XII
   На пятый день к вечеру, пожелтевший и измученный путешествием, Суизин переправлялся в гондоле к отелю Даниелли. На лестнице у входа стоял Джемс и смотрел на него с вполне понятным любопытством.
   - А, это ты! - сказал он. - Добрался благополучно? Суизин разозлился.
   - Что значит благополучно? Джемс ответил:
   - Я думал, что ты не захочешь бросить своих друзей! - Потом добавил подозрительно: - А ты не привез их с собой?
   - Каких друзей? - прорычал Суизин. Джемс переменил тему.
   - Ты скверно выглядишь, - сказал он.
   - В самом деле? - пробормотал Суизин. - А тебе-то что до этого?
   В тот вечер он спустился к ужину, но заснул за кофе. Ни Тракер, ни Джемс не досаждали ему вопросами. Они даже не вспоминали о Зальцбурге. Все четыре дня, что они провели в Венеции, Суизин ходил с высоко поднятой головой, но с отсутствующим взглядом, словно чем-то ошеломленный. И только в Генуе, когда они сели на пароход, он наконец снова обрел здоровый интерес к жизни. Узнав, что на борту есть любитель побренчать на пианино, Суизин запер инструмент, а ключ выкинул в море.
   Следующую зиму в Лондоне он провел как обычно, но порой бывал до того брюзглив, что общение с ним становилось малоприятным.
   Однажды вечером, когда он прогуливался с приятелем по Пикадилли, к нему обратилась по-немецки какая-то девушка. Молча взглянув на нее, Суизин, к великому удивлению приятеля, вручил ей пятифунтовую бумажку. Он и сам не мог себе объяснить, что значила эта неожиданная щедрость.
   О Рози он никогда больше не слышал...
   Вот о чем вспоминал больной Суизин, лежа в постели. Протянув руку, он позвонил. Вошел камердинер-швед и неслышно, как кошка, приблизился к кровати; этот маленький нервный человек со сморщенным личиком и торчащими усами давно уже служил у Суизина и был удивительно привязан к своему хозяину. Суизин слегка шевельнул рукой.
   - Адольф, я совсем плох, - сказал он.
   - Да, сэр.
   - Что же ты стоишь, как осел? - сказал Суизин. - Или не видишь, что я совсем плох?
   - Да, сэр! - Лицо камердинера дрогнуло; видно было, что он пытается скрыть свои чувства.
   - Мне станет легче после обеда. Который час?
   - Пять часов.
   - А я думал, сейчас больше. Как долго тянутся дни!
   - Да, сэр!
   Суизин вздохнул, как будто хотел, чтобы ему возразили, надеясь найти в этом какое-то утешение.
   - Я вздремну. В половине седьмого принеси горячей воды и побрей меня к обеду.
   Камердинер пошел к двери. Суизин приподнялся.
   - Что сказал мистер Джемс?
   - Он сказал, что вам следует пригласить другого доктора. Два доктора, сказал он, лучше одного. А еще сказал, что заедет опять по дороге домой.
   Суизин проворчал:
   - Гм! Что он еще сказал?
   - Он сказал, что вы не следите за своим здоровьем. Суизин сердито посмотрел на него.
   - Еще кто-нибудь заходил? Камердинер отвел взгляд.
   - Две недели тому назад, в понедельник, заходила миссис Томас Форсайт.
   -- Сколько же времени я болен?
   - В субботу будет пять недель.
   - Ты думаешь, я очень плох?
   Лицо Адольфа сморщилось еще больше.
   - Не спрашивайте меня об этом! Мне платят не за то, чтобы я отвечал на такие вопросы, сэр!
   С легким вздохом Суизин сказал:
   - Ты наглый дурак! Открой бутылку шампанского!
   Адольф вынул бутылку из буфета, взял щипцы, чтобы открутить проволоку, потом пристально поглядел на Суизина.
   - Доктор сказал...
   - Открой бутылку!
   - Но это...
   - Открой бутылку... или я уволю тебя.
   Адольф откупорил бутылку. Тщательно вытерев бокал, он наполнил его вином и осторожно подал Суизину, потом, дернув себя за усы, стиснул руки и воскликнул:
   - Ведь это же яд! Суизин слабо улыбнулся.
