Ты окликнул меня, подошел – неузнаваемый, изможденный, на костылях, постаревший на двадцать лет.
– А-а-а, потомство! Как зовут?
Сначала я не узнала тебя. Только через секунду картинка совместилась с образом, смутно маячившим в моих мыслях все эти годы.
– Наська. Откуда ты?
– Да вот, вышел. Не знаешь ничего? Подрался тогда в баре, в этом, ну в "Белой лошади", из-за Наташки, ударил вроде не сильно, а у него открытый перелом черепа. Видишь, шапка на мне, из волка. Сам убил и сам сделал шапку. Нравится?
– Жутковато.
– Позвонишь? Как Федор-то твой?
– Все нормально.
– Привет ему от меня, Ларка, и скажи, что живет он мое счастье.
– Ладно, передам.
Дальше твои следы пропали окончательно. Только однажды, спустя еще лет пять, когда мы с моим очередным мужем покупали холодильник, мне показалось, что один из грузчиков чем-то ужасно напоминает тебя. Так же раскачивает плечами и так же, как это когда-то делал ты, вытирает пот со лба.
Ты, не ты?
Я думаю, что это была последняя остановка поезда, последняя оглядка назад, последнее эхо, донесшееся из тех лет, которые потом еще помнишь, хотя бы с какими-то деталями.
Помнишь долгие раздумия и чудесные превращения чувств, ожидания, предчувствия, пар над чашкой горячего чая, холодную ладонь на плече, помнишь тембр голоса в трубке, планы, усилия, преодоления. Потом этот поезд несется на всех парах, почти что без остановок, плотный поток жизни забивает глаза, нос, уши, Наськина школа, бесконечная смена работ, переезды, покупки, ремонты, браки и разводы, конечно, рвущие душу. Виды из окон мелькают так, как будто бы это не поезд мчится, а птица, двор на Новослободской, площадь у Чистых прудов, зады, скучных зданий на Баррикадной, опять Ленинский, уже после смерти мамы, 15-й этаж, дарящий роскошь умопомрачительных закатных панорам, чудесный парк МГУ, заплеванная Профсоюзная улица, на которой одно НИИ, затем там же другое, Тушино с выкорчеванными фонарями и валяющимися на остановками пьяницами.
Дальше без остановок до того самого дня, когда причудливое стечение обстоятельств воткнуло меня в самолет, летящий на Канары, самолет, заполненный такими же усталыми, потерянными и одновременно обретшими себя людьми, как и я.
Я пакую вещи, Наська сидит напротив и бесконечно ноет. Я раздражаюсь на нее, но вида не подаю.
– Вот, смотри, – говорит она, совершенно не делая пауз между разными сюжетами, – мы идем на прогулку, я, Витька и его доберман. Он берет фотоаппарат и всю прогулку снимает его, а не меня.
– Что, прямо-таки ни разу тебя не щелкнул?
– Ни разу.
Я купила квартиру этой дурехе полтора года назад, когда ей исполнилось восемнадцать. Поступила в универ – молодец, на тебе шубу, хорошо учишься – на тебе квартиру.
Конечно, я виновата перед ней, все детство кидала ее на руки маме, потому что нужно было учиться, работать, а потом еще в самом что ни на есть зрелом возрасте все начинать с нуля. От удушающего безденежья бросать кафедру и начинать свой бизнес. Собрались тогда с подружками, три ночи сидели на кухне и решили – будем завозить из Италии дешевую одежду, откроем сначала киоск, потом, может быть, магазинчик. Сейчас уже не помню, кто сказал, что в Италии масса фабрик, где шьют хорошо и очень дешево.
Наська тогда переехала к маме насовсем, хотя было понятно – трудный возраст, впереди поступление. Не виделись с ней месяцами. Ее первая любовь прошла мимо меня, ее поступлением тоже занималась мама.
Наська получилась совсем не такая, как мне хотелось, – суетливая, мещанистая, долгое время стеснялась, что я торгую одеждой, только потом, когда открыла свои бутики, – приняла.
– Или вот еще – не унимается Наська, – он планирует свой день, никогда не осведомляясь о моих планах. Спросишь его, что у тебя завтра, он отвечает, как автомат, все у него расписано по часам, а меня даже и не спросит, когда я освобождаюсь, что хочу делать?
– А зачем поселила?
Я не слушаю ответа. Я то и дело поглядываю на свое отражение в стеклянную дверцу шкафа-купе в спальне – лицо опять усталое, губы белесые. Изношена, как двадцатилетнее пальто. Кем, чем, отчего?
Бизнесом, начатым с нуля и выжирающим все из тебя, как яйцо из скорлупы? Да еще в том возрасте, когда положено пожинать лавры предыдущей половины жизни, а не начинать наработки. Отношениями с мужчинами, всегда рвущимися мерзко и не вовремя, как плохие колготки, жизнью, где взятки и наезды, воровство и предательство, где без полного отрицания былых ценностей, былых правил нельзя сделать ни шагу.
– А с кем, ты говорила, едешь?
– С Маринкой, ее Жан-Полем и сыном Маркушей. Вы с ним совсем не общаетесь, в детстве-то дружили?
– Твоя Маринка сделала из сына тютю, возится с ним как с писаной торбой, он, кажется, на экономическом? Видела тут его – нахохленный, в галстуке, слова в простоте не скажет, говорят, он заядлый тусовщик, но, я думаю, врут.
Скомканные вещи в сумке, скомканные мысли в голове. Нужно поехать и прийти в себя, все правильно, пожариться на солнце, покупаться, прочесть пару детективов. Пачка сигарет в день, постоянные выпивки на деловых обедах и ужинах с чиновниками и поставщиками, хронический цейтнот и стрессы сделали свое дело – таблетки всех пород и цветов, бессонница по ночам и адское желание спать в течение дня, тахикардия и барахлящая печень.
В самолете сплю как убитая, не замечая никого и ничего вокруг. Впервые открываю глаза, в полном смысле этого слова, только в аэропорту по прилете – объявления рейсов на пяти языках, потом такси с громким радио и неудержимо болтающем на плохом английском таксисте, тут же предложившем нам купить какие-то латиноамериканские амулеты. Дальше – утомительное размещение в гостинице с просторным холлом, маленькими уютными номерами, видом из окна на море; пальмы, спортивные площадки и маленькие ресторанчики, живописно раскинувшиеся под живописными пальмами.
