- Своими глазами я свет у тебя из-под двери видела! Ты всю ночь электричество жгла - цветы свои крутила! Умеешь жечь, умей и платить, вошь старорежимная!
   - Я не отказываюсь платить, Прасковья Васильевна! Я заплачу, но неужели же в три раза больше других? Поймите, что мне это очень трудно, лепетал в ответ голос Зинаиды Глебовны.
   - Плати, говорю! А коли не заплатишь, сейчас сообщу фининспектору. Другие бы давно донесли, это уж мы с мужем такие люди, что терпим. Так умей за то уважать людей и не спорь, а дочку изволь приструнить - больно уж зазнается перед нами твоя бездельница!
   Ася решилась, наконец, войти сама. Зинаида Глебовна, миниатюрная, с усталым, худым лицом, еще сохранившим следы былой красоты, и со свойственным ей теперь постоянным испугом в глазах, стояла около керосинки с чайником, а возле неё огромная туша разгневанной бабы занимала, казалось, половину тесной кухоньки
   - Ася, деточка! Иди сюда, дорогая! - воскликнула Зинаида Глебовна, увидев племянницу, но баба явно не наоралась вволю:
   - Наследила-то, наследила по всей кухне! Вытирать за твоими гостями кто будет? Я, что ли?
   Только в маленькой, почти пустой комнате, где ютилась теперь семья бывшего камергера, Ася в первый раз расплакалась, бросившись на шею тете Зине и рассказывая о случившемся.
   Зинаида Глебовна, как и Наталья Павловна, уже знала долгим мучительным опытом, что отчаяние ничему не поможет и что надо полностью сохранить ясность мысли, чтобы успеть сделать тысячу совершенно необходимых мелочей. И после первых нескольких минут овладела собой, угостила Асю булкой, стала подбирать для Сергея Петровича теплые вещи. У нее сохранился офицерский башлык и шерстяные носки. Зинаида Глебовна извлекла их из кованного железом сундука. Сундук этот с расписной крышкой, на которой были изображены цветы и райские птицы, служил семье Нелидовых еще со времени Иоанна Грозного, а теперь одновременно играл роль кровати - на него стелили тюфяк для Лели.
   Через час Зинаида Глебовна, Ася и Леля вышли из дому. Зинаида Глебовна помчалась к Наталье Павловне, а девочки побежали сначала в комиссионный магазин с квитанциями от вещей, сданных на продажу. Магазины эти в то время были завалены самой изысканной утварью, и вещи ждали продажи иногда месяцами.
   Сергей Петрович вернулся позже всех, только за два часа до того, как надо было выезжать на вокзал.
   - Как ты поздно, Сережа! Мы измучились, ожидая тебя! - воскликнула Наталья Павловна.
   - Что же делать, - ответил он, - срок - несколько часов, а нужно переделать тысячу формальностей.
   - Садись ужинать, - сказала Наталья Павловна, - неизвестно, когда ты будешь есть!
   Он стал отказываться, она настаивала. Садясь, он поймал и поцеловал руку матери; она прижала на минуту к груди его голову. Нелидова и француженка вытерли невольные слезы. "Она уже стара. Увидит ли она его когда-нибудь!" - подумала каждая.
   - Продавайте хрусталь, фарфор, бронзу - всё, что найдете нужным, только книги и ноты сохраните по возможности, - говорил он, глотая наскоро завтрак. - Мои романсы... Отдайте Нине Александровне - она их любит. Ася, ни в коем случае не бросай занятия музыкой. Скоро ты сможешь давать уроки и аккомпанировать. Только музыка поставит тебя на ноги. Если я получу работу, тотчас вышлю вам денежный перевод. Только я очень сомневаюсь, что для скрипки там найдется работа, а если они пошлют меня чинить дороги и разгребать снег, то это - конечно, гроши.
   - Пожалуйста. Сергей, ничего не высылай! Ведь мы здесь всегда сможем что-нибудь продать. Напиши. Если не будет заработка, мы тотчас вышлем и посылку и деньги. - сказала Наталья Павловна.
