спиной к скале и закрыл глаза. Он ни о чем не думал, просто отдыхал.
Матвей снова застонал, завозился и вдруг ясно и громко сказал:
— Сейчас я тебе все объясню.
Егорышев промолчал, думая, что он бредит, но Матвей повторил:
— Я тебе все объясню. Где ты?
— Здесь, — отозвался Егорышев.
— Ты слушай меня внимательно, понял? Это очень важно.
— Хорошо. Я тебя буду слушать внимательно, — устало ответил Егорышев.
— Ты возьми мою сумку и ступай в колхоз. Ступай старой дорогой, по берегу Унги. Там все время прямо, не собьешься. — Матвей говорил торопливо, словно боясь, что Егорышев его перебьет. Как доберешься, скажи Мангульби, что я здесь. Он пришлет за мной кого-нибудь. Ты все понял?
— Я все понял, — монотонно ответил Егорышев.
— Ну вот и хорошо, — обрадовался Матвей. — Это же самый разумный выход, я очень рад, что ты понимаешь. Идти я все равно не могу, а за трое суток ничего со мной не сделается. Теперь слушай самое главное. Если меня привезут и будет все в порядке, тогда просто отдашь мне сумку. Ну, а если случится что-нибудь непредвиденное, отвези ее, пожалуйста, в Улуг-Хем, в управление геологии. Там есть такой товарищ Анциферов. Запомнишь фамилию?
— Анциферов, — повторил Егорышев.
— Правильно, Анциферов. Павел Кузьмич. В сумке у меня среди образцов есть один камень. Серого цвета, с багровыми и зелеными пятнышками. Ты сразу его найдешь, он приметный. Ты отдай этот камень Анциферову и покажи на карте сопку, куда ты лазил. Скажи, что камень, дескать, Строганов нашел в древних медных выработках и пробы, взятые на склонах сопки, показывают примерно семидесятипроцентное содержание его в руде.
— Значит, ты нашел этот камень! — тихо сказал Егорышев. — Ты все-таки его нашел!
— Нашел! — ответил Матвей. — Три года здесь копался, хотел уже бросить, но… нашел! Нашел, черт его возьми совсем! Эх, жалко, не дожил до этого часа один человек. Ну, ничего. Теперь про него вспомнят. Построят здесь комбинат, потом город и назовут этот город его именем. Назовут, как думаешь?
— Назовут.
— И я так думаю. А теперь иди, Степан. Иди, друг, и не теряй зря времени. Ты все хорошо запомнил?
— Запомнил, запомнил, — ответил Егорышев. Он встал, чувствуя, как сразу заломило натруженные ноги, нагнулся и поднял Матвея на руки.
— Ты что? — сказал Строганов. — Отпусти меня сейчас же. Надорвешься.
— Не надорвусь, — успокоил его Егорышев и стал осторожно спускаться. — Ты только не дергайся, сиди смирно.
— Я же восемьдесят килограммов вешу, безумный ты человек! — жалобно сказал Матвей. — Ведь ты же меня все равно уронишь и сам голову разобьешь.
— Не волнуйся, — ответил Егорышев, — я по профессии цирковой борец. Можешь у Томашевича спросить. Он подтвердит. А если будешь много болтать, тогда, конечно, я вполне могу тебя уронить.
— Что же ты голову мне морочил, заставлял все рассказывать? Издевался, что ли?
— Нет, не издевался. Просто на всякий случай. Вдруг ты по дороге помрешь. А камень этот, как я понимаю, стоит дороже твоей и моей жизни, — спокойно и сурово объяснил Егорышев, продолжая спускаться.
Строганов не ответил и притих. Спуск был тяжелым. Егорышев плохо видел дорогу и ставил ноги почти наугад. Но он решил не дожидаться утра, потому что Матвей с каждым часом слабел и нужно было торопиться.
Метров через пятьсот ущелье расширилось, мрак поредел, над головой повис лунный серп.
— Пусти, я сам пойду, — сказал Матвей, — я отдохнул, теперь я смогу.
Егорышев не ответил.
— Ну что ты, все шестьдесят километров тащить меня собираешься? — с отчаянием спросил Матвей. — Ведь это же глупо. Какая-то дурацкая романтика!
— Помолчи, ты мне мешаешь! — холодно попросил Егорышев.
Строганов умолк.
Егорышеву было неудобно. Руки скоро затекли, тело раненого сползало вниз.
— Обними меня за шею, — попросил он. Спуск стал пологим, показалась освещенная луной поляна.
— Дал же бог тебе силушку! — с уважением сказал Матвей, когда Егорышев опустил его в траву.
Егорышев лег возле лужицы, опустил в нее голову и долго, жадно пил. Потом перевернулся на спину, раскинул руки и минут двадцать лежал без движения. Он был мокрый от пота. Шея и руки одеревенели. Он лежал, смотрел в небо и дышал. Он никогда не думал, что дышать — это такое наслаждение.
Послышался треск. Матвей ломал ветки для костра. Подумав, что он может разбередить рану и вызвать кровотечение, Егорышев кое-как поднялся и сказал:
— Брось, без тебя управлюсь.
Он заставил Матвея лечь и, взглянув на повязку, которая снова пропиталась кровью, укоризненно покачал головой.
— Ничего, — виновато сказал Строганов. — Это ерунда. Честное слово, я себя гораздо лучше чувствую.
Егорышев открыл последнюю банку с тушеным мясом. Он поставил сковородку на траву, сел рядом с Матвеем, и сковородка через минуту опустела и была дочиста выскоблена остатком галеты. В сумке у Егорышева осталось лишь три плитки шоколада. Правда, еще у него было ружье и штук сорок патронов, но дичи здесь никакой не водилось. С тех пор как Егорышев вышел из тайги, ему не встретилось ни одной птицы. Даже вороны куда-то подевались.
11
Матвей усмехнулся и поднялся на ноги. Он побледнел, пошатнулся. Егорышев шагнул к нему, хотел поддержать, но Матвей отстранил его и тихо сказал:
— Я сам…
Он поднял свою сумку и заковылял к скалам, освещенным солнцем.
— Ты почему туда идешь? — спросил Егорышев.
— Через перевал ближе… К утру будем в колхозе, — бросил Строганов, не оборачиваясь.
Больше Егорышев ничего не спрашивал. Он догнал Матвея, и они пошли рядом.