Маринка, с которой мы вместе учились на биофаке, выскочившая на третьем курсе за знаменитого нумизмата семидесяти лет, сумевшая-таки родить от него Маркушу и остаться в тридцать лет самой великолепной и состоятельной вдовой Москвы, источала покой и сияние перстней, улыбки настроя. Она говорила, по-светски растягивая слова, вальяжно принимала отчеты о чудесах сервиса, предлагаемые отелем, умело, но очень степенно, именно так, как это делают женщины, давно живущие как в роскоши материальной, так и в роскоши строго регламентированных отношений, оказывала знаки внимания Жан-Полю, своему многолетнему спутнику, французу американского происхождения, архитектору, давно почивающему на лаврах благоустроенного юга Франции – там у него госпиталь, там отель, там торговый центр. От всей его архитектуры, судя по фотографиям, веет неистребимым головокружительным духом шестидесятых – конечно же, золотой перстенек на мизинце, болотного цвета вельветовые штаны, тысячи раз рассказанные байки о фуа-гра и свиной колбасе собственного приготовления. Между собой с Маринкой – шери-шери, comme tu veux-comme tu veux, – отлакировано-отполировано до блеска. Я на их фоне просто ломовая лошадь, давно съевшая все свои зубы.
Как же меня бесит этот Марк! На мгновение мне даже кажется, что из-за него весь мой отдых пойдет коту под хвост. Круглые металлические очки, длинная шея с выступающим кадыком, надменное выражение лица, коротковатые джинсы, нарочитое равенство в отношениях – тинейджерское, но очень последовательное, этот самый ваш знаменитый cool (мы очень спокойны, мы сделали вам хорошо и сделаем еще лучше) вызывает у меня бешенство имени старой перечницы, тупо не желающей принимать, что мир изменился в таком идиотском направлении.
"Дурацкий мальчишка, вот дурацкий мальчишка", – бубню я себе под нос во время всего первого дня, в котором больше напряжения от перемены места, чем отдыха. Сидит в полудранных джинсах, расставив ноги, трясет головой в такт шуршанию наушников, отпускает комплименты мимо проходящим девчонкам – то по-английски, то по-испански, то по-французски.
– Они меня сюда волоком затащили, – внезапно признался мне Марк во время обеда и почему-то подмигнул. – Маменька сказала, – пожаришься немножко, покупаешься и пообщаешься с приличным обществом. Впрочем, я никогда не считал твое общество приличным.
– Прости, что?
– Твое общество я всегда считал изысканным. Из-за этих дурацких пальм мне пришлось раньше времени сдавать сессию, линял, как последний идиот, залечивал наших фригидных доцентш, машину матушка пообещала купить, пропилила все-таки своего Бельмондо. – Каких доцентш?
День второй.
Честный отдых, ленивый завтрак на залитой солнцем террасе, щебетание птиц, радостный визг детишек. Кажется, первый спазм усталости проходит, и глаз начинает потихоньку видеть цвета, ухо различать звуки. Мариночка мирно беседует со мной за завтраком, пока Жан-Поль плещется в лазурной воде бассейна, мастерским глотком осушив высокий стакан свежевыжатого грейпфрутового сока. Беседует о лечебном курорте, где чудесные медсестры чудесными своими ручками делают чудесные массажи, жемчужные ванны и промывания кишечника, без которого в наши годы – никуда, о Лазурном Береге и Ницце, где скука, но, правда, очень полезная для стремительного омоложения.
Все как по книжке – и купание в море, и прогулки по берегу, и королевские креветки на обед, и послеобеденный сон, и чтение детектива в тени белоснежного зонтика с надписью "Мальборо" под плеск волн и льющегося из динамиков еле слышного "Besa me".
У меня чуть загорели щеки, разгладилась кожа и заблестели глаза. Вечером даже захотелось одеться, накраситься и спуститься в бар, выглядеть по полной программе. Не для флирта, конечно, а просто для того, чтобы чуть-чуть распрямиться и на мгновение почувствовать себя нормальной среднестатистической белой женщиной.
Сижу с большим удовольствием в черном кок-тейльном платье и открытых туфельках и потягиваю свой "Кампари-оранж", краешком глаза наблюдая за бесформенными соотечественниками-самцами, как бы небрежно запускающими пальцы между ягодиц послушно вытанцовывающих с ними белокурых нимф.
И тут появляется Марк – скучный, раздраженный, в несусветных темных очках, черной лайковой куртке, одетой на голое, чуть загорелое тело. Джинсы аккуратно разорваны на бедрах и коленях, – кажется, кто-то специально скальпелем резал их, стремясь обнажить красивые крепкие юношеские ноги.
– А знаешь, как маманя называет своего Бельмондо? Mon amour. Ты когда-нибудь учила французский, ну-ка, попробуй выговорить.
– Учила в университете. Проблемы нет, повторю легко – mоn amour, mon amour, mon amour.
– Красиво это у тебя выходит, получше, чем у меня.
Плавным движением пропускает под собой табурет, садится на него верхом, заказывает джин-тоник и вперивается внезапно опустевшим взглядом, еле различимым за очками, в клип, мелькающий над стойкой.
– С мамой что ли поругался?
– Еще чего, – отвечаешь ты, не переводя на меня взгляда, – просто я сегодня злой.
Этот фамильярный тон поражает меня. Мы не виделись несколько лет. Всякий раз, когда я приходила на день рождения к Мариночке – всегда пышный, парадный, статусный, с эксклюзивными напитками в эксклюзивных бокалах и эксклюзивными гостями – Марка спроваживали к бабушке, чтобы не мешался и не слушал ненужных разговоров. Так он и зафиксировался в моей памяти – капризным, визгливым балованным мальчуганом, долговязым и несуразным, пахнущим едой, вечно расстраивающим Мариночку – маму, наполненную правилами хорошего тона.
Теперь в моей голове возникло замешательство. Дорогой афтер-шейв, и показные свобода и любопытство, с которыми он откровенно разглядывал нас, странных взрослых.
Конечно, он может говорить мне "ты", как раз по праву мальчишки, которого я знаю с пеленок, но не говорить же мне теперь ему, что "хорошо бы нам перейти с вами на "вы", молодой человек", глупо как-то. Но неловко ужасно.
– Сама-то . ты как? – спрашивает Марк, по-прежнему не отрываясь от телевизора.
– Я нормально. Как ты знаешь, вся в работе, чего, впрочем, и вам желаю, злой мальчик. А что у тебя за очки?
– Это не очки, – говорит он вдруг с вызовом, – это очень дорогая вещь. Последний рэй-бэн, стекла с тройными фильтрами. А тебе что, не нравится?
– Не нравится. У тебя в них вид дурацкий, да к тому же здесь темно, видишь-то в них как – с подробностями или в общих чертах?
– В подробностях. Вот платьице у тебя от Армани, это я вижу, хорошее, но прошлого сезона, на худой конец, вот так выйти потянуть "кампари" сгодится. А вот с колготками, ты уж меня прости – полный прокол. Такие колготки может себе позволить только бабушка русской революции. У тебя в них ноги в два раза короче и икры не такие сексуальные.
– Что? Икры?
Чувствую, что краснею. Сажусь по-другому. Прикрываю колени сумочкой.