   - Нет! Этого не будет - на хлеб себе я всегда заработаю, - сказал он, а про себя подумал: "Как знать, там могут запретить мне работать. С некоторым они так делали".
   Семейные разговоры прервало появление старой графини Коковцевой. Она жила в том же доме, этажом ниже, и приходила иногда к Наталье Павловне поиграть в вист. Теперь она приплелась, опираясь на палку, поддерживаемая старой горничной, вся в черном, со старинной наколкой на седых буклях. Все поднялись, Сергей Петрович поцеловал ей руку.
   - Это. Это Бог знает что! Это такое безобразие! Я напишу в Париж брату! - грассируя, говорила она, точно желая кого-то припугнуть этими словами. Через пять минут она удалилась, чтобы не стеснять своим присутствием в момент расставания. Тотчас вслед за ней в дверь постучала соседка, вселенная недавно по ордеру.
   - Там пришел управдом - осведомляется, уехали ли вы?
   И тут же на пороге выросла фигура непрошеного гостя.
   - Что вам здесь угодно, товарищ! - спросил Сергей Петрович и вложил столько иронии в последнее слово, что человек, вошедший в комнату с фуражкой на затылке, учуял нелестное для себя в этом обращении.
   - Я пришел проверить исполнение приказа. Я - при исполнении служебных обязанностей, так что вы, гражданин, не очень-то... - пробурчал он.
   - Я должен уехать в два часа, а сейчас двенадцать с минутами. Я нахожусь в своем доме на законном основании, а вас попрошу немедленно отсюда убраться. Вы здесь лишний, могу вас уверить!
   - Serge, au nom de Dieu!* - воскликнула Нелидова, хватая его за руку.
   * Сергей, ради Бога! (франц.)
   - Что вас страшит, Зинаида Глебовна? Это только управдом, а не комиссар чрезвычайки Этот не имеет власти отправлять на тот свет.
   Управдом потоптался на месте и вышел.
   - Они изведут всех лучших людей России! И так уже мало осталось! воскликнула Нелидова.
   - Вы несправедливы, Зинаида Глебовна! Меня за мое происхождение следовало бы заморить в одиночке, а меня только высылают. Оцените великодушие соввласти!
   Он взглянул на часы. Наталья Павловна стояла около дверей кабинета.
   - Поди сюда, - позвала она сына и отступила в глубь комнаты. Там она прошептала ему что-то и перекрестила.
   Решено было, что поедут провожать только девочки. Нелидова и француженка начали наперерыв объяснять Сергею Петровичу, что положено из теплых вещей и что из провизии следует есть в первую очередь. Они крестили его, он перецеловал им руки и уже двинулся идти, как вдруг послышалось слабое повизгивание - умирающая борзая выползла из-под рояля и делала отчаянные усилия, чтобы, добраться до уезжающего хозяина. Все с изумлением переглянулись: неужели она поняла? Она доползла, положила морду на передние лапы и подняла на него кроткие, печальные глаза. Сергей Петрович наклонился к собаке.
   - Ну, прощай, бедняга! С тобою, видно, нам уже не увидеться! Да, Диана, плохие пришли времена! - и он почесал ей за ушами. - А где Всеволод Петрович?
   Собака взвизгнула и оглянулась. Сергей Петрович повернулся к матери:
   - Помнишь, мама, как в Березовке мы с Всеволодом возвращались, бывало, с охоты с полными ягдташами и всегда сохраняли в величайшей тайне, кем сколько убито птиц? Дело-то все в том, что убивал один Всеволод; я вечно палил мимо, а вот она, эта самая Диана, одна была в курсе событий и презирала меня тогда до такой степени, что отказывалась со мной ходить. Однако пора. Иначе опоздаю.
