- Вам телеграмма, мистер Бауден, - сказал он и ушел.
   - Что такое? - равнодушно буркнул Бауден и поднялся на крыльцо.
   Нераспечатанная телеграмма лежала на кухонном столе, и Бауден удивленно, уставился на нее. Ему не часто приходилось получать такую корреспонденцию - может быть, всего раз пять за все пятьдесят с лишним лет его жизни. Он взял телеграмму так, как, вероятно, взял бы птицу, которая может клюнуть, и распечатал.
   "С глубоким прискорбием сообщаем, что ваш сын пал в бою седьмого числа сего месяца. Военное министерство".
   Он перечел телеграмму снова и снова, а потом тяжело сел, уронив ее на стол. Его круглое бесстрастное лицо казалось слепым и застывшим, рот был чуть приоткрыт. Подошла Пэнси и встала рядом с ним.
   - Вот, - сказал он. - Прочти.
   Девушка прочла телеграмму и схватилась за голову.
   - Теперь уж ничем не поможешь, - скороговоркой пробормотал он.
   Ее бледное лицо вдруг покраснело; она тихонько заголосила и выбежала из комнаты.
   Теперь в чисто выбеленной кухне все было мертво и неподвижно, только раскачивался маятник часов да без устали бегали глаза у старой миссис Бауден, сидевшей под геранью, у окна, там, куда солнце бросало последние лучи, скрываясь за домом. Тикали часы, минута проходила за минутой. Наконец Бауден зашевелился, - его голова поникла, плечи опустились, колени разъехались. Он встал.
   - Будь проклят во веки веков этот сукин сын Стир, - медленно произнес он, снова беря телеграмму. - Где моя палка?
   Неуверенно, как слепой, он обошел кухню и вышел во двор. Старуха следила за ним своими блестящими глазками. Пройдя через старые ворота, он побрел по дороге к ферме Стира, медленно поднялся на две ступеньки, перелез через ограду и очутился на дворе фермы.
   - Хозяин дома? - спросил он у мальчика, стоявшего около коровника.
   - Нет.
   - А где он?
   - Еще не вернулся с рынка.
   - Ага, он прячется, прячется от меня!
   И Бауден повернул назад по дороге. В ушах у него стояло монотонное жужжание, ноздри раздувались, ловя вечерние запахи - запах травы, коровьего навоза, сухой земли и кустов, окаймлявших поле. Обоняние его еще жило, но все остальные чувства заглушала горечь, подступившая к сердцу. Кровь стучала у него в висках, и он тяжело ступал по земле. По этой дороге должен проехать Стир в своей коляске - будь он проклят во веки веков! Пройдя свой выгон, он очутился у придорожного постоялого двора. Если сесть на скамью у окна, можно было видеть всех проезжающих. Кроме хозяина и двух служанок, внутри никого не было. Бауден, как обычно, потребовал кружку сидра и сел у окна. Он не рассказал о своем несчастье, а они, как видно, ничего не знали. Он просто сидел и глядел на дорогу. Время от времени он отвечал на какой-нибудь вопрос, иногда вставал и протягивал кружку, чтобы ее наполнили. Потом кто-то вошел: он услышал тихие голоса. Вошедшие смотрели на него. Они знали! А он все сидел молча, пока постоялый двор не закрылся. Было еще светло, когда он, шатаясь, побрел обратно к дому, то и дело оглядываясь, чтобы не пропустить Стира. Солнце зашло, вокруг было очень тихо. Он прислонился к воротам изгороди, которой было обнесено его поле на склоне холма. Никто не проезжал по дороге. Сгущались сумерки. Взошла луна. Где-то заухала сова. Позади него, в поле, от купы буков, крадучись, поползли тени, призрачные, едва заметные на траве и на цветах, а потом медленно сгустились под яснеющим светом луны.