– И еще я кое-что вижу. Вот тебе сколько, лет сорок? Ты прости, я знаю, что у вас глупые предрассудки, и об этом говорить не принято. Но ты выглядишь такой несчастной, как выглядят либо в девятнадцать, либо в восемьдесят пять. Я знаю, что все вы бесконечно страдаете, что занимаетесь якобы ерундой только ради того, чтобы не считать копейки. Но и заниматься ерундой вы не умеете, и деньги тратить тоже. Знаешь, ты ведь красивая женщина. Я – мужчина и могу позволить себе это сказать. Но когда на тебя смотришь, такое ощущение, что кто-то долго тебя жевал, и теперь уже невозможно понять, какой ты была раньше – клубничной или апельсиновой.
– Марк, ты спятил.
– Наверное. Просто сказал, что думал, по праву молодого, зеленого и недозревшего. Если обидел, прости – не хотел.
Пауза длиной, кажется, в битый час. Встать и демонстративно уйти? Отшутиться? Сказать, наконец, что вам, пышноволосым юношам с неуемной уверенностью в себе, и девушкам, умеющим естественно усесться в мини-юбке верхом на стул, очень повезло, что в вашей жизни не было длительной и мучительной эволюции, что вы сразу вылупились вот такими готовенькими, вам не надо было заниматься перерешением ваших судеб, для вас Армани и джин-тоник так же естественны и знакомы, как таблица умножения. Или просто опустить его? Сказать: "Ты сначала заработай свои первые пять тысяч, а потом рот отрывай"?
Пока я решала этот кроссворд, какая-то девушка увлекла его в танец, кажется, болгарка, смуглая, с огромными, почти что угольного цвета глазами и ослепительной белозубой улыбкой. В очень открытой майке и крошечной серебряной юбочке. Я видела, как она едва заметно ласкала под курткой налитую мускулами грудь и видела, что он, фривольно обнимая ее, то и дело поглядывает на меня.
Я не спала всю ночь, думая о том, что, вероятно, Марк должен себя чувствовать ужасно виноватым.
Думала, что мы как раз то поколение, о которое вот это следующее всегда сможет вытирать ноги. Думала, что не была бы счастливее, если бы пошла проторенным путем, получала бы копейки, брала бы с собой на работу бутерброд с плавленым сыром – потому что не хватало бы денег на нормальный обед даже в университетской столовке, Наську бы на ноги не поставила.
И глупо ждать, что кто-нибудь похвалит меня за мои подвиги, старые подруги не приняли "предательства" стези, судачат, говорят о моей бездуховности и радуются, когда я спотыкаюсь. Кроме Маринки, пошедшей самым что ни на есть традиционным путем и сделавшей безошибочную женскую карьеру.
Нормальная пощечина, оплеуха. От мальчика в супердорогом рэй-бэн, в тонкой лайковой куртке, надетой на голое тело. Все правильно, и колготки на мне не те.
Может быть, все-таки нажаловаться Маринке? Ну хорошо, мне нахамил, а если нахамит кому поважнее, пустит свою судьбу под откос?
Я все-таки уже совсем под утро решила, что жаловаться не буду – приму удар и поставлю сопляка на место.
Наутро за завтраком Марк был молчалив, но подчеркнуто внимателен. Щелкнул зажигалкой, как только я поднесла сигарету к губам. Пододвинул пепельницу. Сходил мне еще за кофе. На пляже, предварительно спросив разрешения, лег рядом со мной, в несусветных плавках, лиловых с красными полосками, задал десяток вежливых вопросов "как спала, что читаю, как собираюсь здесь развлекаться".
– А знаешь, вот ты вчера говорил мне…
– Глупости говорил.
– Нет, постой.
– Я же извинился, Ларочка.
– А почему ты меня так называешь, "Ларочка"? Я разве твоя подружка?
– Извини, если тебе неприятно.
Он резко поднялся и пошел плавать. Я видела, как он плавни вошел по пояс в воду и нырнул как дельфин. Вынырнул далеко-далеко в море и, медленно взмахивая руками, уверенно поплыл к горизонту. Оставив далеко позади основную массу купающихся.
– Не волнуйся за него, – раздался голос Маринки, присаживающейся рядом, – у него разряд. Приплывет, никуда не денется.
Мы проболтали, как беззаботные птички, битых полтора часа, гадали друг другу на картах, Марк приходил, обтирался полотенцем и потом заваливался на свой лежак, листал "Мене хелс", я видела, что там на страницах неописуемой привлекательности жеребцы так же жадно поглощают листья салата, как и целуют девушек. Временами доставал какие-то книжки – "История парламентаризма в Америке", "Войны двадцатого века", но в результате уснул, свернулся калачиком на узком лежаке, прикрыл ладонью лицо, разметав свои тяжелые черные вьющиеся локоны, почти что доходящие до плеч, по полосатому матрасу лежака.
– А у него есть девушка? – спросила я внезапно шепотом у Маринки.
– К сожалению, – прошептала она, – у него есть не девушка, а девушки. Ну, ты знаешь, как у них все теперь там. Но он на самом деле серьезный и очень трогательный. Хочет, конечно, быть крутым, как они все, журналы все эти, шмотки, иногда, знаешь, думаю, что у меня девчонка, а не парень – всех Готье и Гуччи наизусть знает, крутится перед зеркалом, мои наряды комментирует, но при этом, поверишь ли – мужик вкалывает, подрабатывает, по ночам читает умные книжки, сейчас вот приедем, пойдет на стажировку в банк, сам что-то нашел, пристроился.
– А как он с твоим Жан-Полем?
– Смеется над ним, дразнит "Бельмондо", и говорит, что он не мужик. У Маркушки все сейчас на две части делится "мужик – не мужик". Пройдет, возрастное.
Внезапно он проснулся, потянулся, громко зевнул и гаркнул на полпляжа:
– Ну что, девчонки, пошли обедать?
Вечером я опять спустилась в бар, и уже в других колготках. Публика показалась мне какой-то бешеной, в баре было дико накурено, и приглашенный испанский ансамбль, которого не было накануне, что называется, давал жару. Голые танцующие животы и дерзкие поцелуи разгоряченных испанцев и вправду создавали хоть и показную, но очень достоверную атмосферу огнедышащего праздника. Я выпила слишком много, кокетливо потанцевала с подозрительно похожим на Бандераса испанцем по имени Хорхе, умело отмассировавшим мне бедра, и отправилась спать, отчетливо для себя отметив, что Марк так и не пришел. Чертов мальчишка.
На следующее утро Марк зашел ко мне в номер сразу после завтрака, когда я переодевалась, чтобы идти на пляж. Маховик отдыха раскручивался, инерция распорядка дня делала свое дело, мысли становились ясными, от солнца и вечно голубого неба возникало ощущение свежести тела, настроения, появилась даже какая-то игривость – а не флиртануть ли. Вот только с кем?
Увидев его на пороге, я удивилась.