   На лестнице он обернулся еще раз: мать стояла на пороге, за нею. Нелидова и францужен-ка. Все смотрели ему вслед. Наталья Павловна и теперь не плакала, но выражение глубокой скорби лежало на красивом старческом лице и тонкая рука крестила сына. Сколько раз этим жестом она провожала его сначала на фронт в Галицию, потом в Белую армию и, наконец, в ссылку. Он был единственным из ее детей, оставшимся при ней, - старший любимый сын расстрелян, дочь с семьей пропала во время оккупации Крыма. Была минута, ему захотелось подбежать к ней и, как в детстве, припасть к ее груди головой... Он сделал прощальный жест рукой и надев шляпу пошел вниз, шагая через ступеньку. Девочки шли сзади и вдвоем тащили за ремни тяжелый рюкзак который ни за что не хотели надеть ему на плечи.
   Глава шестая
   С тех пор как Елочка помнила себя, бабушка ее круглый год жила в небольшом розовом поместье куда на лето к ней слетались дочери. Все эти женщины - бабушка и сестры Елочкиной матери - курсистки-бестужевки - были несколько сухи и своеобразно аскетичны. Одевались строго: иначе, чем в английских костюмах. Елочка даже вообразить их себе не могла Все ультра-модное вызывало колкие насмешки. "За модой можно следовать только издалека", - провозглашала бабушка. В деревне считали хорошим тоном ходить без зонтиков и без перчаток, балы и приемы считали ненужной потерей времени. Гостеприимство было не в моде: проводив соседей говорили друг другу "Надоели своей болтовней". Не было обидней клички, чем "светская пустышка".
   Ни музыкой, ни балетом в этом доме не увлекался никто. Литература, художественные выставки, драматические спектакли - другое дело. Вкус к ним был весьма развит и утончен, а в деревенском доме была богатая библиотека с большим количеством иностранных книг.
   Церковных праздников и постов в этой семье не соблюдали и, шутя, говорили друг другу: "Мы потрясаем основы", однако, венчались и отпевали усопших неизменно в церкви. Священ-ников и военных не любили, и погоны Елочкиного дяди - хирурга - вызывали все ту же брезгливую гримаску. Елочкин отец, безвременно погибший талантливый земский врач, был в этой семье особенно уважаем.
   К придворному миру и аристократии относились несколько иронически; Елочка хорошо помнила такие выражения, как "раздулся от сословной спеси" или "понес аристократическую чушь", но наряду с этим, сколько собственного превосходства вкладывалось в слово "провин-циалы", с которым другие неизбежно связывали нечто отсталое и затхлое. Как артистично французили за столом, не желая быть понятыми горничной!
   По политическим убеждениям все были кадеты. Монархисты и большевики одинаково подвергались беспощадной критике. Войну 1914 года приветствовали дружным взрывом патриотизма. В это время, перед лицом опасности, сплотились воедино все партии страны, кроме, разумеется, одной. А в миниатюре и все члены семьи. Что касается Елочки, тогда двенадцатилетней девочки, то именно в это время она ощутила духовную связь с материнским гнездом наиболее остро.
   В этой семье все были сдержанны. Общая крепкая спаянность установила молчаливое взаимопонимание, при котором разговоры о чувствах и всякая задушевность не поощрялись. Сюда уходила корнями и замкнутость Елочки. Видеть смолянкой единственную внучку и племянницу не вполне согласовывалось с либеральными принципами этой семьи. Много толковали о том, что маленькую Елочку следует перевести в гимназию, и лучше бы всего в Стоюнинскую, как наиболее передовую, но в Петербурге заботиться о девочке было уже некому, и, таким образом, институт оказался незаменимым, как только Елочка достигла школьного возраста Только каникулы она проводила в семье.
   "Смольный принес мне новые веяния и многое во мне переделал, но та резкость в суждениях и манерах, которая нам органически свойственна, осталась. Моей суровости и гордости, а также отсутствию всякого кокетства я обязана вот этой семейной родовой специфике и ее передовым настроениям. Бабушка и тетки оставались ревностными хранительницами семейного духа, с которым покончить сумела только революция и в котором мне чудится нечто чеховское", - писала Елочка в дневнике.