Через час их обступили скалы. Дороги не было. Матвей поднимался по руслу высохшего ручья. Путь преграждали камни и ямы. С каждым шагом подъем становился круче. Там, где бежала вода, не всегда мог пройти человек.
Егорышев срезал ножом палку и дал Матвею. Тот ничего не сказал. Он шел нахмурившись, закусив губы. Егорышев не решался ему помочь. Матвей все чаще спотыкался, но каким-то чудом не терял равновесия и не падал.
— Отдохни немного, — предложил Егорышев.
— Нет, — выдавил Строганов. — До ночи нужно добраться до перевала… Обязательно нужно… Иначе…
Он умолк, но Егорышев понял, что он хотел сказать. Сегодня у него еще были силы. Завтра их не будет…
Скалы сдвинулись теснее. Теперь не было видно ни оставшихся позади холмов, ни гребня горы. Путники поднимались словно по узкому коридору, стены которого постепенно сужались. Здесь не было ни деревьев, ни кустов, ни даже травы, только черные, мрачные глыбы.
Солнце спряталось за тучи, стало темнее.
— Как тебя зовут? — спросил Матвей. — Глупо, что я не знаю, как тебя зовут…
— Меня зовут Степан.
— Степан? Значит, будем знакомы, Степан…
— Я тебя и так знаю, — ответил Егорышев, — ты геолог. Фамилия твоя Строганов.
— Кто тебе про меня говорил? Мангульби?
— Мангульби. И Томашевич…
— Впрочем, это неважно… Важно, что ты на меня наткнулся.
— Я шел за тобой.
— Ты был на сопке? — спросил Матвей. Он остановился, взглянул на Егорышева, но тотчас же снова двинулся вперед.
— Я там кровь увидел… Кстати, как ты ногу-то поранил?
— Обвал, — нехотя ответил Строганов.
— Обвал?
— Ну да… Я в яму забрался, начал молотком образец откалывать, в это время наверху все поползло… Ногу придавило здоровенным валуном… Еле выбрался… Думал, там останусь…
— Я бы тебя все равно нашел, — сказал Егорышев. — Лучше бы ты спокойно там лежал. Меньше было бы хлопот.
— Спокойно лежать я не умею, — усмехнулся Матвей.
— А я в палатку твою заходил, — сказал Егорышев, — картины видел.
— Понравились? — с интересом спросил Матвей.
— Ничего. Мне другие твои картины больше нравятся.
— Ты и другие видел? Где?
— У Мангульби в кабинете… И еще… В разных местах.
Матвей пошатнулся, оперся о скалу и продолжал подъем. Больше он не разговаривал. Егорышев видел, что он держится из последних сил. Ущелье стало совсем узким, стены задевали за плечи. До вечера было далеко, но наступили сумерки.
— Уже скоро, — сказал Матвей прерывистым голосом, — метров через триста ущелье кончится и будет перевал… Там кусты растут… Костер разжечь можно… Оттуда в ясный день колхоз видно.
Матвей поскользнулся, привалился плечом к стене и несколько минут отдыхал, закрыв глаза. Егорышев обнял его за плечи, и они снова пошли вперед.
— Пусти, — прошептал Матвей, — тут мы вдвоем не пролезем… Я сам… — Шатаясь, он сделал несколько шагов и остановился.
— Что ты? — спросил Егорышев. — Помочь? Строганов промолчал. Он стоял, наклонившись вперед, протянув руки. Ноги его подгибались.
— Что с тобой? — встревожился Егорышев.
— Ничего, — тихо и отчетливо ответил Матвей, — со мной ничего. Просто нам… Придется вернуться назад.
Он стал оседать вниз. Егорышев подхватил его и уложил на камни. Матвей, не открывая глаз, застонал. Он был без сознания.
Подложив ему под голову сумку, Егорышев шагнул вперед и уперся в стену. Ущелье было наглухо закупорено огромными глыбами. Егорышев потрогал холодные камни. Они лежали так мертво и неподвижно, точно находились здесь тысячелетия. Ущелье оказалось ловушкой. Дальше пути не было… Егорышев подумал, что глыбы, очевидно, обвалились весной во время таяния снегов.
Он сел рядом с Матвеем и достал последнюю сигарету. Подумав, разломил ее пополам и закурил. Мрак сгустился, и теперь не было видно даже неба. Егорышев докурил сигарету, привалился спиной к скале и закрыл глаза. Он ни о чем не думал, просто отдыхал.
Матвей снова застонал, завозился и вдруг ясно и громко сказал:
— Сейчас я тебе все объясню.
Егорышев промолчал, думая, что он бредит, но Матвей повторил:
— Я тебе все объясню. Где ты?
— Здесь, — отозвался Егорышев.
— Ты слушай меня внимательно, понял? Это очень важно.
— Хорошо. Я тебя буду слушать внимательно, — устало ответил Егорышев.
— Ты возьми мою сумку и ступай в колхоз. Ступай старой дорогой, по берегу Унги. Там все время прямо, не собьешься. — Матвей говорил торопливо, словно боясь, что Егорышев его перебьет. Как доберешься, скажи Мангульби, что я здесь. Он пришлет за мной кого-нибудь. Ты все понял?
— Я все понял, — монотонно ответил Егорышев.
— Ну вот и хорошо, — обрадовался Матвей. — Это же самый разумный выход, я очень рад, что ты понимаешь. Идти я все равно не могу, а за трое суток ничего со мной не сделается. Теперь слушай самое главное. Если меня привезут и будет все в порядке, тогда просто отдашь мне сумку. Ну, а если случится что-нибудь непредвиденное, отвези ее, пожалуйста, в Улуг-Хем, в управление геологии. Там есть такой товарищ Анциферов. Запомнишь фамилию?
— Анциферов, — повторил Егорышев.
— Правильно, Анциферов. Павел Кузьмич. В сумке у меня среди образцов есть один камень. Серого цвета, с багровыми и зелеными пятнышками. Ты сразу его найдешь, он приметный. Ты отдай этот камень Анциферову и покажи на карте сопку, куда ты лазил. Скажи, что камень, дескать, Строганов нашел в древних медных выработках и пробы, взятые на склонах сопки, показывают примерно семидесятипроцентное содержание его в руде.
— Значит, ты нашел этот камень! — тихо сказал Егорышев. — Ты все-таки его нашел!