   - Дурак... Убирайся вон! Камердинер исчез
   "Адольф забывается", - подумал Суизин. Он медленно поднял бокал, медленно поставил его и, задыхаясь, откинулея на подушки. Через минуту он уже спал.
   Ему снилось, что он сидит после обеда в клубе, в переполненной курительной комнате; свечи в тройных подсвечниках освещают ее светлые стены. Каждый день, важный и торжественный, он одиноко приходил сюда и терпеливо просиживал весь вечер. Иногда он засыпал, и его квадратное лицо, бледное и постаревшее, клонилось на грудь. А ему снилось, будто он смотрит на ту картину, что висела там, над камином. Это был портрет старого государственного деятеля с утонченным лицом и нахмуренными бровями таинственный портрет человека ограниченного и привыкшего изрекать непреложные истины. Вокруг Суизина болтали завсегдатаи клуба, и только он, старый и больной, всегда молчал. Если бы они только знали, каково сидеть одному и чувствовать свой недуг! То, о чем они говорили, Суизин слышал уже сотни раз. Они говорили о том, куда вложить деньги, о сигарах и машинах, о лошадях и актрисах. Что такое? Заграничный патент на машину для очистки котлов? Чепуха! Котлы невозможно чистить, каждый дурак это знает! Если уж англичанин не может очистить котел, то иностранцу это тем более не под силу.
   Суизин поглядел на портрет старого джентльмена, но на этот раз глаза того, казалось, впервые выразили сомнение, затуманились, расплылись и исчезли. На их месте появились маленькие, глубокие глаза Рози, загадочные, устремленные куда-то вдаль. И пока он всматривался в эти глаза, они начали оживать, заблестели, как сталь, и, казалось, заговорили с ним. Постепенно на темном фоне портрета всплыло все ее лицо в обрамлении пушистых волос розовое, далекое, загадочное, манящее, с трепетными губами, совсем такое, каким он видел его в последний раз. Рози как будто спрашивала:
   "Ты что-то потерял? Я помогу тебе".
   "Теперь все хорошо", - ответил Суизин и застонал во сне.
   Он почувствовал на лбу прикосновение пальцев и подумал во сне: "Это мне снится".
   Рози исчезла, и издалека, из-за картины, послышался звук ее шагов.
   Не просыпаясь, Суизин внятно произнес: "Я потерял..." И снова он услышал легкие шаги и совсем близко, около уха, звук, похожий на рыдание. Он проснулся. Это всхлипнул он сам. На лбу у Суизина выступили крупные капли пота. "Что это? - подумал он. - Что же я потерял?" Медленно перебирая в уме свои денежные вложения, он не нашел никаких потерь. "Но что же это такое? Что же я потерял?" С трудом приподнявшись на подушках, Суизин схватил бокал и отхлебнул вина. "Разве это настоящий Хидсек", - сердито подумал он, и его грубое неудовольствие рассеяло туманное видение. Он нагнул голову, чтобы выпить еще, но вдруг что-то словно оборвалось в нем, и, глубоко вздохнув, Суизин Форсайт умер, склонившись над пенистым бокалом.
   Когда Джемс Форсайт по пути домой заехал снова, камердинер, дрожа всем телом, принял у него трость и шляпу.
   - Как твой хозяин?
   - Хозяин умер, сэр.
   - Умер?! Не может быть! Я же видел его час назад!
   Тело Суизина лежало на постели, обмякнув, как мешок; рука еще сжимала бокал.
   Джемс Форсайт помедлил,
   - Суизин, - позвал он и, приложив ладонь к уху, ожидал ответа.
   Но ответа не было, только последний пузырек в бокале оторвался от донышка и, поднявшись на поверхность, лопнул.