   Революция и в самом деле, не прибегая на сей раз к кровавым репрессиям, все-таки нанесла свой сокрушительный удар по этому дворянскому гнезду средней руки; поместье было отобрано, оторванная от родной почвы, очень скоро на городской квартире угасла бабушка. Одна из молодых теток Елочки попала в Финляндию, и известия о ней прекратились. Другая вышла замуж и преподавала теперь вместе с мужем в Екатеринбурге, который уже был Свердловском.
   Таким образом, родных, кроме дяди-хирурга, у Елочки в Петербурге не осталось. Никто не дрожал над ее целомудрием, над ее здоровьем, над ее радостями. Она вынуждена была сама прокладывать себе дорогу, она служащая!
   Погруженная в печальные думы о своей семье и своей судьбе, она выходила однажды из клиники, когда уже в вестибюле ее окликнула пожилая, неопрятно одетая женщина, лицо которой показалось Елочке знакомым. Женщина поспешила себя назвать - это была бывшая сестра милосердия Феодосийского госпиталя. Про ее мужа, доктора Злобина, рассказывали, что он выдавал чекистам офицеров, поименно называя каждого. Елочка хотела пройти мимо, но Злобина задержала ее руку.
   - Вы работаете здесь, Елизавета Георгиевна?
   - Да, на мужском хирургическом. Простите, я тороплюсь.
   - Погодите, погодите, миленькая! Вот вы и разговаривать со мной не хотите. Грешно вам. Видите ведь, что я совсем больная.
   Елочка приостановилась:
   - Что с вами?
   - Ох, не спрашивайте! Недавно из психиатрической выпущена. Признали, будто выздорове-ла, и бумажку дали, что работать могу, а кому такая работница нужна? Все отделаться стараются, мыкаюсь из учреждения в учреждение - никто не берет.
   - Как никто не берет? Вот у нас ведь работаете?
   - Ох, нет! Только временно. На постоянную не примут. Я уже все пороги обила - нужда заела.
   - А муж ваш? Или его в живых нет?
   - Муж меня бросил на что я ему теперь?
   Елочка взяла ее за обе руки.
   - Извините, я не знала. Выйдемте вместе, поговорим.
   - Я помню, что вы добрая, жалостливая! Иначе я к вам и не обратилась бы. Уж очень много я от людей презренья вижу, - всхлипнула Злобина.
   Елочка еще раз оглядела ее: поношенное пальто, из воротника торчит вата, растрепанные волосы выбиваются из-под косынки, глаза припухшие, красные, перчаток нет. Даже странно, что медсестра может иметь такой неопрятный вид! А выражение глаз испуганное и растерянное - немудрено, что не принимают!
   - Давно вы одна? - спросила Елочка.
   - Давно.., а с ним не легче было - корил меня... неприятности из-за меня были. Он партийный, главный врач больницы, а я богомольная очень - ему на вид ставили; в стенгазете меня нарисовали: в платочке и руки для молитвы сложены, а подписали: "Жена одного хирурга". Ему, конечно, неприятно.
   - Ваш муж карьерист, это всем давно известно, - надменно произнесла Елочка.
   - Я поняла, о чем вы... - проговорила Злобина, - Всего в двух словах, моя миленькая, не расскажешь... Загляните ко мне, мое золотко. Мне вот сюда, в этот дом. Зашли бы, чайку выпили, а то я все одна да одна!
   Елочка заколебалась, тон этой женщины претил ей - Елочка была очень чувствительна к comme il faut*, а вместе с тем ей кое-что хотелось узнать...
   * Хорошему тону (франц.)
   Комната оказалась запущенная, неряшливая, почти пустая. Электрическая лампа, засиженная мухами, спускалась с потолка прямо на шнуре, стол оставался неубранным, на стенах Елочка разглядела следы клопов.