— Нашел! — ответил Матвей. — Три года здесь копался, хотел уже бросить, но… нашел! Нашел, черт его возьми совсем! Эх, жалко, не дожил до этого часа один человек. Ну, ничего. Теперь про него вспомнят. Построят здесь комбинат, потом город и назовут этот город его именем. Назовут, как думаешь?
— Назовут.
— И я так думаю. А теперь иди, Степан. Иди, друг, и не теряй зря времени. Ты все хорошо запомнил?
— Запомнил, запомнил, — ответил Егорышев. Он встал, чувствуя, как сразу заломило натруженные ноги, нагнулся и поднял Матвея на руки.
— Ты что? — сказал Строганов. — Отпусти меня сейчас же. Надорвешься.
— Не надорвусь, — успокоил его Егорышев и стал осторожно спускаться. — Ты только не дергайся, сиди смирно.
— Я же восемьдесят килограммов вешу, безумный ты человек! — жалобно сказал Матвей. — Ведь ты же меня все равно уронишь и сам голову разобьешь.
— Не волнуйся, — ответил Егорышев, — я по профессии цирковой борец. Можешь у Томашевича спросить. Он подтвердит. А если будешь много болтать, тогда, конечно, я вполне могу тебя уронить.
— Что же ты голову мне морочил, заставлял все рассказывать? Издевался, что ли?
— Нет, не издевался. Просто на всякий случай. Вдруг ты по дороге помрешь. А камень этот, как я понимаю, стоит дороже твоей и моей жизни, — спокойно и сурово объяснил Егорышев, продолжая спускаться.
Строганов не ответил и притих. Спуск был тяжелым. Егорышев плохо видел дорогу и ставил ноги почти наугад. Но он решил не дожидаться утра, потому что Матвей с каждым часом слабел и нужно было торопиться.
Метров через пятьсот ущелье расширилось, мрак поредел, над головой повис лунный серп.
— Пусти, я сам пойду, — сказал Матвей, — я отдохнул, теперь я смогу.
Егорышев не ответил.
— Ну что ты, все шестьдесят километров тащить меня собираешься? — с отчаянием спросил Матвей. — Ведь это же глупо. Какая-то дурацкая романтика!
— Помолчи, ты мне мешаешь! — холодно попросил Егорышев.
Строганов умолк.
Егорышеву было неудобно. Руки скоро затекли, тело раненого сползало вниз.
— Обними меня за шею, — попросил он. Спуск стал пологим, показалась освещенная луной поляна.
— Дал же бог тебе силушку! — с уважением сказал Матвей, когда Егорышев опустил его в траву.
Егорышев лег возле лужицы, опустил в нее голову и долго, жадно пил. Потом перевернулся на спину, раскинул руки и минут двадцать лежал без движения. Он был мокрый от пота. Шея и руки одеревенели. Он лежал, смотрел в небо и дышал. Он никогда не думал, что дышать — это такое наслаждение.
Послышался треск. Матвей ломал ветки для костра. Подумав, что он может разбередить рану и вызвать кровотечение, Егорышев кое-как поднялся и сказал:
— Брось, без тебя управлюсь.
Он заставил Матвея лечь и, взглянув на повязку, которая снова пропиталась кровью, укоризненно покачал головой.
— Ничего, — виновато сказал Строганов. — Это ерунда. Честное слово, я себя гораздо лучше чувствую.
Егорышев открыл последнюю банку с тушеным мясом. Он поставил сковородку на траву, сел рядом с Матвеем, и сковородка через минуту опустела и была дочиста выскоблена остатком галеты. В сумке у Егорышева осталось лишь три плитки шоколада. Правда, еще у него было ружье и штук сорок патронов, но дичи здесь никакой не водилось. С тех пор как Егорышев вышел из тайги, ему не встретилось ни одной птицы. Даже вороны куда-то подевались.
11
Поужинав, Егорышев лег у костра и укрыл себя и Матвея спальным мешком. Перед глазами у него тотчас же замелькали черные мухи, но сон не приходил. Стало неловко лежать. Острый сучок впился в бок.
— Не спишь? — спросил Матвей.
— Не сплю.
— Бывает. От усталости. Завтра я пойду сам, слышишь?
— Слышу.
— Ты все-таки чудной, — помолчав, сказал Строганов. По его голосу Егорышев понял, что он улыбается. — Ей-богу, чудной… И я до сих пор не понимаю, как ты на меня наткнулся.
— Специально за тобой приехал.
— Ты не отшучивайся.
— Я не отшучиваюсь, — мрачно ответил Егорышев.
— А с Томашевичами ты давно знаком? — спросил Матвей и, не дождавшись ответа, задумчиво сказал: — Правильные они люди. Живут правильно. И любят друг друга правильно.
— Разве можно любить неправильно?
— Конечно, можно. Некоторые любят так, что от их любви делается тошно.
— Это верно, — вздохнул Егорышев и, поколебавшись, тихо спросил: — А ты? Любишь кого-нибудь?
Матвей долго молчал.
— Да, — ответил он, наконец, и у Егорышева вдруг екнуло сердце. — Да, я люблю. Как жить без любви?
Егорышев закрыл глаза.
Я думаю о ней, — дрогнувшим голосом сказал Строганов. — Когда мне хорошо, я думаю о ней, и когда мне плохо, я тоже думаю о ней и для меня очень важно, чтобы все, что я делаю, ей понравилось… И все женщины, сколько их есть на свете, не заменят мне ее, потому что она — это я, она во мне и во всем, что видят мои глаза и осязают мои руки.
— Да… Ты любишь… Я знаю, ты всем бы пожертвовал для нее, — задыхаясь, сказал Егорышев.
— Пожертвовал? Нет! Откуда такое слово? Зачем? Любовь не нуждается в жертвах, любви нужна только любовь. Я ничего не отдал бы, ничем не поступился — ни своей работой, ни мечтами, ни радостью. Я просто все разделил бы с ней!
— Но если необходимо пожертвовать? Если иначе нельзя?
— Кому необходимо? Той, кого ты любишь? Не верю! Зачем ей твоя жертва? Разве ей нужно, чтобы тебе было плохо?
— Но тогда придется чем-то поступиться ей… Такова жизнь.
— Если это жертва, а не потребность, тогда это просто не любовь… Зачем говорить о жертвах? Ведь нельзя же любить, не гордясь друг другом, а как гордиться человеком, который отказался от своего самого главного? Его трудно даже уважать…
— Бывает и несчастная любовь, — прошептал Егорышев.
— Несчастная любовь тоже может быть гордой!
— А ты? Ты счастлив?