   РЫЦАРЬ
   Перевод Н. Шебеко I
   Весной 189... года в Монте-Карло я встречал старика в сером костюме и выгоревшей соломенной шляпе с черной лентой. Каждое утро в одиннадцать часов он, сопровождаемый пятнистым догом, спускался на Плац, обходил его раз-другой, а затем усаживался на скамье напротив казино. Он сидел на солнцепеке, надвинув на глаза соломенную шляпу и скрестив темные руки, а собака сидела рядом, положив морду ему на колено. Посидев на скамейке час или немного более, он вставал и, слегка сутулясь, медленно обходил Плац, потом возвращался вверх по холму. Около трех часов дня он, в том же костюме, снова приходил на площадь и, оставив собаку на улице, входил в казино.
   Однажды я, уступая разбиравшему меня любопытству, последовал за ним. Он прошел через вестибюль, миновал все игорные комнаты и вошел в концертный зал. С этого дня у меня вошло в привычку ожидать его появления. Когда он сидел на Плацу, я его видел из окна своего номера. Наибольшей загадкой для меня была национальность этого человека.
   Кожа его худого, узкого лица с выступающей челюстью и острым подбородком была настолько обожжена солнцем, что напоминала пергамент. На лбу пролегли морщины, глаза были карие, а в уголках губ топорщились седые усики. Затылок нависал над худой шеей и высокими, острыми плечами. Его седые волосы были коротко подстрижены. Когда я ехал сюда, то в марсельском буфете мне довелось встретить англичанина, наружностью почти его двойника и все же так на него не похожего! У моего старика незаметно было и следа настороженной и властной самоуверенности того англичанина. Он производил впечатление человека скромного и не защищенного от ударов судьбы и суровой действительности. Он определенно не был французом. Правда, глаза у него были карие, но светлого оттенка, а не темно-коричневые сладострастные глаза француза. Американец? Но разве американцы бывают столь пассивны? Немец? Кончики усов его действительно были закручены вверх, но топорщились они как-то скромно, имели вид почти жалкий, не как у тевтонцев. Словом, я в конце концов оставил всякие попытки отгадать его национальность и называл его про себя "космополитом".
   Уехав в апреле из Монте-Карло, я начисто забыл об этом старике. Но в ту же пору следующего года я снова очутился в Монте-Карло и, отправившись раз на концерт, обнаружил, что сижу рядом с моим "космополитом". Оркестр исполнял "Пророка" Мейербера. Мой сосед спал, тихо похрапывая. На нем был тот же серый костюм, на коленях лежала та же соломенная шляпа (или, быть может, точно такая же). Сон не исказил его лица - усики все так же топорщились, губы были сжаты и на лице было очень доброе и приятное выражение. На правом виске у него был шрам, на шее - другой, а на левой руке надета старая перчатка с пустым мизинцем. Он проснулся, когда кончили играть марш, и покрутил усики.
   Следующим номером программы была небольшая пьеска из "Le joli Gilles" {"Прекрасный Жиль".} Пуаза, которую исполнял на скрипке синьор Корсанего. Случайно взглянув на своего соседа, я увидел слезу на его впалой щеке и другую - в уголке глаза. Он еле заметно улыбался. Затем наступил антракт, и, пока оркестр и публика отдыхали, я спросил у старика, любит ли он музыку. Он посмотрел на меня без всякого недоверия, поклонился и ответил высоким, мягким голосом:
   - Конечно. Я ничего в ней не понимаю, не играю ни на одном инструменте, никогда не мог пропеть и одной ноты, но... люблю ли я музыку? А как можно ее не любить?
   Он говорил по-английски правильно, но с легким акцентом - не американским и не иностранным. Я осмелился заметить, что Мейербер ему, по-видимому, не нравится. Он улыбнулся.
   - А, - сказал он, - я заснул? Как нехорошо! Но этот марш - немного шумный... Впрочем, я так мало понимаю в музыке. Вот, например, Бах. Поверите ли, он не доставляет мне никакого удовольствия. Как это плохо - не разбираться в музыке.
   Он покачал головой.
   - Быть может, его музыка кажется вам слишком возвышенной? - сказал я.
   - Для меня, - ответил он, - любая музыка, которая мне нравится, возвышенная. Люди говорят, что иная музыка плохо на них действует. Я же никогда не слышал музыки, которая породила бы у меня хотя бы одну скверную мысль. Нет, нет, напротив! Но иногда, как видите, я под музыку засыпаю. А какой чудесный инструмент - скрипка! - Его увядшие щеки покрылись легким румянцем. - Это голос человеческой души, покинувшей тело. Странно, звук далекого горна ночью пробуждает во мне всегда такое же чувство.