   - Вот какое жилье-то у меня убогое! Пока сидела у Бехтерева, милые соседи все порастащили, а и было-то немного, - начала Злобина, и, только разливая чай, вернулась к вопросу, интересовавшему Елочку.
   - Нелады с мужем, у меня именно с того времени пошли. Очень уж винить моего Мишу, конечно, нельзя - он по убеждениям всегда был красный и офицерство терпеть не мог... - продолжала та.
   - Ну, знаете, - перебила Елочка, - такой поступок иначе как подлость нельзя и расценивать, каковы бы ни были политические симпатии человека. Если вы будете защищать своего супруга, я убегу! Я не буду сидеть у вас за столом. - И Елочка уже хотела встать.
   - Правильно, миленькая, правильно! Я не защищаю. Я сама с того дня покой потеряла Вы помните, какой я была хохотушкой? С того дня я смеяться перестала.
   - Почему? - спросила Елочка, уловив что-то странное в ее голосе.
   - Не знаю, как и рассказать. Вы сочтете меня и в самом деле за полоумную.. Только это не сумасшествие, нет!
   Она оглянулась и сказала шепотом:
   - Они виделись мне иногда... Когда стемнеет, проходят бывало, по коридору мимо моей комнаты...
   - Кто - они?
   - То один, то другой... - те, расстрелянные!
   Елочка с ужасом взглянула на нее. Господи! Да она в самом деле ненормальная! Очевидно, помешалась на этой почве.
   - Знаю, что вы думаете. Так и врачи мне говорят: психоз, психуете. Да ведь психоз-то оттого и случился, что я вся извелась. Психоз только два года назад прикинулся.
   - Анастасия Алексеевна, я никогда не поверю, чтобы мертвые ходили по коридорам - их души должны быть очень далеки. А кроме того... виноват ваш муж, а вы можете спать совершенно спокойно, уверяю вас.
   - Вы это, миленькая, как медсестра мне говорите, я это отлично понимаю. Повадились они ко мне, это точно. Я и мужу рассказывала.
   - Ну а он что?
   - Ох, как сердится и кричит, и грозится, бывало, особенно как я с перепугу по церквам зачастила. Он меня и в больницу сплавил: кабы не больница, я бы и теперь работала, нужды не знала. Всё из-за него.
   - В этом случае ваш муж прав был, Анастасия Алексеевна! Нельзя было вас оставлять без помощи.
   - Нет, нет, голубушка моя! Вы мне этого не говорите! Я ему мешала! Он меня нарочно в больницу упрятал, чтобы скандалы кончились, да чтобы ему свободней было с другими женщинами водиться. Он и комнату хотел у меня отобрать. Хорошо, я комнату отсудила. В суде, небось, не помешал мой психоз. Началось еще с того вечера в Феодосии, в двадцатом году. Я пошла туда... в Карантин... Пошла к приятельнице и засиделась. А туда с наступлением вечера привезли расстреливать... и бросали тут же в колодцы... Вы помните, там же много колодцев было. Туда! Жители в дома запрятались и ставни позакрывали, а я сдуру в сад выскочила, да к забору. Вечер уже, и ветер гудит, и туда их бросают без молитвы, без отпевания... страшно! Доверху трупами колодцы набили и заколотили досками. Когда я потом домой бежала, я слышала, кто-то еще стонал. Я голову платком закрыла и опрометью...
   - О, не говорите, не говорите! Слышать не могу!
   - Так вот и я, подкатило мне что-то к горлу... Господи, думаю, и это все через моего мужа! Бегу и дрожу. Ну, а в ночь после того было у меня в госпитале дежурство...
   - Как дежурство? Разве после прихода красных госпиталь еще функционировал?
   - А как же! У красных свои раненые были и солдаты наши еще лежали.
   - И вы остались работать? Это беспринципно, простите!
   - Как сказать! И те и другие - люди, и тех и других жаль. К тому же и увольняться страшновато было - репрессий боялась. Осталась. А вы помните наш госпитальный коридор?