— Нет, — ответил Матвей. — Но я и не несчастлив тоже. Просто я один.
Он пошевелился, и Егорышев почувствовал, что он перевернулся на бок. Подул ветер, и от костра потянуло дымом. Лунный серп теперь светил откуда-то сбоку, и мимо него неслись молочно-белые облака.
Егорышев стал засыпать. Его разбудил голос Матвея:
— Все-таки мы с тобой уже старые, Степан. Мы кое-что, наверно, слишком поздно поняли. А Юра и Галя молодые. Завидую я молодым. Умеют они вот это. Хорошо, красиво умеют. Что ты хочешь, другое поколение.
Егорышев вспомнил Долгова, Таню, хотел ответить, но внезапно уснул, словно сраженный пулей.
Его разбудил дождь. Холодные струйки скатывались по щекам, сползали за шиворот. Над землей висел белый туман. Все утонуло в нем — и близкие скалы, и небо, и далекие холмы. Матвей лежал на боку. Повязка на ноге потемнела от крови, трава вокруг тоже была вся в крови. Видимо, жгут ночью ослаб и рана снова стала кровоточить.
Егорышев встал и не смог удержаться от стона. Руки, ноги и поясницу нестерпимо ломило. Кроме того, у него болела голова и во рту был какой-то ржавый вкус. Он решил, что дают о себе знать натруженные мышцы и нужно просто постараться стряхнуть с себя боль.
Он стал собираться в дорогу. Умылся по пояс ледяной водой, раздул угли и поставил на огонь котелок.
Матвей проснулся и свернул спальный мешок.
— Ну как? — спросил Егорышев.
— Порядок! — бодро ответил Строганов, но голос у него был слабый.
Выпили по кружке кипятку с шоколадом, Егорышев забросил за спину сумки, ружье, подал Матвею палку и сказал:
— Поехали.
Матвей двинулся вперед. Первые несколько шагов он прошел быстро, затем стал все тяжелее налегать на палку и в конце концов побрел, пошатываясь и волоча раненую ногу. Егорышев понял, что он очень скоро свалится, и с тревогой подумал, что сегодняшний день будет тяжелым, так как у него самого по-прежнему болит голова и колени стали как будто ватными: наверно, он простыл ночью, и заболел.
Солнце взошло, но туман не рассеялся, а стал еще гуще, и солнце просвечивало сквозь него белым расплывчатым пятном.
Матвей споткнулся, выронил палку и сел на землю, растерянно глядя на Егорышева.
— Что ж, — сказал Егорышев. — Все-таки километра полтора ты прошел, дал мне фору.
Он поправил ружье и сумки, нагнулся и поднял Матвея на руки. Матвей был гораздо тяжелей, чем вчера, нести его было неловко, и через полкилометра Егорышев сказал:
— Полезай на закорки. Верхом поедешь.
Строганов промолчал. С той минуты, как Егорышев взял его на руки, он не произнес ни слова. Он покорно позволял делать с собой все, что угодно. Лицо его вытянулось, глаза лихорадочно блестели.
Егорышеву было худо. Ему казалось, что он не двигается с места, а просто топчется в тумане и под его ногами все тот же клочок мокрой, измятой травы.
В полдень туман как-то сразу рассеялся, словно чья-то рука сдернула с земли одеяло, и Егорышев увидел далеко впереди знакомые сопки и черную полосу кустарника. До сопок было километров пять, и Егорышев понял, что не дойдет. Он уже не мог идти, он не шел, а падал вперед, каждый раз каким-то чудом успевая переставить ногу и избежать падения. Нужно было отдохнуть, но он знал, что если остановится — рухнет на землю и больше не встанет, поэтому продолжал идти, раскачиваясь из стороны в сторону и согнувшись под тяжестью Матвея, а земля медленно уползала из-под его ног.
Егорышев не знал, сколько прошло времени — несколько часов или минут! Дорогу преградили густые заросли. Он поднял глаза и увидел, что стоит перед узким проходом, прорубленным в массе кустарника. Солнце было уже за спиной. Бесформенная, огромная тень шевелилась на ветках.
Егорышев шагнул в проход, и колючки хлестнули его по лицу. Он не почувствовал боли, только нагнул голову, чтобы уберечь глаза. Через несколько минут его лицо покрылось кровоточащими царапинами. Колючки тянулись к нему, рвали одежду, пытались остановить, а он ломился вперед, ослепнув от крови и что-то непонятно и грозно мыча сквозь стиснутые зубы.
Матвей молчал. Тело его стало таким тяжелым, что Егорышев корчился под ним, как под каменной плитой.
Не было ни земли, ни неба, ни времени. Все смешалось в черный, мелькающий, бесконечный круг. Наконец эта мука кончилась, блеснул свет, и Егорышев увидел у подножия холма палатку. Ветер надул ее, как парус, стремясь оторвать от земли. Парусина гулко хлопала и приподнималась над кольями, но веревки крепко держали ее, и палатка была похожа на огромную птицу, попавшую в силки.
Егорышев направился к ней, но не дошел. Он упал тяжело, с размаху, как подпиленный дуб, и потерял сознание.
Когда он очнулся, была ночь. Пахло костром. Потрескивали ветки. Матвей стоял на коленях и пытался влить ему в рот горячую воду из кружки.
— Погоди, — медленно сказал Егорышев. Ему показалось, что это произнес кто-то другой. Он сел, покачнулся и оперся руками о землю. Перед глазами завертелось огненное колесо.
— Выпей, выпей, — прошептал Матвей. Егорышев выпил воду и с трудом проглотил ломтик шоколада. Шоколад был скользкий и холодный.
— Я хочу… с тобой… поговорить, — отдыхая после каждого слова, сказал Матвей. — Ты можешь… серьезно… меня выслушать?
Егорышев кивнул.
— Завтра ты пойдешь один… Погоди… Так нужно… Другого выхода нет… Иначе пропадем оба… Ты дойдешь и пришлешь сюда помощь… Я буду ждать… Ты слышишь, Степан? Не упрямься. Один ты, может быть, дойдешь…
— Ерунда, — ответил Егорышев.
Матвей опустил голову и долго молчал. Потом горько сказал:
— Что толку в нашей гибели, если никто не узнает об Алом камне? Я думал, что нашел друга. А выходит, ты мне враг.
— Конечно, я твой враг, — ответил Егорышев и перевернулся на живот. Так меньше ломило поясницу.