   Оркестр уже снова занимал места на эстраде. Мой сосед, сложив руки, повернулся в его сторону и приготовился слушать.
   По окончании концерта мы вышли вместе. Его собака ожидала у входа.
   - Какая у вас прекрасная собака!
   - О да. Freda, mia cara, da su mano! {Фреда, дорогая, дай лапу! (итал.).}
   Собака села и подала лапу со скучающим и рассеянным видом, характерным для больших псов, когда их заставляют показывать фокусы. Она была очень красива - чистопородный пятнистый дог без единой подпалины и совершенно лишенный неуравновешенности, свойственной собакам этой породы.
   - Basta! Basta! {Довольно! Довольно! (итал.).} - Он виновато обернулся ко мне. - Мы с Фредой говорим по-итальянски, - это для того, чтобы мне не забыть языка. Просто удивительно, как много способна понять эта собака!
   Я уже было собрался уходить, но он спросил, не хочу ли я пройтись с ним, если не занят.
   Мы пошли вверх по улице, Фреда - рядом с хозяином.
   - Вы не играете здесь в рулетку? - спросил я его.
   - Играю? Нет. Должно быть, это очень интересно и вызывает сильные ощущения, но, по правде сказать, мне это не по карману. Если у человека мало денег, он за игрой слишком нервничает.
   Он остановился у маленькой парикмахерской.
   - Здесь я живу, - сказал он, еще раз приподняв шляпу. - Так что до свидания... Или, может, вы позволите предложить вам чашку чая? Он уже готов. Заходите! Уж раз вы пожертвовали ради меня своим временем, так доставьте мне еще и это удовольствие.
   Я никогда не встречал человека столь светского и в то же время столь щепетильного и застенчивого - сочетание поистине редкое. По крутой лестнице мы поднялись в комнатку на втором этаже. Мой спутник открыл ставни, всполошив всех мух в комнате. На уровне окна виднелась верхушка платана, и его коричневые шарики совсем близко трепетали на ветру. Как и обещал мой новый знакомый, на спиртовке уже шипел чайник, на столе стояли старый заварной чайничек, сахар, нарезанный ломтиками лимон и стаканы. Вся обстановка комнаты состояла из кровати, буфета, умывальника, жестяного сундука, двух стульев и небольшого коврика. Над кроватью на двух гвоздях висела сабля в кожаных ножнах. На закрытой печке стояла фотография девушки. Мой хозяин подошел к буфету и достал бутылку, стакан и вторую чайную ложку. Когда бутылка была откупорена, в воздухе распространился аромат рома. Он понюхал ром и налил по чайной ложечке в оба стакана.
   - Этому я научился у русских под Плевной. Они отхватили мне мизинец, так что мне что-нибудь да причиталось взамен. - Он оглянулся, глаза его и все лицо просияли. - И уверяю вас, я на этом обмене только выиграл... Ведь вкус чая существенно улучшается. Попробуйте! - Он разлил чай.
   - Вы что, сочувствовали туркам?
   - Я всегда на стороне слабых. - Он помолчал, потом добавил: - Но дело было не в этом.
   Все его лицо вдруг покрылось бесчисленными морщинками, веки дрогнули, и он торопливо продолжал:
   - Я должен был чем-нибудь заняться в то время. Это было необходимо...
   Он смотрел в свой стакан, и прошло некоторое время, прежде чем я осмелился спросить, был ли он участником многих боев.
   - Да, - ответил он серьезно. - В общей сложности я воевал почти двенадцать лет. Я был один из Гарибальдиевой "Тысячи" в шестидесятых годах.
   - Но вы ведь, конечно, не итальянец?
   Он нагнулся вперед, упершись ладонями в колени.