– Можно поговорить?
– Здесь или на пляже?
– Можно и на пляже, только там мамик и Бельмондо – будут мешать.
– Можем пройтись.
– Давай.
Мы вышли на пляж и побрели вдоль берега, загребая песок ногами. Солнце палило сильно, и мне пришлось закутать голову и плечи платком.
– А так тебе ничего, – почему-то задумчиво сказал Марк.
– Ну, что, говорить-то будем?
– Вот у тебя Наська, знаю, живет с каким-то парнем.
– Живет.
– И что для нее главное?
– То есть?
– Ну, там, его бабки или какой он любовник?
– Так спросил бы у нее сам.
– Неудобно, а ты не знаешь?
– Я думаю, что на самом деле важно и то и другое, и, главным образом, третье. То, чего у тебя самого нет, и то, без чего тебе грустно.
– Двусмысленно звучит.
– Ну пошли.
Мы гуляли, по-моему, несколько часов. На твоей шее позвякивал медальон на золотой цепочке – большая извивающаяся ящерка, которая, как мне казалось, должна была щекотать тебе грудь.
Ты шел рядом, предупредительно подхватывая меня под локоток, каждый раз, когда мы перешагивали через выброшенную морем гигантскую фиолетово-розовую медузу, или ветку, облепленную ракушками. Ты поправлял платок, когда он сползал с моего плеча. Я постоянно ловила себя на том, что мне эти движения очень приятны, тем более, тема разговора странным образом будоражила меня.
– Дело в том, – говорила я все с большим пафосом, – что деньги в счастье конвертируются плохо, особенно на большом временном участке. Всякой женщине нужна зависимость от мужчины, и чем тоньше устроена женщина, тем в более изысканные формы эта зависимость должна упаковываться.
– То есть?
Я искренне приводила примеры того, какое наслаждение испытывает женщина, когда мужчина спасает ситуацию, берет проблемы на себя. Как она радуется, услышав: "Я уже об этом подумал". Как много всего на самом деле стоит за – мужским умением просто уснуть рядом, превратив страсть в нежность, когда он чувствует, что у его возлюбленной слипаются от усталости глаза. Конечно, говорила и о деньгах. Но самое важное, чтобы мужчина никогда не вызывал жалости, и даже материнской нежности, например, когда он болеет, хлюпает носом и вроде бы именно этого и хочет. Такая жалость на самом деле убивает настоящее чувство, незаметно, потихонечку, притупляя остроту того, что на самом деле должно происходить между мужчиной и женщиной.
– Знаешь, мои прежние знакомые, – продолжала я, почему-то увлекшись собственными довольно банальными рассуждениями, – те, кто не ушел в бизнес и работают в госструктурах, имеют сейчас очень жалкий вид и гордятся этим. Мол, мы сделали сознательный выбор, мы не продаемся. А вот мне всегда хотелось их спросить: а кто и за сколько хоть разок пытался вас купить?
Ты слушал меня внимательно. Ты проявлял какое-то нетерпение, когда мой разговор уходил слишком далеко в сторону, было видно, что тебе не очень интересно про моих дальних и близких знакомых, что больше всего тебе интересно про меня. Ты спрашивал: "А ты что больше всего любишь? А ты что больше всего ценишь?" Потом вдруг ты развернулся ко мне спиной и попросил:
– Глянь-ка, я не обгорел? – и потребовал, чтобы я непременно провела рукой по твоей спине и лопаткам. Мне было любопытно смотреть, как ты провоцируешь меня, спрашивая: "А у тебя сейчас есть мужчина?"
Я выдержала паузу и увидела, с какой радостью ты отреагировал на мой отрицательный ответ. А потом вдруг сказал:
– А знаешь, во мне есть все, о чем ты говоришь, но моя девушка меня не любит, как ты думаешь, почему?
– Потому что ты дурачок, – улыбнулась я и попыталась ласково потрепать тебя по твоей черной гриве.
Ты резко остановился, поймал мою руку, поднес ее к губам и обжигая меня своими темно-карими лучащимися от солнца глазами медленно-медленно произнес:
– Я не дурачок. Лара, я все хотел сказать тебе, что у тебя очень, очень красивые ноги и каждый раз когда я смотрю на них, я очень жалею, что ты не одна из тех девчонок, что охотно плюхаются мне на колени, выдавая в придачу к ногам и все остальное.
– Марк, ты спятил.
Когда-нибудь, лет через пять-десять, я буду сидеть в своем загородном доме, отчитывать нерадивого, вечно подвыпившего садовника за то, что он не убрал листья или не сколол с дорожек перед домом лед, и краешком глаза поглядывать на камин, где обязательно будет стоять наша фотография – мы с тобой на этом берегу, я – хохочущая, укутанная в белый огромный платок, который порывы ветра усердно стараются содрать с меня, и ты – высокий, стройный, умопомрачительный, грустно улыбающийся и по-подростковому глядящий в объектив. Никаких объятий или даже касаний – просто рядом.
Дни закружились как юла. Что заставило меня в тот же вечер в темном номере, причудливо освещаемом огнями фейерверка, устроенного над бассейнами, ответить на твое прикосновение, прогнуться, когда твоя рука коснулась моей груди, запрокинуть голову, когда ты словно наотмашь провел ладонью по волосам?
Разогретое солнцем тело, подстегиваемое мыслью, что в конце концов я тоже имею право на расслабление, удовольствие, шалость, игру?
Маринка не выходила у меня из головы, я как в детстве ждала стука в дверь, звонка по телефону, но твои ласки – такие желанные, медленные, такие упрямо нежные, – уносили меня прочь из этого отеля, где сейчас внизу на террасе кафе ужинали твоя мать и отчим.
Ты вошел без стука, обхватил меня со спины руками и, почти как ребенок, уткнулся носом в мои волосы, застыв на мгновение в ожидании моего ответа.
Ты сразу стал что-то говорить, прямо мне в затылок, не выпуская из объятий, не крепких, не жестких, даже не мужских, а таких удерживающих, осторожных.
– У тебя безумные глаза, знаешь, серые и холодные, как вода в замерзшем пруду.
– Маркуша, ты спятил.
– Я знаю, я говорю пошлости, у меня их столько накопилось за эти две ночи, выслушаешь меня?
Через дурацкий вздох, через невидимый в темноте румянец, через не менее пошлую, чем твои разговоры о глазах, паузу:
– Выслушаю.
Все, курок спущен. Ты целуешь, обнимаешь, неистовствуешь. Ты обнажаешь мои плечи и грудь и все время говоришь, говоришь.
– Сам не знаю, почему, – повторяешь ты как заклинание, – прошибло током, когда увидел тебя в аэропорту с этой несуразной сумкой, такая потерянная, растерянная, прямо как девчонка-. И спала калачиком в самолете, сладко запихивая кулак под щеку. Эти твои кольца с бриллиантами, можно я сниму их?