   Бауден оперся спиной о деревянный столб, у него подогнулось одно колено, потом другое, и он застыл так в мрачном оцепенении. Перед ним возникли видения, но их было немного. Ни травы, ни деревьев нет там, где убили его сына, ни птиц, ни зверей; как же это так... все грязно-серое в лунном свете... и лицо Неда тоже сплошь серое! Теперь он никогда больше не увидит лица Неда! Будь проклят этот сукин сын Стир, этот сукин сын! Мертвый Нед никогда не увидит родного дома, не услышит знакомых голосов, не почует привычных запахов. И Бауден почувствовал за Неда острую тоску по дому, по родной земле, по привычным звукам и запахам. Здесь жили их предки с незапамятных времен. И он вспомнил свою покойную жену, вспомнил, как родился Нед. Жена... что ж, она родила ему шестерых, но спасти из них удалось только Неда. А в тот раз у жены была двойня. Он вспомнил, как сам сказал тогда доктору, чтоб тот о "девчонке" не беспокоился, только бы спас мальчика. Он хотел, чтобы после него остался наследник, а теперь Нед умер, - ах, этот... этот сукин сын Стир! Он услышал далекий, постепенно приближающийся стук колес. Крепко сжав палку, он выпрямился, глядя на дорогу, всю испещренную полосами лунного света. Шум приближался, уже можно было различить цоканье копыт, а потом очертания лошади и коляски выступили из темноты. Да, это был Стир! Бауден открыл ворота и ждал. Коляска двигалась медленно; Бауден увидел, что лошадь хромает, и Стир ведет ее под уздцы. Он шагнул ему навстречу.
   - Эй, - сказал он. - Мне нужно с тобой поговорить. Заверни-ка сюда!
   Лунный свет упал на худое бородатое лицо Стира.
   - Чего тебе? - спросил он. Бауден повернулся к воротам.
   - Привяжи лошадь; я хочу с тобой рассчитаться. Он видел, как Стир постоял немного на месте, словно
   раздумывая, потом бросил вожжи на створу ворот. Голос его прозвучал резко и твердо:
   - Значит, ты достал наконец деньги?
   - А! - вскрикнул Бауден и попятился к деревьям. Он видел, как Стир осторожно подходит к нему с палкой в руке. Он поднял свою палку.
   - Это тебе за Неда, - сказал он и ударил изо всей силы.
   Но Стира он не достал; тот отпрянул и тоже замахнулся палкой. Бауден ударил снова, но Стир отпарировал удар, и тогда, отшвырнув палку, Бауден бросился на врага, чтобы вцепиться ему в горло. Он был вдвое крупнее и сильнее Стира; но зато Стир был вдвое проворнее и расчетливее. Они раскачивались из стороны в сторону среди буковых стволов, оказываясь то в тени, то в лунном свете, и тогда лица их становились серыми, а глаза сверкали - глаза мужчин, готовых убить друг друга. Они крепко сцепились, и каждый с отрывистым, злобным рычанием старался повалить другого. Они обошли вокруг старого, трухлявого дерева и остановились, тяжело дыша, пожирая друг друга глазами. Вся ненависть, накопившаяся за эти долгие месяцы, горела теперь в этих глазах, и руки у них судорожно дергались. Вдруг Стир упал на колени и, схватив Баудена за ноги, стал тянуть, и тянул до тех пор, пока громоздкая, колеблющаяся туша, наклонившись вперед, не рухнула через Стира на землю всей своей тяжестью. А затем оба они сплелись в один клубок и покатились по траве, потом высвободились и долго сидели на земле, уставившись друг на друга. На Баудена после выпивки эта встряска подействовала ошеломляюще, а Стир был оглушен тяжестью, которая только что навалилась к нему на спину. Они сидели с таким видом, как будто каждый из них знал, что спешить некуда, что они затем пришли сюда, чтобы довести это дело до конца; сидели, глядя друг на друга в лунном свете, чуть подавшись вперед, вытянув ноги, разинув рты, с трудом переводя дух, и казались смешными - смешными друг другу! Вдруг зазвонил церковный колокол. Его размеренный звон сначала лишь едва коснулся одурманенного рассудка Баудена, который тупо раздумывал, как бы снова наброситься на Стира, но потом дошел до его сознания. Звонят? Звонят! По ком? Руки у него опустились. Что-то толкало его вперед и в то же время сдерживало, в нем боролись решимость и суеверие, жажда мести и скорбь. Прошла долгая минута. Колокол все звонил. У ворот тихо заржала хромая кобыла Стира. Вдруг Бауден встал, пошатываясь, повернулся спиной к врагу и через залитое лунным светом поле побрел к дому. Из высокой травы поднимался сладкий запах клевера. Он услышал скрип колес это Стир тронулся дальше. Пускай! Что толку с ним драться - Неда теперь все равно не вернешь! Он дошел до ворот и остановился, прислонившись к столбу. Холодный свет луны струился в воздухе, заливая поля; подстриженные осины дрожали у него над головой, розы, которыми была увита низкая каменная изгородь, словно бы покрылись какими-то странного цвета полосами; мимо, задев его щеку, пролетел мотылек.