   - В то время я жил в Генуе, изучал банковское дело. Гарибальди был замечательный человек! Я не мог не пойти за ним. - Он говорил очень просто. - Можно сказать, это было все равно, как если бы маленький человек один встал против толпы здоровенных парней... И я пошел с ним, точно так же как и вы бы пошли, будь вы там. Но я с ними пробыл недолго: началась наша война, и мне пришлось возвратиться на родину. - Он сказал это таким тоном, как будто со дня сотворения мира была всего только одна война на земле. - Да, продолжал он задумчиво, словно размышляя вслух, - и с тысяча восемьсот шестьдесят первого года до тысяча восемьсот шестьдесят пятого. Вы только подумайте! Бедная страна. В моем штате, в Южной Каролине, мне пришлось пройти все с начала до конца, все должны были воевать, противник численностью превосходил нас в три раза.
   - Вы, должно быть, созданы для борьбы?
   - Гм, - протянул он, словно впервые подумав об этом. - Иногда я боролся ради хлеба насущного, а иногда потому, что обязан был бороться. Надо стараться быть джентльменом. Не угодно ли еще чаю?
   Выпить еще чаю я отказался, распростился с хозяином и ушел, унося с собой образ старика, смотревшего на меня с площадки крутой лестницы. Подкручивая седые усики, он тихо говорил мне вслед:
   - Осторожнее, дорогой сэр, там на углу ступенька.
   "Быть джентльменом!" - повторил я вслух его слова, очутившись на улице. Я испугал старую француженку, и она от неожиданности уронила зонтик, после чего мы в течение почти двух минут стояли, кланяясь и улыбаясь друг другу, и наконец расстались, переполненные наилучшими чувствами.
   II
   Через неделю мы с ним снова оказались рядом на концерте. За это время я несколько раз видел его, но только мельком. Он казался чем-то подавленным. Губы его были крепко сжаты, загорелые щеки посерели, взгляд был беспокойный. В промежутке между двумя номерами программы он тихо промолвил, постукивая пальцами по своей шляпе:
   - У вас бывают неудачные дни? Да? Неприятно, не правда ли?
   И тут произошло нечто, послужившее началом тому, о чем я хотел вам рассказать. В зал вошла героиня одного романа, или преступления, безумства, или эксцентричности - называйте, как хотите, - которая только что приковала к себе взоры всего "света". Она и ее спутник прошли мимо нас и заняли места на несколько рядов правее. Она все время поворачивала голову, и каждый раз я замечал тревожный блеск ее глаз. Кто-то сзади нас сказал:
   - Бесстыжая!
   Мой сосед круто обернулся и свирепо посмотрел на того, кто это сказал. В нем произошла удивительная перемена: он оскалил зубы, нахмурился, шрам на его виске покраснел.
   - Эх, - сказал он мне. - Это улюлюканье достойно презрения! Как я это ненавижу! Но вы не поймете... я... - Он замолк и постепенно обрел свою обычную скромную сдержанность. Он даже казался пристыженным и пытался еще выше подкрутить свои усики, как бы подозревая, что во время его вспышки они пришли в беспорядок.
   - Я сам не свой, когда речь заходит об этих вещах, - сказал он неожиданно и начал читать программу, держа ее вверх ногами. Но через минуту заговорил снова каким-то странным тоном:
   - Можно встретить людей, которые возражают против вивисекции животных, но когда заживо режут женщину - кого это трогает? Неужели и вы находите, что из-за трагедии, подобной этой - а, поверьте мне, это всегда трагедия - мы должны травить женщину? И что другие женщины должны изгонять ее из своей среды? А мужчины - видеть в ней легкую добычу? - Он снова замолчал, глядя прямо перед собой. - Ведь это мы делаем из них то, что они собой представляют. Но даже если это и не так... все равно! Если бы я думал, что есть на свете хоть одна женщина, перед которой я не мог бы снять шляпу... я... я... не мог бы спать спокойно.
   Он встал, дрожащими руками надел свою ветхую соломенную шляпу и, ни разу не оглянувшись, пошел к выходу, спотыкаясь о ножки кресел.
   Я остался на месте сильно расстроенный. Слова: "Надо стараться быть джентльменом!" - продолжали преследовать меня. Когда я вышел, я увидел его у входа, он стоял, держа одну руку на бедре, а другую положив на свою собаку. В этой позе он был воплощением терпеливого ожидания. Ослепительное солнце ярко освещало его изношенную одежду и худобу его загорелых рук с длинными пальцами и пожелтевшими от табака ногтями. Увидев меня, он взошел по ступенькам мне навстречу и приподнял шляпу.