– А-а-а, потомство! Как зовут?
Сначала я не узнала тебя. Только через секунду картинка совместилась с образом, смутно маячившим в моих мыслях все эти годы.
– Наська. Откуда ты?
– Да вот, вышел. Не знаешь ничего? Подрался тогда в баре, в этом, ну в "Белой лошади", из-за Наташки, ударил вроде не сильно, а у него открытый перелом черепа. Видишь, шапка на мне, из волка. Сам убил и сам сделал шапку. Нравится?
– Жутковато.
– Позвонишь? Как Федор-то твой?
– Все нормально.
– Привет ему от меня, Ларка, и скажи, что живет он мое счастье.
– Ладно, передам.
Дальше твои следы пропали окончательно. Только однажды, спустя еще лет пять, когда мы с моим очередным мужем покупали холодильник, мне показалось, что один из грузчиков чем-то ужасно напоминает тебя. Так же раскачивает плечами и так же, как это когда-то делал ты, вытирает пот со лба.
Ты, не ты?
Я думаю, что это была последняя остановка поезда, последняя оглядка назад, последнее эхо, донесшееся из тех лет, которые потом еще помнишь, хотя бы с какими-то деталями.
Помнишь долгие раздумия и чудесные превращения чувств, ожидания, предчувствия, пар над чашкой горячего чая, холодную ладонь на плече, помнишь тембр голоса в трубке, планы, усилия, преодоления. Потом этот поезд несется на всех парах, почти что без остановок, плотный поток жизни забивает глаза, нос, уши, Наськина школа, бесконечная смена работ, переезды, покупки, ремонты, браки и разводы, конечно, рвущие душу. Виды из окон мелькают так, как будто бы это не поезд мчится, а птица, двор на Новослободской, площадь у Чистых прудов, зады, скучных зданий на Баррикадной, опять Ленинский, уже после смерти мамы, 15-й этаж, дарящий роскошь умопомрачительных закатных панорам, чудесный парк МГУ, заплеванная Профсоюзная улица, на которой одно НИИ, затем там же другое, Тушино с выкорчеванными фонарями и валяющимися на остановками пьяницами.
Дальше без остановок до того самого дня, когда причудливое стечение обстоятельств воткнуло меня в самолет, летящий на Канары, самолет, заполненный такими же усталыми, потерянными и одновременно обретшими себя людьми, как и я.
Я пакую вещи, Наська сидит напротив и бесконечно ноет. Я раздражаюсь на нее, но вида не подаю.
– Вот, смотри, – говорит она, совершенно не делая пауз между разными сюжетами, – мы идем на прогулку, я, Витька и его доберман. Он берет фотоаппарат и всю прогулку снимает его, а не меня.
– Что, прямо-таки ни разу тебя не щелкнул?
– Ни разу.
Я купила квартиру этой дурехе полтора года назад, когда ей исполнилось восемнадцать. Поступила в универ – молодец, на тебе шубу, хорошо учишься – на тебе квартиру.
Конечно, я виновата перед ней, все детство кидала ее на руки маме, потому что нужно было учиться, работать, а потом еще в самом что ни на есть зрелом возрасте все начинать с нуля. От удушающего безденежья бросать кафедру и начинать свой бизнес. Собрались тогда с подружками, три ночи сидели на кухне и решили – будем завозить из Италии дешевую одежду, откроем сначала киоск, потом, может быть, магазинчик. Сейчас уже не помню, кто сказал, что в Италии масса фабрик, где шьют хорошо и очень дешево.
Наська тогда переехала к маме насовсем, хотя было понятно – трудный возраст, впереди поступление. Не виделись с ней месяцами. Ее первая любовь прошла мимо меня, ее поступлением тоже занималась мама.
Наська получилась совсем не такая, как мне хотелось, – суетливая, мещанистая, долгое время стеснялась, что я торгую одеждой, только потом, когда открыла свои бутики, – приняла.
– Или вот еще – не унимается Наська, – он планирует свой день, никогда не осведомляясь о моих планах. Спросишь его, что у тебя завтра, он отвечает, как автомат, все у него расписано по часам, а меня даже и не спросит, когда я освобождаюсь, что хочу делать?
– А зачем поселила?
Я не слушаю ответа. Я то и дело поглядываю на свое отражение в стеклянную дверцу шкафа-купе в спальне – лицо опять усталое, губы белесые. Изношена, как двадцатилетнее пальто. Кем, чем, отчего?
Бизнесом, начатым с нуля и выжирающим все из тебя, как яйцо из скорлупы? Да еще в том возрасте, когда положено пожинать лавры предыдущей половины жизни, а не начинать наработки. Отношениями с мужчинами, всегда рвущимися мерзко и не вовремя, как плохие колготки, жизнью, где взятки и наезды, воровство и предательство, где без полного отрицания былых ценностей, былых правил нельзя сделать ни шагу.
– А с кем, ты говорила, едешь?
– С Маринкой, ее Жан-Полем и сыном Маркушей. Вы с ним совсем не общаетесь, в детстве-то дружили?
– Твоя Маринка сделала из сына тютю, возится с ним как с писаной торбой, он, кажется, на экономическом? Видела тут его – нахохленный, в галстуке, слова в простоте не скажет, говорят, он заядлый тусовщик, но, я думаю, врут.
Скомканные вещи в сумке, скомканные мысли в голове. Нужно поехать и прийти в себя, все правильно, пожариться на солнце, покупаться, прочесть пару детективов. Пачка сигарет в день, постоянные выпивки на деловых обедах и ужинах с чиновниками и поставщиками, хронический цейтнот и стрессы сделали свое дело – таблетки всех пород и цветов, бессонница по ночам и адское желание спать в течение дня, тахикардия и барахлящая печень.
В самолете сплю как убитая, не замечая никого и ничего вокруг. Впервые открываю глаза, в полном смысле этого слова, только в аэропорту по прилете – объявления рейсов на пяти языках, потом такси с громким радио и неудержимо болтающем на плохом английском таксисте, тут же предложившем нам купить какие-то латиноамериканские амулеты. Дальше – утомительное размещение в гостинице с просторным холлом, маленькими уютными номерами, видом из окна на море; пальмы, спортивные площадки и маленькие ресторанчики, живописно раскинувшиеся под живописными пальмами.