   Бауден нагнул голову, словно хотел ударить, отшвырнуть от себя всю красоту этой ночи. Колокольный звон смолк, и теперь не было слышно ни звука, кроме шелеста дрожащих осиновых листьев да журчания ручья.
   Чудовищно мирно было вокруг - просто чудовищно!
   И в Баудене словно угасло что-то. У него больше не было сил ненавидеть.
   ШАНТАЖ
   Перевод Н. Шерешевской
   I
   Верный, но весьма язвительный друг Чарлза Грентера как-то сказал о нем: "Ce n'est pas un homme, c'est un batiment" {Это не мужчина, а крепость (франц.).}, - и с этим, как видно, был вполне согласен худой смуглый человек, шедший за Грентером в то октябрьское утро по Окли-стрит в Челси. Весь, от квадратных подошв до светлой квадратной бороды и квадратной головы под черным квадратным котелком, Грентер казался таким огромным, твердым, как гранит, неуязвимым, покрытым стальной броней, - серый костюм в мягком, солнечном свете делал его еще внушительней; он был слишком огромный, - такой никогда не окажется за бортом - разве только, чтобы служить подводной лодкой. И человек, украдкой следовавший в его кильватере до самой набережной, раз или два подходил к нему вплотную, но снова отставал, словно убоявшись величины и неприступности "корабля". Несмотря на то, что минувшее лето было жарким, платаны стояли еще совсем зеленые, лишь немногие листья с них опали или пожелтели - признак того, что очаровательная и унылая пора, называемая ранней осенью, наступила. Хотя дом, где жил Грентер с женой, был рядом, он свернул с пути, чтобы пройтись под этими деревьями и полюбоваться на реку. Видимо, такое проявление чувствительности придало мрачному типу решимости, он снова подкрался к Грентеру и больше уже не отставал от него ни на шаг.
   Оборванный и грязный, будто всю жизнь был бродягой, он приостановился, внимательно оглядел улицу бегающими черными глазками и, убедившись, что поблизости никого нет, судорожно глотнул, от чего напружинились жилы на его худой шее, и, незаметно поравнявшись с Грентером, торопливо и хрипло проговорил:
   - Извините, сэр, десять фунтов - и я буду молчать. Выражение, которое было на лице Грентера, когда он
   обернулся, услышав это неожиданное требование, как нельзя лучше подтверждало известную истину: "Внешность обманчива". Лицо это, горевшее страстью и отвагой, но вместе с тем - презрительно-насмешливое, забавно дрогнуло над массивным туловищем, потом раздалось громкое бренчание - это Чарлз Грентер зазвенел монетами в кармане брюк. Дрогнули и его приподнятые брови, и морщинки, разбегавшиеся от уголков глаз по широким скулам, и углы рта, скривившегося в насмешливой улыбке.
   - Что с вами, дружище? - спросил он неожиданно тонким голосом.
   - Да мало ли что, всякое бывает, сэр. Теперь вот дошел до ручки. Я знаю, где вы живете, и знаю вашу жену, но десять фунтов - и я буду молчать.
   - О чем?
   - О том, что вы ходите к той девице, от которой только сейчас вышли. Десять фунтов. Это ж немного, а я человек слова.
   Все еще храня на лице улыбку, Грентер иронически хмыкнул.
   - Бог ты мой, шантаж!