   - Очень хорошо помню.
   - Ну вот, я пошла ночью по этому коридору в буфетную за кипятком озябла очень, хотелось чайком согреться. Коридор длинный, темный, совсем пустой. После расправы в коридоре этом по щиколотку крови было, опилками засыпали. Иду это я и думаю, что пол все еще мокрый... И тут, в первый раз... С тех пор пошло: как только одна останусь, так и страх приползет, что опять увижу их. Особенно, когда, бывало, муж на ночное дежурство уйдет. Этак навязывается, лезет в голову - сейчас, вот сейчас! Сердце заколотится, в груди холодно станет, и опять промелькнет перед глазами, а то так встанет, и стоит.
   Они помолчали.
   - Вы тени видели или разбирали лица? - спросила Елочка.
   - Тени чаще, а случалось - лица. Полковника с усами помните? Он все, бывало, говорил, что ему нельзя умирать - семья большая, дети. Вот он и сейчас как будто стоит...
   - Где стоит?
   - А вот там у печки, в углу... Не видите? Угол-то левый не такой, как правый, - весь сереет и движется,. А вот и фуражка николаевская проступила. Неужели не видите?
   - Не вижу. Вот сейчас, чтобы доказать вам, что там пусто пройду и проведу рукой.
   Елочка встала и храбро пошла к печке.
   - Вот... - никого?
   - Ну как так никого - рукой сквозь него прошли.
   - У вас освещение нехорошо налажено. Это лампа раскачивается, тени колышатся, вот вам и мерещится.
   Сестра милосердия улыбнулась на слова Елочки, как улыбаются на лепет младенца. Скрипнула половица, и Елочка вздрогнула. "Это начинает действовать на нервы", - подумала она. Она еще раз пристально взглянула на Анастасию Алексеевну: та сидела, устремив глаза на печной угол, губы ее слегка кривились, а все выражение лица было такое странное, болезненное, почти юродивое.
   - А вот молодой не приходит. - сказала она.
   - О ком вы говорите? - спросила Елочка.
   - Молодой, говорю, не приходит. Помните, лежал у нас поручик, почти мальчик. У него было ранение в легкое и в висок с сотрясением мозга. Не помните?
   Щеки Елочки стали пунцовыми.
   - Нет, - прошептала она, застигнутая врасплох.
   - Неужели не помните? Красивый такой юноша, гвардеец, с двумя Георгиями... у окна койка... бредил сильно... всегда ведь, кто в голову. В нашей палате он всех тяжелее ранен был. Я забыла сейчас фамилию...
   Елочка хорошо помнила фамилию, но подсказать не решалась - боялась снова покраснеть.
   - Вы про этого поручика какие-нибудь подробности знали? - все-таки выговорила она.
   - Да, болтали у нас, что их самых сливок общества, паж, кажется. Уверяли, что смельчак; на самые, будто бы, рискованные рекогносцировки вызывался.., а, по-моему, так маменькин сынок, недотрога...
   Елочка возмутилась:
   - С чего вы взяли? Он так героически держался на перевязках: никогда не застонет, не пожалуется, не позовет лишний раз.
   - Положим, что и так, а из-за пустяков скандалы устраивать мастер был. Сколько раз персоналу из-за него доставалось. Помню, раз отказался взять стакан у санитара - уверял, что тот пальцы ему в чай обмакнул. А с сестрой Зайцевой скандал вышел.
   - Что такое? Я ничего не знаю.
   - Вы, помните, тогда уже больны были. Зайцева эта и в самом деле очень уж бойко держалась, не вашего дворянского воспитания. Какую-то она себе с этим раненым вольность позволила; сказала ли что, или... жест неудачный, а только тот поднял историю - вызвал дежурного врача и потребовал, чтобы Зайцева к нему не подходила. Волновался так, что дежурный врач, перепугавшись, поспешил перебросить ее в другую палату. Ходила она весь день с красными глазами, боялась, что вызовет главный врач. Зачем такую неприятность устраивать человеку, скажите? Что он - девица красная, которую оскорбили, подумаешь?