— Конечно, а ты как думал? Хорошо, что у тебя глаза открылись.
— Но ты ведь сам согласился, что моя находка важнее моей и твоей жизни! — с отчаянием сказал Строганов. — Ты должен дойти, понимаешь, должен! Ты обязан принести людям Алый камень! Люди ждут его!.. Оставь меня, иди!
— Нет!
— Но почему?
— Потому что ждут не только этот камень. Тебя тоже ждут, — ответил Егорышев. Он выпил еще кружку кипятка и повернулся к Матвею спиной. Его бил озноб. Матвей накрыл его спальным мешком.
На рассвете он проснулся. Ноги и руки закоченели. Онемели даже губы. Костер потух. На траве, на кустах, на палатке густо лежал иней. Туман стелился над землей. Черные сопки дремали, их ледяное дыхание касалось Егорышева.
Он сел, оглянулся. Матвея не было. «Ушел в палатку», — подумал Егорышев и стал рыться в карманах, отыскивая спрятанную половинку сигареты. Он нашел ее, подполз к пепелищу и прикурил от уголька. Встать он не мог. Тело стало немощным, как у старика.
Взошло солнце, и Егорышев увидел, что брезентовый полог палатки снаружи пристегнут. Неясная тревога охватила его. Он встал и, волоча ноги, пошатываясь, направился к палатке. Голова кружилась, и ноги были чужими и непослушными. В палатке Строганова не оказалось. Егорышев вполз туда и обшарил все углы.
Выбравшись наружу, он огляделся. По серому небу неслись клочья бледно-розовых облаков.
—Матвей! — позвал Егорышев.
Ветер тонко, одиноко засвистел в ответ.
Вернувшись к тому месту, где он спал, Егорышев заметил на одном из кустов белый клочок. Он протянул руку и снял с ветки листок бумаги, вырванный из блокнота. Егорышев с трудом разобрал неровные строки, нацарапанные карандашом: «Не ищи меня. Здесь недалеко охотничий домик. Я пошел туда. Там продукты и медикаменты. Камень отдай Анциферову. Мангульби меня найдет. Жму руку. Матвей». Буквы расползались в разные стороны, но подпись внизу была твердой и уверенной, как на картинах…
Сунув в карман записку, Егорышев снова огляделся. Уйти далеко Матвей не мог. Егорышев срезал палку и, опираясь на нее, направился к сопкам. Их вершины были освещены солнцем, а подножия тонули в тумане. На покрытой инеем траве виднелись следы. Егорышев торопился, зная, что солнце скоро высушит иней, и следы исчезнут.
Он раздраженно пыхтел и фыркал. Его злило, что он вынужден гоняться за Матвеем и тратить на это силы, которых и так оставалось в обрез… Следовало бы хорошенько намять ему бока за такие выходки. Но, к сожалению, чтобы это осуществить, нужно было сначала до него добраться, и Егорышев, вспотев от слабости, злости и досады, начал взбираться на сопку, у подножия которой еще можно было заметить на траве темные пятна следов.
Он едва не свалился в одну из ям и, задыхаясь, с бешено бьющимся сердцем вскарабкался на вершину.
Конечно, Матвей был здесь. Он лежал на дне траншеи и, свесив голову, высматривал что-то в яме. Егорышев подошел к нему и, заикаясь от злости, сказал:
— Это и есть твой охотничий домик?
Матвей поднял голову и сел. Он сидел, не глядя на Егорышева, обхватив колени руками. На пальцах у него выступили от холода розовые цыпки, и, увидев эти мальчишеские цыпки, Егорышев вдруг успокоился, злость его прошла, и он насмешливо спросил:
— Что же ты молчишь?
— Очень жаль, — ответил Строганов, по-прежнему не глядя на Егорышева и стиснув на коленях пальцы. — Очень жаль, что ты сейчас здесь, а не в тайге. Сколько времени ты потерял зря! Я все равно никуда отсюда не пойду.
— Я был бы сейчас в тайге, — снова начиная закипать, сказал Егорышев. — Я был бы там, если бы ты не устроил этот спектакль. Я потерял время из-за тебя. Вставай!
Строганов исподлобья взглянул на него и отвернулся.
— Вставай сейчас же! Долго мне тебя упрашивать?! — закричал Егорышев.
— Ишь ты! — сказал Матвей. — Ты, оказывается, с характером. Ладно. Я встану. Только имей в виду, это очень глупо. Не один я пожалею об этом. Ты сам, когда все поймешь, будешь жалеть, что не послушался меня.
Опершись руками о края траншеи, он встал, но тут же, побледнев, упал на руки Егорышеву. И, взвалив его на плечо, Егорышев стал спускаться с холма. Он спускался, шатаясь и думая о том, что дело обстоит плохо, очень плохо и даже, можно сказать, безнадежно. У них нет никаких шансов выбраться отсюда.
К полудню он добрался до палатки, поудобнее уложил Матвея и, взяв ружье, отправился к ручью, возле которого заметил несколько маленьких серых птичек. Это были кулики. Руки у Егорышева тряслись, но он все же тремя выстрелами сбил крупного самца с выпуклой грудкой и блестящим, словно отполированным клювом. Ощипав дичь, он хотел изжарить кулика на вертеле, но Матвей, следивший за ним, посоветовал:
— Лучше свари, бульон попьем.
Дичь была съедена вместе с костями. Выпив бульон, Егорышев и Матвей забрались в палатку. Было еще рано, но лучше было лечь сейчас, чтобы засветло отправиться в путь.
Лежали рядом в полумраке. Ветер раскачивал латку. Скрипели растяжки, хлопала парусина. Пахло сухой травой и красками.
— Ты почему художником не стал? — спросил Егорышев. — По-моему, у тебя есть талант.
— Не знаю, — ответил Матвей. — Как-то само собой получилось. Я люблю живопись, но все-таки искусство не жизнь, а только ее отражение. Мне мало было отражения. По-моему, при коммунизме немного останется художников-профессионалов. Это перестанет быть профессией. Врачи, инженеры и колхозники будут создавать и произведения искусства.
— Вряд ли, — возразил Егорышев. — Настоящее искусство невозможно без мастерства. Нужно посвятить этому всю жизнь, иначе никакого искусства не получится.