   - Слушайте, почтеннейший, я доведен до крайности и решил получить эти десять фунтов любой ценой. Если у вас нет при себе, отдадите на этом самом месте в шесть, сегодня же вечером. - Его глаза вдруг загорелись на голодном лице. - Но только без фокусов! Меня все равно не проведешь!
   Какое-то мгновение Грентер разглядывал его, потом повернулся к нему спиной и стал смотреть на воду.
   - Итак, сэр, в вашем распоряжении два часа: до шести. Смотрите же, без фокусов.
   Хриплый голос смолк, шаги замерли в отдалении; Грентер остался один. Улыбка все еще блуждала на его губах, но ему уже было не до смеха; его разбирала досада, законное негодование человека солидного, благопристойного и ни в чем не повинного. Откуда взялся этот проходимец? Так, значит, его выслеживали, а он об этом и не подозревал. У Грентера даже уши покраснели. Вот мерзавец!
   Все казалось слишком нелепым, чтобы обращать на это внимание. И тем не менее его ум, искушенный в житейской мудрости, не мог успокоиться. Сколько раз заходил он к этой несчастной цветочнице? Три. А все потому, что он не пожелал передать этот случай Обществу, которое так любит копаться в чужой беде. Недаром говорят, что частная благотворительность чревата неприятностями. Выходит, так! Шантаж! В голове у него засела мысль, которую он никак не мог прогнать, точно ворону с высокой ветки: почему не рассказал он об этой цветочнице своей жене и не сделал так, чтобы она навещала ее? Почему? Да потому, что Ольга назвала бы эту девушку притворщицей. Что ж, возможно, так оно и есть. Дело темное! И вообще, разве этот негодяй осмелился бы угрожать ему, если б сама девица не была в этом замешана? Теперь она, конечно, будет врать, чтобы помочь своему сообщнику. А жена, чего доброго, поверит им... Она как-то... как-то слишком уж цинична! Все это так грязно, так неприятно в семейных отношениях!
   Грентер почувствовал себя совсем скверно. Он вдруг потерял веру в людскую порядочность. А тут еще закаркала вторая "ворона". Допустимо ли, чтобы какой-то негодяй безнаказанно проделывал подобные штуки? Не заявить ли в полицию? Грентер стоял как вкопанный; с платана упал пестрый лист и опустился на его котелок, а у ног пристроился маленький щенок, который, видимо, принял его за фонарный столб. Нет, этот случай не пустяк! Для его репутации человека гуманного, честного и здравомыслящего - совсем не пустяк! Если заявить в полицию, они начнут преследовать этого бродягу и, возможно, дадут ему год тюрьмы, а ведь он, Грентер, всегда считал, что наказание, как правило, не соответствует совершенному преступлению. Глядя на реку, он словно видел жестокую силу, нависшую над ним, над его женой, над Обществом, над девушкой-цветочницей и даже над этим негодяем, - силу, которая вот-вот обрушится на одного из них или на всех вместе. Как ни кинь, а дело дрянь, хуже некуда. Не удивительно, что шантаж считается таким омерзительным преступлением. Это самый бессердечный и скользкий из всех человеческих проступков - так паук оплетает паутиной свою жертву, так убивается всякое чувство сострадания, так возникает опустошенность, гибнет вера! Но все обернулось бы еще хуже, будь его совесть не чиста. А так ли уж она чиста? Стал бы он разве ходить к этой молоденькой цветочнице, да не один раз, а три, если б она не была такой хорошенькой, с такими красивыми темно-карими глазами, с грубоватым, но таким проникновенным голосом? Стал бы он разве навещать старую, неряшливую цветочницу, что сидит вон на том углу, хоть и ей живется не легче? Честность в нем ответила: нет. Но чувство справедливости внесло поправку: если ему и нравится глядеть на хорошенькое личико, что ж в атом дурного - он был требователен к себе и уверток не терпел. Зато Ольга так цинична; она непременно спросила бы его, отчего он не навестил и эту старуху цветочницу, и того хромого, что предает спички, и вообще всех несчастных в квартале. Но что сделано, то сделано - надо смело идти навстречу опасности. Только вот куда идти? В полицию? К жене? Или к самой девушке, чтобы выяснить, причастна ли она к этому вымогательству? А может, дождаться шести часов, встретиться с тем подлецом и показать ему, где раки зимуют? Грентер ни на что не мог решиться. Все казалось ему равно смелым - и так и этак будет правильно. Но еще смелее пренебречь этим!