   - Я очень рад, что мне удалось вас дождаться. Пожалуйста, забудьте обо всем, что произошло.
   Я спросил, не окажет ли он мне честь отобедать со мной в моем отеле.
   - Отобедать... - повторил он, улыбнувшись, как ребенок, которому подарили набор оловянных солдатиков. - С величайшим удовольствием! Я редко обедаю вне дома, но думаю, мне удастся приодеться к обеду. Да... да... А в какое время мне прийти? В половине седьмого. А ваш отель... Хорошо! Я буду там. Freda, mia cara, сегодня вечером ты будешь одна. Боюсь, вы не курите "Капрал". Я нахожу его довольно хорошим, хотя он и крепковат.
   Он зашагал прочь со своей Фредой, куря тоненькую самокрутку из табака "Капрал".
   Раз или два он останавливался, как бы внезапно пораженный какой-то мыслью или сомнением. И каждый раз, когда он останавливался, Фреда лизала его руку. Они исчезли за углом, а я отправился в отель распорядиться насчет обеда. По пути я встретил Жюля Леферье и пригласил его тоже.
   - Ну, разумеется, приду! - ответил он со здоровым пессимизмом, столь характерным для французского редактора. - Человек должен обедать!
   Мы встретились в половине седьмого. Мой "космополит" был облачен в старомодный сюртук, наглухо застегнутый доверху и еще более подчеркивавший некоторую сутулость и острую линию плеч своего владельца. Он принес с собой также фуражку военного покроя, которую, очевидно, счел более приличествующей сюртуку, чем соломенная шляпа. От него пахло какой-то травкой.
   Мы сели за стол и просидели целых два часа. Старик был очаровательным гостем: хвалил все, что ел, и не банальными словами, а в таких выражениях, которые заставляли вас чувствовать, что он действительно получил удовольствие. Вначале, когда Жюль сделал одно из своих едких замечаний, он страдальчески сморщился, но потом, видимо, вспомнил поговорку: "Не та собака кусает, что громко лает" и после каждого замечания Жюля, обернувшись ко мне, восклицал: "Эге! Это неплохо... Не правда ли?" С каждым стаканом вина он становился все более веселым и сердечным. Сидел он за столом очень прямо, в своем наглухо застегнутом сюртуке, а белые крылышки его усиков, казалось, вот-вот покинут их обладателя и отправятся в лучший мир.
   Но, несмотря на все наводящие вопросы, мы не могли заставить его говорить о себе, и даже этот циник из циников Жюль признал, что старик настоящий романтический герой. Он отвечал на вопросы вежливо и точно и сидел, покручивая усики, не сознавая, что мы жаждали большего. Когда вино немного ударило ему в голову, его высокий голос зазвучал мягче, щеки порозовели, а глаза заблестели. К концу обеда он сказал: "Надеюсь, я не очень расшумелся".
   Мы его заверили, что он, напротив, был слишком молчалив.
   - Вы смеетесь надо мной, - возразил он. - Ведь я же все время говорил!
   - Mon Dieu! {Боже мой! (франц.).} - сказал Жюль. - Мы ожидали рассказов о войнах, в которых вы участвовали, но так и не дождались ничего.
   Старик был заметно огорчен.
   - И в самом деле! - сказал он. - Дайте подумать! Да вот могу рассказать о Кэлхоуне под Геттисбургом или о Гарибальди и Мельнике.
   И он принялся рассказывать историю - не о себе. История эта была бы невероятно скучна, если бы не убежденность, светившаяся в его глазах, и не объяснения, которые он вставлял.
   - Теперь вы понимаете, - заключил он, - что за человек был Гарибальди! Я могу рассказать вам о нем еще кое-что.
   Однако, перехватив рассеянный взгляд Жюля, я предложил перейти в кафе напротив и там выкурить по сигаре.