— Верно, но я имел в виду другое. Останутся, конечно, мастера, учителя, таланты, но искусство будет принадлежать не только им, а сотням тысяч людей. Искусство — это песня души, и никто не захочет прожить без этой песни. С другой стороны, и у мастеров возникнет потребность ближе коснуться жизни. Профессора-музыканты, известные художники и писатели будут заниматься геологией, сельским хозяйством или астрономией, точно так же как колхозники, геологи и шахтеры отдадут свободное время живописи и музыке. В конце концов различие между ними сотрется. Одни станут больше художниками, чем инженерами, для других живопись будет менее важной, но и те и другие будут создавать и материальные ценности и произведения искусства… Классы исчезнут. Интеллигенция перестанет существовать в качестве некоей интеллектуальной элиты общества. Разрушится стена, стоящая между физическим и умственным трудом, все члены общества станут широко образованными, развитыми, духовно богатыми. В этих условиях не сможет долго сохранятся исключительность мастеров искусства и литературы. Конечно, это только мое мнение, — слабым голосом закончил Матвей.
— Ты много думал об этом.
— Конечно, а разве ты не думал? Кто же сейчас не думает об этом?
— Интересно, какими при коммунизме будут семья, любовь, брак? — сказал Егорышев.
— Я знаю только одно: любовь будет честной. В этом все! — просто ответил Матвей. — Честной и правдивой до конца. До самого потаенного уголка души.
— А ревность? Исчезнет ли ревность? — покраснев, спросил Егорышев.
— Обязательно исчезнет! — уверенно ответил Матвей. — Я имею в виду тот род ревности, который порождается обманом и обидой. Обман станет немыслим.
— Что же, люди будут легко и спокойно мириться с потерей любимого человека?
— Почему? — удивился Строганов. — Только глупцы думают, что при коммунизме все будут безоблачно счастливы. Останутся и горе, и боль, и слезы… Люди будут плакать, расставаясь с любимыми… Плакать… И желать им счастья. Потому что главное на свете — счастье тех, кого мы любим. И если это счастье не сумел найти для любимой ты сам, ты и виноват. Только ты. Но не она. Нет, не она…
— Не спишь? — спросил Матвей.
— Не сплю.
— Бывает. От усталости. Завтра я пойду сам, слышишь?
— Слышу.
— Ты все-таки чудной, — помолчав, сказал Строганов. По его голосу Егорышев понял, что он улыбается. — Ей-богу, чудной… И я до сих пор не понимаю, как ты на меня наткнулся.
— Специально за тобой приехал.
— Ты не отшучивайся.
— Я не отшучиваюсь, — мрачно ответил Егорышев.
— А с Томашевичами ты давно знаком? — спросил Матвей и, не дождавшись ответа, задумчиво сказал: — Правильные они люди. Живут правильно. И любят друг друга правильно.
— Разве можно любить неправильно?
— Конечно, можно. Некоторые любят так, что от их любви делается тошно.
— Это верно, — вздохнул Егорышев и, поколебавшись, тихо спросил: — А ты? Любишь кого-нибудь?
Матвей долго молчал.
— Да, — ответил он, наконец, и у Егорышева вдруг екнуло сердце. — Да, я люблю. Как жить без любви?
Егорышев закрыл глаза.
Я думаю о ней, — дрогнувшим голосом сказал Строганов. — Когда мне хорошо, я думаю о ней, и когда мне плохо, я тоже думаю о ней и для меня очень важно, чтобы все, что я делаю, ей понравилось… И все женщины, сколько их есть на свете, не заменят мне ее, потому что она — это я, она во мне и во всем, что видят мои глаза и осязают мои руки.
— Да… Ты любишь… Я знаю, ты всем бы пожертвовал для нее, — задыхаясь, сказал Егорышев.
— Пожертвовал? Нет! Откуда такое слово? Зачем? Любовь не нуждается в жертвах, любви нужна только любовь. Я ничего не отдал бы, ничем не поступился — ни своей работой, ни мечтами, ни радостью. Я просто все разделил бы с ней!
— Но если необходимо пожертвовать? Если иначе нельзя?
— Кому необходимо? Той, кого ты любишь? Не верю! Зачем ей твоя жертва? Разве ей нужно, чтобы тебе было плохо?
— Но тогда придется чем-то поступиться ей… Такова жизнь.
— Если это жертва, а не потребность, тогда это просто не любовь… Зачем говорить о жертвах? Ведь нельзя же любить, не гордясь друг другом, а как гордиться человеком, который отказался от своего самого главного? Его трудно даже уважать…
— Бывает и несчастная любовь, — прошептал Егорышев.
— Несчастная любовь тоже может быть гордой!
— А ты? Ты счастлив?
— Нет, — ответил Матвей. — Но я и не несчастлив тоже. Просто я один.
Он пошевелился, и Егорышев почувствовал, что он перевернулся на бок. Подул ветер, и от костра потянуло дымом. Лунный серп теперь светил откуда-то сбоку, и мимо него неслись молочно-белые облака.
Егорышев стал засыпать. Его разбудил голос Матвея:
— Все-таки мы с тобой уже старые, Степан. Мы кое-что, наверно, слишком поздно поняли. А Юра и Галя молодые. Завидую я молодым. Умеют они вот это. Хорошо, красиво умеют. Что ты хочешь, другое поколение.
Егорышев вспомнил Долгова, Таню, хотел ответить, но внезапно уснул, словно сраженный пулей.
Его разбудил дождь. Холодные струйки скатывались по щекам, сползали за шиворот. Над землей висел белый туман. Все утонуло в нем — и близкие скалы, и небо, и далекие холмы. Матвей лежал на боку. Повязка на ноге потемнела от крови, трава вокруг тоже была вся в крови. Видимо, жгут ночью ослаб и рана снова стала кровоточить.
Егорышев встал и не смог удержаться от стона. Руки, ноги и поясницу нестерпимо ломило. Кроме того, у него болела голова и во рту был какой-то ржавый вкус. Он решил, что дают о себе знать натруженные мышцы и нужно просто постараться стряхнуть с себя боль.
Он стал собираться в дорогу. Умылся по пояс ледяной водой, раздул угли и поставил на огонь котелок.
Матвей проснулся и свернул спальный мешок.
— Ну как? — спросил Егорышев.
— Порядок! — бодро ответил Строганов, но голос у него был слабый.
Выпили по кружке кипятку с шоколадом, Егорышев забросил за спину сумки, ружье, подал Матвею палку и сказал:
— Поехали.