Маринка, с которой мы вместе учились на биофаке, выскочившая на третьем курсе за знаменитого нумизмата семидесяти лет, сумевшая-таки родить от него Маркушу и остаться в тридцать лет самой великолепной и состоятельной вдовой Москвы, источала покой и сияние перстней, улыбки настроя. Она говорила, по-светски растягивая слова, вальяжно принимала отчеты о чудесах сервиса, предлагаемые отелем, умело, но очень степенно, именно так, как это делают женщины, давно живущие как в роскоши материальной, так и в роскоши строго регламентированных отношений, оказывала знаки внимания Жан-Полю, своему многолетнему спутнику, французу американского происхождения, архитектору, давно почивающему на лаврах благоустроенного юга Франции – там у него госпиталь, там отель, там торговый центр. От всей его архитектуры, судя по фотографиям, веет неистребимым головокружительным духом шестидесятых – конечно же, золотой перстенек на мизинце, болотного цвета вельветовые штаны, тысячи раз рассказанные байки о фуа-гра и свиной колбасе собственного приготовления. Между собой с Маринкой – шери-шери, comme tu veux-comme tu veux, – отлакировано-отполировано до блеска. Я на их фоне просто ломовая лошадь, давно съевшая все свои зубы.
Как же меня бесит этот Марк! На мгновение мне даже кажется, что из-за него весь мой отдых пойдет коту под хвост. Круглые металлические очки, длинная шея с выступающим кадыком, надменное выражение лица, коротковатые джинсы, нарочитое равенство в отношениях – тинейджерское, но очень последовательное, этот самый ваш знаменитый cool (мы очень спокойны, мы сделали вам хорошо и сделаем еще лучше) вызывает у меня бешенство имени старой перечницы, тупо не желающей принимать, что мир изменился в таком идиотском направлении.
"Дурацкий мальчишка, вот дурацкий мальчишка", – бубню я себе под нос во время всего первого дня, в котором больше напряжения от перемены места, чем отдыха. Сидит в полудранных джинсах, расставив ноги, трясет головой в такт шуршанию наушников, отпускает комплименты мимо проходящим девчонкам – то по-английски, то по-испански, то по-французски.
– Они меня сюда волоком затащили, – внезапно признался мне Марк во время обеда и почему-то подмигнул. – Маменька сказала, – пожаришься немножко, покупаешься и пообщаешься с приличным обществом. Впрочем, я никогда не считал твое общество приличным.
– Прости, что?
– Твое общество я всегда считал изысканным. Из-за этих дурацких пальм мне пришлось раньше времени сдавать сессию, линял, как последний идиот, залечивал наших фригидных доцентш, машину матушка пообещала купить, пропилила все-таки своего Бельмондо. – Каких доцентш?
День второй.
Честный отдых, ленивый завтрак на залитой солнцем террасе, щебетание птиц, радостный визг детишек. Кажется, первый спазм усталости проходит, и глаз начинает потихоньку видеть цвета, ухо различать звуки. Мариночка мирно беседует со мной за завтраком, пока Жан-Поль плещется в лазурной воде бассейна, мастерским глотком осушив высокий стакан свежевыжатого грейпфрутового сока. Беседует о лечебном курорте, где чудесные медсестры чудесными своими ручками делают чудесные массажи, жемчужные ванны и промывания кишечника, без которого в наши годы – никуда, о Лазурном Береге и Ницце, где скука, но, правда, очень полезная для стремительного омоложения.
Все как по книжке – и купание в море, и прогулки по берегу, и королевские креветки на обед, и послеобеденный сон, и чтение детектива в тени белоснежного зонтика с надписью "Мальборо" под плеск волн и льющегося из динамиков еле слышного "Besa me".
У меня чуть загорели щеки, разгладилась кожа и заблестели глаза. Вечером даже захотелось одеться, накраситься и спуститься в бар, выглядеть по полной программе. Не для флирта, конечно, а просто для того, чтобы чуть-чуть распрямиться и на мгновение почувствовать себя нормальной среднестатистической белой женщиной.
Сижу с большим удовольствием в черном кок-тейльном платье и открытых туфельках и потягиваю свой "Кампари-оранж", краешком глаза наблюдая за бесформенными соотечественниками-самцами, как бы небрежно запускающими пальцы между ягодиц послушно вытанцовывающих с ними белокурых нимф.
И тут появляется Марк – скучный, раздраженный, в несусветных темных очках, черной лайковой куртке, одетой на голое, чуть загорелое тело. Джинсы аккуратно разорваны на бедрах и коленях, – кажется, кто-то специально скальпелем резал их, стремясь обнажить красивые крепкие юношеские ноги.
– А знаешь, как маманя называет своего Бельмондо? Mon amour. Ты когда-нибудь учила французский, ну-ка, попробуй выговорить.
– Учила в университете. Проблемы нет, повторю легко – mоn amour, mon amour, mon amour.
– Красиво это у тебя выходит, получше, чем у меня.
Плавным движением пропускает под собой табурет, садится на него верхом, заказывает джин-тоник и вперивается внезапно опустевшим взглядом, еле различимым за очками, в клип, мелькающий над стойкой.
– С мамой что ли поругался?
– Еще чего, – отвечаешь ты, не переводя на меня взгляда, – просто я сегодня злой.
Этот фамильярный тон поражает меня. Мы не виделись несколько лет. Всякий раз, когда я приходила на день рождения к Мариночке – всегда пышный, парадный, статусный, с эксклюзивными напитками в эксклюзивных бокалах и эксклюзивными гостями – Марка спроваживали к бабушке, чтобы не мешался и не слушал ненужных разговоров. Так он и зафиксировался в моей памяти – капризным, визгливым балованным мальчуганом, долговязым и несуразным, пахнущим едой, вечно расстраивающим Мариночку – маму, наполненную правилами хорошего тона.
Теперь в моей голове возникло замешательство. Дорогой афтер-шейв, и показные свобода и любопытство, с которыми он откровенно разглядывал нас, странных взрослых.
Конечно, он может говорить мне "ты", как раз по праву мальчишки, которого я знаю с пеленок, но не говорить же мне теперь ему, что "хорошо бы нам перейти с вами на "вы", молодой человек", глупо как-то. Но неловко ужасно.
– Сама-то . ты как? – спрашивает Марк, по-прежнему не отрываясь от телевизора.
– Я нормально. Как ты знаешь, вся в работе, чего, впрочем, и вам желаю, злой мальчик. А что у тебя за очки?
– Это не очки, – говорит он вдруг с вызовом, – это очень дорогая вещь. Последний рэй-бэн, стекла с тройными фильтрами. А тебе что, не нравится?
– Не нравится. У тебя в них вид дурацкий, да к тому же здесь темно, видишь-то в них как – с подробностями или в общих чертах?
– В подробностях. Вот платьице у тебя от Армани, это я вижу, хорошее, но прошлого сезона, на худой конец, вот так выйти потянуть "кампари" сгодится. А вот с колготками, ты уж меня прости – полный прокол. Такие колготки может себе позволить только бабушка русской революции. У тебя в них ноги в два раза короче и икры не такие сексуальные.
– Что? Икры?
Чувствую, что краснею. Сажусь по-другому. Прикрываю колени сумочкой.