   Волны угомонились, и полноводная река внизу под ним мирно серебрилась на солнце. Эта умиротворенность вернула ему то безмятежное настроение, в каком он пребывал лишь недавно, когда переходил набережную, чтобы взглянуть на воду. Вот он здесь, у реки, на которой стоит этот огромный город, - он, Грентер, высокий, сильный, сытый и, если и не богатый, то вполне благополучный; а рядом - сотни тысяч таких, как та бедная девушка-цветочница или этот мрачный бродяга, которые скользят по краю пропасти, именуемой нуждой. Для него эта река - источник эстетического наслаждения, для них быть может, последнее прибежище.
   Она так и сказала, но нищие, вероятно, всегда так говорят, чтобы разжалобить, вот и этот проходимец тоже: "Рассчитывать не на что... дошел до ручки".
   И все же хотелось быть справедливым! Если бы только он мог узнать о них все... Но, увы, он не знал ничего!
   "Нет, не могу поверить, что она такое неблагодарное, жалкое создание! думал он. - Надо вернуться и поговорить с ней еще раз..."
   И он пошел назад по Окли-стрит до самого ее дома и, поднявшись по лестнице, пропахшей керосином, постучал в приотворенную дверь, за которой ему виден был ее ребенок, прижитый неизвестно с кем; видимо, его только что покормили, и теперь он, сидя в корзине из-под цветов, невозмутимо глазел на Грентера. Взгляд этот словно предупреждал его: "Смотри, как бы тебя не приняли за моего отца. Сможешь ли ты доказать свое алиби, старина?" И Грентер почти бессознательно начал припоминать, где он был месяцев четырнадцать - шестнадцать назад. Не в Лондоне - благодарение богу! С женой в Бретани - весь прошлый июль, август и сентябрь. Позвякивая в кармане монетами, Грентер разглядывал ребенка. Этот малыш вполне мог быть четырехмесячным, хоть и выглядел старше! Ребенок улыбнулся беззубым ртом. "Да!" - сказал он и протянул свою крошечную ручонку. Грентер перестал звенеть монетами и оглядел комнату. Когда он впервые пришел сюда месяц назад, чтобы проверить, правду ли рассказала ему эта девушка, которую он случайно встретил на улице, комната была в самом плачевном виде. Убеждение, что людей портят условия, в которых они живут, заставило его прийти еще раз, а сегодня он пришел снова. Ему хотелось убедиться, говорил он себе, что он не бросает деньги на ветер. И действительно, в комнате, такой крохотной, что кровать и корзина с ребенком заполняли ее почти всю и ему повернуться было негде, как будто появились какие-то признаки уюта. Однако чем дольше он осматривал комнату, тем глупее себя чувствовал, досадуя, что вообще явился сюда, хотя бы и с самыми благими намерениями, которые, собственно, и были всему виной. Но, повернувшись, чтобы уйти, он увидел девушку, поднимавшуюся по лестнице с пакетом в руках и, судя по запаху мяты, с конфетой за щекой. Ну, конечно, она очень уж скуластая, как он этого раньше не заметил, да и брови у нее чересчур крутые - настоящая цыганка! Она улыбнулась ему темными, блестящими, как у щенка, глазами, а он сказал своим тонким голосом:
   - Я вернулся, чтобы спросить вас кое о чем.
   - Пожалуйста.
   - Знаете вы мужчину, смуглого, с худым лицом, немного косого, который прежде служил в армии?
   - А как его зовут, сэр?
   - Не знаю; он шел за мной от самого вашего дома до набережной, а там попытался меня шантажировать. Вам известно, что такое шантаж?
   - Нет, сэр.