Матвей двинулся вперед. Первые несколько шагов он прошел быстро, затем стал все тяжелее налегать на палку и в конце концов побрел, пошатываясь и волоча раненую ногу. Егорышев понял, что он очень скоро свалится, и с тревогой подумал, что сегодняшний день будет тяжелым, так как у него самого по-прежнему болит голова и колени стали как будто ватными: наверно, он простыл ночью, и заболел.
Солнце взошло, но туман не рассеялся, а стал еще гуще, и солнце просвечивало сквозь него белым расплывчатым пятном.
Матвей споткнулся, выронил палку и сел на землю, растерянно глядя на Егорышева.
— Что ж, — сказал Егорышев. — Все-таки километра полтора ты прошел, дал мне фору.
Он поправил ружье и сумки, нагнулся и поднял Матвея на руки. Матвей был гораздо тяжелей, чем вчера, нести его было неловко, и через полкилометра Егорышев сказал:
— Полезай на закорки. Верхом поедешь.
Строганов промолчал. С той минуты, как Егорышев взял его на руки, он не произнес ни слова. Он покорно позволял делать с собой все, что угодно. Лицо его вытянулось, глаза лихорадочно блестели.
Егорышеву было худо. Ему казалось, что он не двигается с места, а просто топчется в тумане и под его ногами все тот же клочок мокрой, измятой травы.
В полдень туман как-то сразу рассеялся, словно чья-то рука сдернула с земли одеяло, и Егорышев увидел далеко впереди знакомые сопки и черную полосу кустарника. До сопок было километров пять, и Егорышев понял, что не дойдет. Он уже не мог идти, он не шел, а падал вперед, каждый раз каким-то чудом успевая переставить ногу и избежать падения. Нужно было отдохнуть, но он знал, что если остановится — рухнет на землю и больше не встанет, поэтому продолжал идти, раскачиваясь из стороны в сторону и согнувшись под тяжестью Матвея, а земля медленно уползала из-под его ног.
Егорышев не знал, сколько прошло времени — несколько часов или минут! Дорогу преградили густые заросли. Он поднял глаза и увидел, что стоит перед узким проходом, прорубленным в массе кустарника. Солнце было уже за спиной. Бесформенная, огромная тень шевелилась на ветках.
Егорышев шагнул в проход, и колючки хлестнули его по лицу. Он не почувствовал боли, только нагнул голову, чтобы уберечь глаза. Через несколько минут его лицо покрылось кровоточащими царапинами. Колючки тянулись к нему, рвали одежду, пытались остановить, а он ломился вперед, ослепнув от крови и что-то непонятно и грозно мыча сквозь стиснутые зубы.
Матвей молчал. Тело его стало таким тяжелым, что Егорышев корчился под ним, как под каменной плитой.
Не было ни земли, ни неба, ни времени. Все смешалось в черный, мелькающий, бесконечный круг. Наконец эта мука кончилась, блеснул свет, и Егорышев увидел у подножия холма палатку. Ветер надул ее, как парус, стремясь оторвать от земли. Парусина гулко хлопала и приподнималась над кольями, но веревки крепко держали ее, и палатка была похожа на огромную птицу, попавшую в силки.
Егорышев направился к ней, но не дошел. Он упал тяжело, с размаху, как подпиленный дуб, и потерял сознание.
Когда он очнулся, была ночь. Пахло костром. Потрескивали ветки. Матвей стоял на коленях и пытался влить ему в рот горячую воду из кружки.
— Погоди, — медленно сказал Егорышев. Ему показалось, что это произнес кто-то другой. Он сел, покачнулся и оперся руками о землю. Перед глазами завертелось огненное колесо.
— Выпей, выпей, — прошептал Матвей. Егорышев выпил воду и с трудом проглотил ломтик шоколада. Шоколад был скользкий и холодный.
— Я хочу… с тобой… поговорить, — отдыхая после каждого слова, сказал Матвей. — Ты можешь… серьезно… меня выслушать?
Егорышев кивнул.
— Завтра ты пойдешь один… Погоди… Так нужно… Другого выхода нет… Иначе пропадем оба… Ты дойдешь и пришлешь сюда помощь… Я буду ждать… Ты слышишь, Степан? Не упрямься. Один ты, может быть, дойдешь…
— Ерунда, — ответил Егорышев.
Матвей опустил голову и долго молчал. Потом горько сказал:
— Что толку в нашей гибели, если никто не узнает об Алом камне? Я думал, что нашел друга. А выходит, ты мне враг.
— Конечно, я твой враг, — ответил Егорышев и перевернулся на живот. Так меньше ломило поясницу.
— Конечно, а ты как думал? Хорошо, что у тебя глаза открылись.
— Но ты ведь сам согласился, что моя находка важнее моей и твоей жизни! — с отчаянием сказал Строганов. — Ты должен дойти, понимаешь, должен! Ты обязан принести людям Алый камень! Люди ждут его!.. Оставь меня, иди!
— Нет!
— Но почему?
— Потому что ждут не только этот камень. Тебя тоже ждут, — ответил Егорышев. Он выпил еще кружку кипятка и повернулся к Матвею спиной. Его бил озноб. Матвей накрыл его спальным мешком.
На рассвете он проснулся. Ноги и руки закоченели. Онемели даже губы. Костер потух. На траве, на кустах, на палатке густо лежал иней. Туман стелился над землей. Черные сопки дремали, их ледяное дыхание касалось Егорышева.
Он сел, оглянулся. Матвея не было. «Ушел в палатку», — подумал Егорышев и стал рыться в карманах, отыскивая спрятанную половинку сигареты. Он нашел ее, подполз к пепелищу и прикурил от уголька. Встать он не мог. Тело стало немощным, как у старика.
Взошло солнце, и Егорышев увидел, что брезентовый полог палатки снаружи пристегнут. Неясная тревога охватила его. Он встал и, волоча ноги, пошатываясь, направился к палатке. Голова кружилась, и ноги были чужими и непослушными. В палатке Строганова не оказалось. Егорышев вполз туда и обшарил все углы.
Выбравшись наружу, он огляделся. По серому небу неслись клочья бледно-розовых облаков.
—Матвей! — позвал Егорышев.
Ветер тонко, одиноко засвистел в ответ.