– И еще я кое-что вижу. Вот тебе сколько, лет сорок? Ты прости, я знаю, что у вас глупые предрассудки, и об этом говорить не принято. Но ты выглядишь такой несчастной, как выглядят либо в девятнадцать, либо в восемьдесят пять. Я знаю, что все вы бесконечно страдаете, что занимаетесь якобы ерундой только ради того, чтобы не считать копейки. Но и заниматься ерундой вы не умеете, и деньги тратить тоже. Знаешь, ты ведь красивая женщина. Я – мужчина и могу позволить себе это сказать. Но когда на тебя смотришь, такое ощущение, что кто-то долго тебя жевал, и теперь уже невозможно понять, какой ты была раньше – клубничной или апельсиновой.
– Марк, ты спятил.
– Наверное. Просто сказал, что думал, по праву молодого, зеленого и недозревшего. Если обидел, прости – не хотел.
Пауза длиной, кажется, в битый час. Встать и демонстративно уйти? Отшутиться? Сказать, наконец, что вам, пышноволосым юношам с неуемной уверенностью в себе, и девушкам, умеющим естественно усесться в мини-юбке верхом на стул, очень повезло, что в вашей жизни не было длительной и мучительной эволюции, что вы сразу вылупились вот такими готовенькими, вам не надо было заниматься перерешением ваших судеб, для вас Армани и джин-тоник так же естественны и знакомы, как таблица умножения. Или просто опустить его? Сказать: "Ты сначала заработай свои первые пять тысяч, а потом рот отрывай"?
Пока я решала этот кроссворд, какая-то девушка увлекла его в танец, кажется, болгарка, смуглая, с огромными, почти что угольного цвета глазами и ослепительной белозубой улыбкой. В очень открытой майке и крошечной серебряной юбочке. Я видела, как она едва заметно ласкала под курткой налитую мускулами грудь и видела, что он, фривольно обнимая ее, то и дело поглядывает на меня.
Я не спала всю ночь, думая о том, что, вероятно, Марк должен себя чувствовать ужасно виноватым.
Думала, что мы как раз то поколение, о которое вот это следующее всегда сможет вытирать ноги. Думала, что не была бы счастливее, если бы пошла проторенным путем, получала бы копейки, брала бы с собой на работу бутерброд с плавленым сыром – потому что не хватало бы денег на нормальный обед даже в университетской столовке, Наську бы на ноги не поставила.
И глупо ждать, что кто-нибудь похвалит меня за мои подвиги, старые подруги не приняли "предательства" стези, судачат, говорят о моей бездуховности и радуются, когда я спотыкаюсь. Кроме Маринки, пошедшей самым что ни на есть традиционным путем и сделавшей безошибочную женскую карьеру.
Нормальная пощечина, оплеуха. От мальчика в супердорогом рэй-бэн, в тонкой лайковой куртке, надетой на голое тело. Все правильно, и колготки на мне не те.
Может быть, все-таки нажаловаться Маринке? Ну хорошо, мне нахамил, а если нахамит кому поважнее, пустит свою судьбу под откос?
Я все-таки уже совсем под утро решила, что жаловаться не буду – приму удар и поставлю сопляка на место.
Наутро за завтраком Марк был молчалив, но подчеркнуто внимателен. Щелкнул зажигалкой, как только я поднесла сигарету к губам. Пододвинул пепельницу. Сходил мне еще за кофе. На пляже, предварительно спросив разрешения, лег рядом со мной, в несусветных плавках, лиловых с красными полосками, задал десяток вежливых вопросов "как спала, что читаю, как собираюсь здесь развлекаться".
– А знаешь, вот ты вчера говорил мне…
– Глупости говорил.
– Нет, постой.
– Я же извинился, Ларочка.
– А почему ты меня так называешь, "Ларочка"? Я разве твоя подружка?
– Извини, если тебе неприятно.
Он резко поднялся и пошел плавать. Я видела, как он плавни вошел по пояс в воду и нырнул как дельфин. Вынырнул далеко-далеко в море и, медленно взмахивая руками, уверенно поплыл к горизонту. Оставив далеко позади основную массу купающихся.
– Не волнуйся за него, – раздался голос Маринки, присаживающейся рядом, – у него разряд. Приплывет, никуда не денется.
Мы проболтали, как беззаботные птички, битых полтора часа, гадали друг другу на картах, Марк приходил, обтирался полотенцем и потом заваливался на свой лежак, листал "Мене хелс", я видела, что там на страницах неописуемой привлекательности жеребцы так же жадно поглощают листья салата, как и целуют девушек. Временами доставал какие-то книжки – "История парламентаризма в Америке", "Войны двадцатого века", но в результате уснул, свернулся калачиком на узком лежаке, прикрыл ладонью лицо, разметав свои тяжелые черные вьющиеся локоны, почти что доходящие до плеч, по полосатому матрасу лежака.
– А у него есть девушка? – спросила я внезапно шепотом у Маринки.
– К сожалению, – прошептала она, – у него есть не девушка, а девушки. Ну, ты знаешь, как у них все теперь там. Но он на самом деле серьезный и очень трогательный. Хочет, конечно, быть крутым, как они все, журналы все эти, шмотки, иногда, знаешь, думаю, что у меня девчонка, а не парень – всех Готье и Гуччи наизусть знает, крутится перед зеркалом, мои наряды комментирует, но при этом, поверишь ли – мужик вкалывает, подрабатывает, по ночам читает умные книжки, сейчас вот приедем, пойдет на стажировку в банк, сам что-то нашел, пристроился.
– А как он с твоим Жан-Полем?
– Смеется над ним, дразнит "Бельмондо", и говорит, что он не мужик. У Маркушки все сейчас на две части делится "мужик – не мужик". Пройдет, возрастное.
Внезапно он проснулся, потянулся, громко зевнул и гаркнул на полпляжа:
– Ну что, девчонки, пошли обедать?
Вечером я опять спустилась в бар, и уже в других колготках. Публика показалась мне какой-то бешеной, в баре было дико накурено, и приглашенный испанский ансамбль, которого не было накануне, что называется, давал жару. Голые танцующие животы и дерзкие поцелуи разгоряченных испанцев и вправду создавали хоть и показную, но очень достоверную атмосферу огнедышащего праздника. Я выпила слишком много, кокетливо потанцевала с подозрительно похожим на Бандераса испанцем по имени Хорхе, умело отмассировавшим мне бедра, и отправилась спать, отчетливо для себя отметив, что Марк так и не пришел. Чертов мальчишка.
На следующее утро Марк зашел ко мне в номер сразу после завтрака, когда я переодевалась, чтобы идти на пляж. Маховик отдыха раскручивался, инерция распорядка дня делала свое дело, мысли становились ясными, от солнца и вечно голубого неба возникало ощущение свежести тела, настроения, появилась даже какая-то игривость – а не флиртануть ли. Вот только с кем?
Увидев его на пороге, я удивилась.
– Можно поговорить?