   Крадучись, по-кошачьи, она быстро шмыгнула мимо него, подхватила на руки ребенка и, спрятав за него лицо, искоса глянула на Грентера своими темными глазами. У Грентера вздернулись брови, уголки рта опустились. Самое невероятное чувство охватило его. Хоть он и не терпел поэтической напыщенности, ему показалось, словно... ну, словно бы что-то доисторическое, первобытное, змеиное, кошачье и вместе с тем обезьянье промелькнуло в этом диком, беспокойном взгляде и в желтом личике ребенка. Конечно, без нее дело не обошлось, это так же верно, как то, что он стоит сейчас здесь; и уж, во всяком случае, она знает обо всем!
   - Это опасная игра, - бросил он. - Скажите ему, пусть прекратит ее, не то ему же хуже будет.
   Спускаясь по лестнице, он размышлял: "Вот самый удобный случай, какой только мог представиться, чтобы заглянуть в душу человеческую, а ты бежишь от него". Мысль эта так взволновала его, что, уже выйдя на улицу, он остановился в нерешительности. Шофер, мывший машину, с любопытством поглядел на него. И Чарлз Грентер двинулся прочь.
   II
   Когда он вошел в свою квартиру, жена его готовила чай в маленькой гостиной. Она была невысокая, но хорошо сложенная, с карими глазами на несколько плоском лице, сильно напудренном и довольно миловидном. В жилах ее текла польская кровь; Грентер теперь никогда не поверял ей свои сокровенные мысли, так как давно признался себе, что в вопросах морали он выше нее. Он не имел ни малейшего желания считать себя выше нее - часто это было просто неловко, но что поделаешь. Сегодня же, когда его пытались шантажировать, он чувствовал себя даже более чем неловко. Очень уж неприятно падать с пьедестала, на который ты вовсе и не хотел взбираться.
   Усевшись в полированное кресло с черными подушками, он принялся было толковать о желтеющих листьях, но, перехватив ее взгляд и улыбку, почувствовал, что она догадывается о его беспокойстве.
   - Тебя когда-нибудь интересовало, как живут другие люди? - спросил он, позвякивая чайной ложкой.
   - Какие люди, Чарлз?
   - Конечно, не такие, как мы; ну, знаешь, продавцы спичек, цветочницы словом, люди, которые, так сказать, дошли до ручки.
   - Пожалуй, нет.
   Если б только он мог рассказать ей об этой ужасной встрече - и при этом не упасть со своего пьедестала!
   - А меня это занимает чрезвычайно. Представляешь, такая бездна любопытного может открыться тебе.
   Ее улыбка, казалось, говорила: "Бездна... моя душа и та для тебя закрыта". И в самом деле, слишком много в ней было славянского, и в мягких блестящих глазах, и в матовой коже ее плоского, миловидного лица. Загадка, совершеннейшая загадка! У самого подножия пьедестала разверзалась бездна, будто... будто у острова Филэ посреди древнего Нила, где еще сохранились древние колонны {Филэ - остров на Ниле в Египте, на котором сохранилось множество древних храмов и колоннад; с начала XX века остров этот затоплен, и видеть его можно только с июля по октябрь, когда открыты шлюзы Асуанской плотины.}. Как глупо!
   - Я часто думаю, - продолжал он, - каково было бы мне, если б я сам оказался на их месте.
   - Ты? Ну нет, ведь ты такой большой и величественный, дорогой; не успеешь и оглянуться, как сам король назначит тебе пенсию.
   Грентер, бренча в кармане монетами, встал с полированного кресла. В его воображении одна за другой, словно кадры кинофильма, возникали живые картины: серебристая, залитая солнцем река, и этот мерзавец с перекошенной, мрачной физиономией - вот он открыл рот и что-то хрипит; и этот ребенок с желтым личиком, и девица с черными цыганскими глазами; а потом - полицейский суд и, наконец, он сам, там, на суде, заставляет их отвечать по всей строгости закона. И вдруг он выпалил:
   - Сегодня на набережной меня пытались шантажировать.
   Она не ответила, а когда он в раздражении обернулся, то увидел, что она заткнула уши.
   - Да перестанешь ли ты наконец бренчать! - сказала она.
   Проклятье! Она ничего не слышала.
   - Со мной произошло целое приключение, - снова начал он. - Знаешь девушку-цветочницу, что стоит на углу Тайт-стрит?