Вернувшись к тому месту, где он спал, Егорышев заметил на одном из кустов белый клочок. Он протянул руку и снял с ветки листок бумаги, вырванный из блокнота. Егорышев с трудом разобрал неровные строки, нацарапанные карандашом: «Не ищи меня. Здесь недалеко охотничий домик. Я пошел туда. Там продукты и медикаменты. Камень отдай Анциферову. Мангульби меня найдет. Жму руку. Матвей». Буквы расползались в разные стороны, но подпись внизу была твердой и уверенной, как на картинах…
Сунув в карман записку, Егорышев снова огляделся. Уйти далеко Матвей не мог. Егорышев срезал палку и, опираясь на нее, направился к сопкам. Их вершины были освещены солнцем, а подножия тонули в тумане. На покрытой инеем траве виднелись следы. Егорышев торопился, зная, что солнце скоро высушит иней, и следы исчезнут.
Он раздраженно пыхтел и фыркал. Его злило, что он вынужден гоняться за Матвеем и тратить на это силы, которых и так оставалось в обрез… Следовало бы хорошенько намять ему бока за такие выходки. Но, к сожалению, чтобы это осуществить, нужно было сначала до него добраться, и Егорышев, вспотев от слабости, злости и досады, начал взбираться на сопку, у подножия которой еще можно было заметить на траве темные пятна следов.
Он едва не свалился в одну из ям и, задыхаясь, с бешено бьющимся сердцем вскарабкался на вершину.
Конечно, Матвей был здесь. Он лежал на дне траншеи и, свесив голову, высматривал что-то в яме. Егорышев подошел к нему и, заикаясь от злости, сказал:
— Это и есть твой охотничий домик?
Матвей поднял голову и сел. Он сидел, не глядя на Егорышева, обхватив колени руками. На пальцах у него выступили от холода розовые цыпки, и, увидев эти мальчишеские цыпки, Егорышев вдруг успокоился, злость его прошла, и он насмешливо спросил:
— Что же ты молчишь?
— Очень жаль, — ответил Строганов, по-прежнему не глядя на Егорышева и стиснув на коленях пальцы. — Очень жаль, что ты сейчас здесь, а не в тайге. Сколько времени ты потерял зря! Я все равно никуда отсюда не пойду.
— Я был бы сейчас в тайге, — снова начиная закипать, сказал Егорышев. — Я был бы там, если бы ты не устроил этот спектакль. Я потерял время из-за тебя. Вставай!
Строганов исподлобья взглянул на него и отвернулся.
— Вставай сейчас же! Долго мне тебя упрашивать?! — закричал Егорышев.
— Ишь ты! — сказал Матвей. — Ты, оказывается, с характером. Ладно. Я встану. Только имей в виду, это очень глупо. Не один я пожалею об этом. Ты сам, когда все поймешь, будешь жалеть, что не послушался меня.
Опершись руками о края траншеи, он встал, но тут же, побледнев, упал на руки Егорышеву. И, взвалив его на плечо, Егорышев стал спускаться с холма. Он спускался, шатаясь и думая о том, что дело обстоит плохо, очень плохо и даже, можно сказать, безнадежно. У них нет никаких шансов выбраться отсюда.
К полудню он добрался до палатки, поудобнее уложил Матвея и, взяв ружье, отправился к ручью, возле которого заметил несколько маленьких серых птичек. Это были кулики. Руки у Егорышева тряслись, но он все же тремя выстрелами сбил крупного самца с выпуклой грудкой и блестящим, словно отполированным клювом. Ощипав дичь, он хотел изжарить кулика на вертеле, но Матвей, следивший за ним, посоветовал:
— Лучше свари, бульон попьем.
Дичь была съедена вместе с костями. Выпив бульон, Егорышев и Матвей забрались в палатку. Было еще рано, но лучше было лечь сейчас, чтобы засветло отправиться в путь.
Лежали рядом в полумраке. Ветер раскачивал латку. Скрипели растяжки, хлопала парусина. Пахло сухой травой и красками.
— Ты почему художником не стал? — спросил Егорышев. — По-моему, у тебя есть талант.
— Не знаю, — ответил Матвей. — Как-то само собой получилось. Я люблю живопись, но все-таки искусство не жизнь, а только ее отражение. Мне мало было отражения. По-моему, при коммунизме немного останется художников-профессионалов. Это перестанет быть профессией. Врачи, инженеры и колхозники будут создавать и произведения искусства.
— Вряд ли, — возразил Егорышев. — Настоящее искусство невозможно без мастерства. Нужно посвятить этому всю жизнь, иначе никакого искусства не получится.
— Верно, но я имел в виду другое. Останутся, конечно, мастера, учителя, таланты, но искусство будет принадлежать не только им, а сотням тысяч людей. Искусство — это песня души, и никто не захочет прожить без этой песни. С другой стороны, и у мастеров возникнет потребность ближе коснуться жизни. Профессора-музыканты, известные художники и писатели будут заниматься геологией, сельским хозяйством или астрономией, точно так же как колхозники, геологи и шахтеры отдадут свободное время живописи и музыке. В конце концов различие между ними сотрется. Одни станут больше художниками, чем инженерами, для других живопись будет менее важной, но и те и другие будут создавать и материальные ценности и произведения искусства… Классы исчезнут. Интеллигенция перестанет существовать в качестве некоей интеллектуальной элиты общества. Разрушится стена, стоящая между физическим и умственным трудом, все члены общества станут широко образованными, развитыми, духовно богатыми. В этих условиях не сможет долго сохранятся исключительность мастеров искусства и литературы. Конечно, это только мое мнение, — слабым голосом закончил Матвей.
— Ты много думал об этом.
— Конечно, а разве ты не думал? Кто же сейчас не думает об этом?
— Интересно, какими при коммунизме будут семья, любовь, брак? — сказал Егорышев.
— Я знаю только одно: любовь будет честной. В этом все! — просто ответил Матвей. — Честной и правдивой до конца. До самого потаенного уголка души.
— А ревность? Исчезнет ли ревность? — покраснев, спросил Егорышев.
— Обязательно исчезнет! — уверенно ответил Матвей. — Я имею в виду тот род ревности, который порождается обманом и обидой. Обман станет немыслим.
— Что же, люди будут легко и спокойно мириться с потерей любимого человека?
— Почему? — удивился Строганов. — Только глупцы думают, что при коммунизме все будут безоблачно счастливы. Останутся и горе, и боль, и слезы… Люди будут плакать, расставаясь с любимыми… Плакать… И желать им счастья. Потому что главное на свете — счастье тех, кого мы любим. И если это счастье не сумел найти для любимой ты сам, ты и виноват. Только ты. Но не она. Нет, не она…