– Здесь или на пляже?
– Можно и на пляже, только там мамик и Бельмондо – будут мешать.
– Можем пройтись.
– Давай.
Мы вышли на пляж и побрели вдоль берега, загребая песок ногами. Солнце палило сильно, и мне пришлось закутать голову и плечи платком.
– А так тебе ничего, – почему-то задумчиво сказал Марк.
– Ну, что, говорить-то будем?
– Вот у тебя Наська, знаю, живет с каким-то парнем.
– Живет.
– И что для нее главное?
– То есть?
– Ну, там, его бабки или какой он любовник?
– Так спросил бы у нее сам.
– Неудобно, а ты не знаешь?
– Я думаю, что на самом деле важно и то и другое, и, главным образом, третье. То, чего у тебя самого нет, и то, без чего тебе грустно.
– Двусмысленно звучит.
– Ну пошли.
Мы гуляли, по-моему, несколько часов. На твоей шее позвякивал медальон на золотой цепочке – большая извивающаяся ящерка, которая, как мне казалось, должна была щекотать тебе грудь.
Ты шел рядом, предупредительно подхватывая меня под локоток, каждый раз, когда мы перешагивали через выброшенную морем гигантскую фиолетово-розовую медузу, или ветку, облепленную ракушками. Ты поправлял платок, когда он сползал с моего плеча. Я постоянно ловила себя на том, что мне эти движения очень приятны, тем более, тема разговора странным образом будоражила меня.
– Дело в том, – говорила я все с большим пафосом, – что деньги в счастье конвертируются плохо, особенно на большом временном участке. Всякой женщине нужна зависимость от мужчины, и чем тоньше устроена женщина, тем в более изысканные формы эта зависимость должна упаковываться.
– То есть?
Я искренне приводила примеры того, какое наслаждение испытывает женщина, когда мужчина спасает ситуацию, берет проблемы на себя. Как она радуется, услышав: "Я уже об этом подумал". Как много всего на самом деле стоит за – мужским умением просто уснуть рядом, превратив страсть в нежность, когда он чувствует, что у его возлюбленной слипаются от усталости глаза. Конечно, говорила и о деньгах. Но самое важное, чтобы мужчина никогда не вызывал жалости, и даже материнской нежности, например, когда он болеет, хлюпает носом и вроде бы именно этого и хочет. Такая жалость на самом деле убивает настоящее чувство, незаметно, потихонечку, притупляя остроту того, что на самом деле должно происходить между мужчиной и женщиной.
– Знаешь, мои прежние знакомые, – продолжала я, почему-то увлекшись собственными довольно банальными рассуждениями, – те, кто не ушел в бизнес и работают в госструктурах, имеют сейчас очень жалкий вид и гордятся этим. Мол, мы сделали сознательный выбор, мы не продаемся. А вот мне всегда хотелось их спросить: а кто и за сколько хоть разок пытался вас купить?
Ты слушал меня внимательно. Ты проявлял какое-то нетерпение, когда мой разговор уходил слишком далеко в сторону, было видно, что тебе не очень интересно про моих дальних и близких знакомых, что больше всего тебе интересно про меня. Ты спрашивал: "А ты что больше всего любишь? А ты что больше всего ценишь?" Потом вдруг ты развернулся ко мне спиной и попросил:
– Глянь-ка, я не обгорел? – и потребовал, чтобы я непременно провела рукой по твоей спине и лопаткам. Мне было любопытно смотреть, как ты провоцируешь меня, спрашивая: "А у тебя сейчас есть мужчина?"
Я выдержала паузу и увидела, с какой радостью ты отреагировал на мой отрицательный ответ. А потом вдруг сказал:
– А знаешь, во мне есть все, о чем ты говоришь, но моя девушка меня не любит, как ты думаешь, почему?
– Потому что ты дурачок, – улыбнулась я и попыталась ласково потрепать тебя по твоей черной гриве.
Ты резко остановился, поймал мою руку, поднес ее к губам и обжигая меня своими темно-карими лучащимися от солнца глазами медленно-медленно произнес:
– Я не дурачок. Лара, я все хотел сказать тебе, что у тебя очень, очень красивые ноги и каждый раз когда я смотрю на них, я очень жалею, что ты не одна из тех девчонок, что охотно плюхаются мне на колени, выдавая в придачу к ногам и все остальное.
– Марк, ты спятил.
Когда-нибудь, лет через пять-десять, я буду сидеть в своем загородном доме, отчитывать нерадивого, вечно подвыпившего садовника за то, что он не убрал листья или не сколол с дорожек перед домом лед, и краешком глаза поглядывать на камин, где обязательно будет стоять наша фотография – мы с тобой на этом берегу, я – хохочущая, укутанная в белый огромный платок, который порывы ветра усердно стараются содрать с меня, и ты – высокий, стройный, умопомрачительный, грустно улыбающийся и по-подростковому глядящий в объектив. Никаких объятий или даже касаний – просто рядом.
Дни закружились как юла. Что заставило меня в тот же вечер в темном номере, причудливо освещаемом огнями фейерверка, устроенного над бассейнами, ответить на твое прикосновение, прогнуться, когда твоя рука коснулась моей груди, запрокинуть голову, когда ты словно наотмашь провел ладонью по волосам?
Разогретое солнцем тело, подстегиваемое мыслью, что в конце концов я тоже имею право на расслабление, удовольствие, шалость, игру?
Маринка не выходила у меня из головы, я как в детстве ждала стука в дверь, звонка по телефону, но твои ласки – такие желанные, медленные, такие упрямо нежные, – уносили меня прочь из этого отеля, где сейчас внизу на террасе кафе ужинали твоя мать и отчим.
Ты вошел без стука, обхватил меня со спины руками и, почти как ребенок, уткнулся носом в мои волосы, застыв на мгновение в ожидании моего ответа.
Ты сразу стал что-то говорить, прямо мне в затылок, не выпуская из объятий, не крепких, не жестких, даже не мужских, а таких удерживающих, осторожных.
– У тебя безумные глаза, знаешь, серые и холодные, как вода в замерзшем пруду.
– Маркуша, ты спятил.
– Я знаю, я говорю пошлости, у меня их столько накопилось за эти две ночи, выслушаешь меня?
Через дурацкий вздох, через невидимый в темноте румянец, через не менее пошлую, чем твои разговоры о глазах, паузу:
– Выслушаю.
Все, курок спущен. Ты целуешь, обнимаешь, неистовствуешь. Ты обнажаешь мои плечи и грудь и все время говоришь, говоришь.
– Сам не знаю, почему, – повторяешь ты как заклинание, – прошибло током, когда увидел тебя в аэропорту с этой несуразной сумкой, такая потерянная, растерянная, прямо как девчонка-. И спала калачиком в самолете, сладко запихивая кулак под щеку. Эти твои кольца с бриллиантами, можно я сниму их?