   Но Елочка с достоинством вскинула голову.
   - Если Зайцева была нетактична - поделом ей! Сестра милосердия всегда должна быть на высоте. Еще что было?
   - Повязка раз у него вся промокла, а сестра не заметила - получила разнос от дежурного врача. А то раз санитар письмо какое-то, не спросив позволения врача, ему передал прямо в руки. Опять была от дежурного нахлобучка из-за него же!
   Елочка встала при мысли об этом письме, которое помнила наизусть. Она стала прощаться.
   - Анастасия Алексеевна, умеете ли вы носки штопать? У нас в больнице сторожиха хорошо этим подрабатывает. Хотите, я соберу вам штопку?
   - Спасибо, миленькая. Не откажусь. Дело нетрудное.
   - Прекрасно. Я соберу и занесу вам на днях.
   Она шла домой душевно растерзанная: все как будто снова приблизилось к ней - госпиталь-ная палата и он, который даже в бреду говорил: "Погибла Россия". Она любила воображать: как паук плетет свою паутину, так она придумывала и рассказывала себе длинные истории в которых действующими лицами были она и он - все он же! В историях этих она продолжала то, что оборвал скосивший ее тиф. В своем воображении она на следующий день опять приходила в госпиталь; ему было лучше, он мог говорить, и она придумывала фразы, которые они говорили друг другу: город берут красные... он еще слаб, и она помогает ему выбраться из госпиталя, и после скрывает в своей комнате, как скрывали у себя придворные дамы во времена Варфоломеевской ночи гугенотов - офицеров. Потом они вместе бегут из города, и, наконец, объяснение в любви. Это объяснение она воображала себе в самых романтических и возвышен-ных красках; ее целомудренное воображение ни разу не нарисовало даже поцелуя. Он говорил ей, что она - героиня, настоящая русская женщина, которая для спасения любимого человека не побоится ничего.
   И на этом ее история кончалась. Дальше было уже неинтересно! Что воображать дальше? И, кончив на этом месте, она начинала эту историю сначала, с того же заколдованного места, по той же канве, но каждый раз с новыми деталями.
   Этим историям она отдавалась обычно по дороге на службу и со службы, иногда в длинные часы по вечерам, в тишине своей молчаливой комнаты, когда сидела за починкой белья. У нее была уютная аккуратная комнатка с белой кроватью, старинным бабушкиным комодом красного дерева, книжным шкафом и маленьким пианино. У кровати висели фотографии родителей и ее самой в форме сестры милосердия, а в углу - икона Спас Нерукотворный. В этот вечер вид комнаты успокоительно подействовал на нее. Здесь как будто уже выкристаллизовалась и застыла в воздухе вся та внутренняя напряженная жизнь, которой она жила. Ее думы, ее воспоминания и фантазии, весь ее духовный мирок, запечатлевшийся на окружающих предметах, теперь как будто возвращал ей ее энергию, излучая невидимые токи. Она была здесь в своей стихии.
   Раздевшись и поправив волосы, она подошла к комоду открыла один из ящиков и достала сестринский передник и косынку Феодосийского госпиталя, аккуратно завернутые в марлю. Теперь уже не носили такие! Косынки теперь надевали повойничком, а не длинные спущенные, а передники - без красного креста и затянутой талии - просто белый халат. С формой изменилось и название, из сестры милосердия она стала "медсестрой" - работающей за деньги советской служащей, и разом сброшен был ореол романтизма с белой косынки! Медсестра уже не имела того образа, который был у сестрицы в глазах как офицеров, так и самых простых солдат. Если она стала медсестрой, то только потому, что надо было зарабатывать на жизнь. Она развернула передник и косынку: знакомый тонкий аромат повеял от них в лицо, она воспринимала его как эманации уже ушедшей души, исполненной того изящного героизма и аристократического благородства, которые ей так нравились.