   - Чудесно! - сказал старик. - Мы будем слушать оркестр, сидеть на воздухе и со спокойной совестью курить сигары. Мне никак не по душе курение в том же помещении, где обедают дамы.
   Он вышел первый, куря с видимым удовольствием. Жюль, чье раскрасневшееся лицо сияло над его белоснежной рубашкой и жилетом, прошептал: "Мой милый Джордж, как он хорош!" Затем вздохнул и мрачно добавил: "Бедняга".
   Мы сели за маленький столик. Рядом шуршали ветвями платаны. Их листья, пестрые, как птичья грудка, или совсем черные на фоне неба, были неподвижны, но временами трепетали, подхваченные ветерком.
   Старик сидел, откинув голову, с улыбкой на губах. Порой, отрываясь от своих волшебных грез, он пил кофе, отвечал на наши вопросы или подпевал оркестру. На его сигаре уже вырос изрядный столбик пепла. Какой-то субъект в восточном одеянии, из тех, кто каждый вечер предлагает свой сомнительный товар по высокой цене, вдруг появился в белом свете фонаря, взглянул, заговорщически улыбаясь, в лицо старику и ретировался, обескураженный его полнейшим безразличием. Эта ночь была создана для грез! В воздухе еле уловимый, полувосточный аромат черного табака и специй, за столиками еще мало народу, официанты передвигаются неторопливо, тихо играет оркестр! О чем он грезил, этот старик, у которого на сигаре вырос такой длинный столбик пепла? Видел ли он свою молодость, вспоминал ли бои или размышлял о том, как должно поступать ему, кто желает быть джентльменом? Возможно, он думал всего лишь о своем обеде, но, во всяком случае, мысли его имели радужный оттенок, точно так же как позолоченные светом ветви платанов.
   Жюль потянул меня за рукав: "Он спит". Старик заснул с улыбкой на лице. Столбик сигарного пепла - этот воздушный замок его грез - сломался и упал ему на рукав. Он проснулся и принялся стряхивать пепел.
   Кругом нас кафе начинало заполняться. Один из оркестрантов исполнил чардаш на цимбалах. За столик рядом сели, громко разговаривая, два молодых француза. Они говорили о даме, которая днем появилась на концерте.
   - Держу пари, - сказал один из них, - что не более как через три недели она очутится на дне. Это только первый шаг.
   Сигара моего старика упала на стол.
   - Мосье, - сказал он, заикаясь, - вы позволяете себе так говорить о даме в общественном месте?
   Молодой человек уставился на него.
   - Кто этот человек? - сказал он своему спутнику.
   Мой гость взял со стола перчатку Жюля и, прежде чем кто либо из нас успел пальцем пошевелить, бросил ее в лицо говорившему. "Довольно!" - сказал он и вышел.
   Мы все вскочили с мест. Я оставил Жюля и поспешил за стариком. Лицо его было угрюмо, по глазам видно было, что он задет за живое. Он сделал жест, ясно говоривший: "Будьте добры, оставьте меня".
   Я вернулся в кафе. Двое молодых людей уже исчезли и Жюль также, в остальном все было без изменений: оркестрант все еще играл чардаш; официанты разносили напитки; какие-то азиаты пытались продавать свои ковры. Я заплатил по счету, разыскал хозяина и извинился. Он пожал плечами, улыбнулся и сказал: "Ваш друг - эксцентричный человек". Я спросил, не может ли он мне сообщить, куда делся мосье Леферье? Нет, он не мог. Я ушел искать Жюля, так и не нашел его и вернулся в отель, возмущенный до крайности. Мне было жаль моего старика, но я на него и сердился: зачем было ему доводить свое донкихотство до столь неприятных размеров? Я попытался читать. Пробило одиннадцать, из казино выплеснулась толпа людей. Плац, казалось, был более оживлен, чем когда-либо, но постепенно опустел и погрузился в темноту. Мне вдруг захотелось пройтись. Ночь была тихая, очень теплая и очень темная. На одной из скамеек сидели, обнявшись, мужчина и женщина, на другой рыдала девушка, а на третьей - удивительное зрелище! - дремал священник. Я почувствовал, что рядом со мной кто-то стоит. Это был мой старик.