   - Да. Такая нахальная цыганка.
   - Гм! Так вот, я как-то купил у нее цветы, и она мне рассказала о себе такую душещипательную историю, что я зашел к ней, желая проверить, правда это или нет. Оказалось, все правда, и я, понимаешь, дал ей денег. Потом я решил, что хорошо бы поглядеть, как она их тратит, и, понимаешь, зашел к ней опять...
   Жена прошептала: "О Чарлз!" - и он поспешил закончить:
   - А сегодня, подумай только, за мной увязался какой-то мерзавец и пытался меня шантажировать - вымогал десять фунтов.
   Он услышал какие-то странные звуки и оглянулся. Откинувшись на спинку кресла, жена его давилась от смеха.
   И тут Грентер понял, что именно этого он боялся больше всего. Он боялся, что жена будет смеяться над ним, когда он падет с пьедестала! Да! Именно это страшило его, а вовсе не то, что она усомнится в его верности. Он слишком большой, думалось ему, чтобы позволить смеяться над собой. Он и в самом деле был слишком большим. Природа установила предел, который не должны превышать мужья...
   - Не вижу, что тут смешного! - холодно заметил он. - Нет более гнусного преступления, чем шантаж.
   Его жена перестала смеяться; две слезы скатились по ее щекам.
   - Ты дал ему деньги? - спросила она уже спокойно.
   - Конечно, нет.
   - А чем он угрожал?
   - Угрожал рассказать тебе.
   - Но что же?
   - Свои грязные выдумки о моих невинных визитах. - От слез в пудре образовалось два ручейка, и он добавил со злостью: - Ну, конечно, он ведь с тобой не знаком.
   Жена вытерла платком глаза, и по комнате распространился запах герани.
   - Мне кажется, - продолжал Грентер, - что ты бы еще больше развеселилась, если б за веем этим действительно крылось что-то!
   - О нет, Чарлз! А может... тут и в самом деле что-то кроется?
   Грентер посмотрел на нее в упор.
   - К сожалению, должен огорчить тебя: нет.
   Он увидел, как она прикрыла рот платком, и, резко повернувшись, вышел из комнаты.
   Он ушел к себе в кабинет и сел у камина. Так, значит, это смешно быть верным мужем? И вдруг у него мелькнула мысль: "Если моя жена могла обратить все это в шутку, как же... как же она сама?..." Гадкая мысль! Несправедливая мысль! Словно этот негодяй, шантажируя его, в самом деле осквернил его душу, и в ней остались лишь низкие побуждения. Пробили часы на соседней церкви. Уже шесть! Этот проходимец придет на набережную и будет ждать своих десяти фунтов. Грентер поднялся. Его долг пойти и передать этого человека в руки полиции.
   "Ну, уж нет! - подумал он со злобой. - Пусть придет сюда! Я очень хочу, чтобы он пришел сюда! Я его проучу!"
   Но какой-то стыд остановил его. Подобно большинству крупных людей, он не привык применять силу - в жизни пальцем никого не тронул, даже в детстве - ни разу случая не представилось. Он подошел к окну. Отсюда сквозь деревья ему был виден в надвигающихся сумерках парапет набережной, и сразу же - так и есть! - он разглядел этого человека, который, словно голодный пес, сновал взад-вперед. Грентер стоял у окна и смотрел, позвякивая монетами, взволнованный, торжествующий, злой, снедаемый любопытством. Что этот негодяй станет делать дальше? Начнет обходить все квартиры подряд в этом огромном доме? А эта девица тоже там - эта цветочница со своим желтолицым ребенком? Он увидел, как человек, за которым он наблюдал, крадучись, пересек улицу и скрылся в тени домов. В этот волнующий миг Грентер прорвал карман брюк: монеты со звоном покатились по полу. Он еще искал последнюю монету, когда раздался звонок, - до этого он все-таки не верил, что проходимец осмелится прийти к нему домой! Он резко выпрямился и вышел в прихожую. Прислуги они не держали, поэтому в квартире не было никого, кроме него и жены. Снова раздался звонок, и жена тоже вышла в прихожую.