Машина, мчавшаяся назад быстрее, чем утром, когда он ехал в город, уже миновала пригородные виллы и теперь переваливала через холм, туда, где среди полей и старых деревьев, в стороне от обыденной жизни, раскинулся Чармлей. Сворачивая на свою аллею, мистер Босенгейт спросил себя с некоторым удивлением: "Интересно, а о чем все-таки она думает? Интересно!" Оставив перчатки и шляпу в прихожей, он прошел в умывальную, чтобы плеснуть на лицо прохладной воды и вымыть его душистым мылом, испытывая при этом сладостное чувство, словно мстил той нечистой атмосфере, в которой ему пришлось париться столько часов. Он снова вышел в прихожую, мыло щипало ему глаза, и он ничего не видел в тусклом свете. Вдруг послышался тоненький голосок: "Папа! Посмотри!" Его маленькая дочурка стояла на лестнице, на полпути наверх, держась одной рукой за перила. Вот она вскарабкалась на них и съехала вниз. Платьице у нее задралось на голову, а панталончики голландского полотна оказались чуть ли не подмышками. Мистер Босенгейт сказал, растаяв:
   - Ну, это просто замечательно!
   - Чай подали в беседку. Мамочка ждет. Пошли!
   Держа ее ручонку в своей, мистер Босенгейт, пройдя через гостиную, длинную и прохладную, с опущенными шторами, через бильярдную, высокую и тоже прохладную, и через оранжерею, зеленую и душистую, вышел на террасу, а оттуда на верхнюю лужайку. Никогда прежде не испытывал он такой ясной и веселой радости, созерцая свои владения, такие чудесные и зеленые под июльским солнцем, и он сказал:
   - Ну, Кит, что вы тут без меня поделывали?
   - Я покормила своих кроликов и Гарриных, и мы лазили на чердак, Гарри провалился ногой сквозь застекленную крышу!
   Мистер Босенгейт шумно вздохнул.
   - Это ничего, папочка, мы ногу вытащили, у него только маленькая царапина. И мы делали тампоны, я сделала семнадцать, мамочка тридцать три, а потом она поехала в госпиталь. А ты много людей посадил в тюрьму?
   Мистер Босенгейт кашлянул. Вопрос показался ему неуместным.
   - Только двоих.
   - А как в тюрьме, папочка?
   Мистер Босенгейт, который знал об этом не больше своей маленькой дочурки, ответил рассеянно:
   - Не очень хорошо.
   Они проходили под молодым дубком, там, где тропинка сворачивала к розарию и беседке. Что-то мелькнуло в воздухе и вцепилось в шею мистеру Босенгейту. Его дочурка запрыгала и стала давиться от смеха.
   - Ой, папочка! Как здорово мы тебя обманули! Я нарочно тебя привела сюда!
   Подняв голову, мистер Босенгейт увидел своего маленького сына, который растянулся на суку, как леопард, которым он себя и объявлял во всеуслышание (во избежание ошибки), и весело подумал: "До чего же подвижной мальчишка!"
   - Дай я прыгну тебе на плечи, папочка! Как леопард на оленя!
   - Да, да! Побудь, пожалуйста, оленем, папочка!
   Мистер Босенгейт не пожелал быть оленем, потому что он только что причесался. Вместо этого, окруженный своим потомством, он бодро вошел в розарий. Его жена в открытом бледно-голубом платье с узким черным поясом и плиссированной юбкой стояла именно в той позе, в какой он себе ее представлял. Сегодня она была еще холодней, чем обычно. Она повернула голову с такой улыбкой, словно не могла принимать мистера Босенгейта всерьез. Он коснулся губами ее щеки. Даже щека пахла розами. Дети начали плясать вокруг матери, и он, в их тесном кольце, тоже был вынужден присоединиться к танцу, пока она не сказала:
   - Когда вы кончите, давайте пить чай!
   Это была не совсем та встреча, которую он себе представлял в машине. В беседке, какой они пользовались, пожалуй, всего раза два в год, но совершенно обязательной для всякой усадьбы, было множество уховерток, и мистер Босенгейт обрадовался предлогу, чтобы снова выйти на воздух. И хотя все было как нельзя лучше, он чувствовал странное беспокойство, он почти задыхался. Раскурив трубку, он стал прогуливаться меж розами, окуривая табачным дымом насекомых - во время войны человек никогда не бывает без дела! И неожиданно он сказал:
   - Мы судим одного несчастного солдата.
   Его жена, склонившаяся над розой, подняла голову.
   - За что?
   - Пытался покончить самоубийством.
   - Почему же?
   - Не мог выдержать разлуки с женой.
   Она посмотрела на него, тихо засмеялась и сказала:
   - Ну и ну!
   Мистер Босенгейт был озадачен. Почему она засмеялась? Он оглянулся, увидел, что дети уже ушли, вынул трубку изо рта и приблизился к ней.
   - Ты сегодня так красива, - сказал он. - Поцелуй меня.
   Жена нагнулась к нему и, вытянув губы, коснулась ими его усов. Мистер Босенгейт почувствовал себя так, словно встал утром из-за стола, не съев джема. Но он подавил неприятное чувство и сказал:
   - Эти присяжные - странная публика.
   Веки его жены дрогнули.
   - Как бы мне хотелось, чтобы и женщины могли быть присяжными.
   - Почему?
   - Было бы что вспомнить потом.
   Уже не в первый раз она говорит эти странные слова! И в то же время ее жизнь далеко не скучна, насколько он мог себе представить; война принесла ей новые интересы, да и домашние дела постоянно требовали забот, так что жизнь ее была полезной и деятельной. Опять у него в голове мелькнула неожиданная мысль: "Но она никогда со мной ничем не поделится!" И вдруг из-за розовых кустов возникла печальная фигурка в военной форме. "Нам и без этого есть за что благодарить бога! - сказал он отрывисто. - Но мне надо идти работать". Жена, приподняв одну бровь, улыбнулась: "А! мне - проливать слезы!" Мистер Босенгейт засмеялся: она за словом в карман не полезет! И, поглаживая холеный ус, который она поцеловала, он вышел на солнце.
   Остаток дня был у него заполнен работой, которой в тот день накопилось немало, и ему пришлось наверстывать время, потерянное в суде. Но что бы он ни делал, его не покидало беспокойное чувство наслаждения всем, что его здесь окружало. Он вдруг бросал косить нижнюю лужайку, чтобы полюбоваться сквозь деревья на свой дом, или отрывался от комитетских бумаг и выходил из кабинета в гостиную только для того, чтобы вдохнуть ее утонченный аромат; зашел в классную комнату, где ужинали дети, только для того, чтобы пожелать им доброй ночи, а перед тем несколько раз заглядывал в спальную полюбоваться женой, когда она переодевалась к обеду. Обедал он, всякий раз предвкушая следующее блюдо и пространно рассуждая о войне. И даже после обеда, когда он прошел в бильярдную выкурить трубку, заменявшую ему теперь сигару, он не мог усидеть на месте и бродил по дому, заходя то в оранжерею, то в гостиную, где его жена и гувернантка продолжали делать тампоны. Казалось, он никак не мог насытиться. Около одиннадцати он вышел прогуляться - погода стояла прекрасная и было еще не очень темно, так как по новому декрету о времени ночь теперь начиналась рано, - направляясь к маленькому круглому пруду около террасы. Жена играла на рояле. Мистер Босенгейт посмотрел на воду и темные плоские листья водяных лилий, перевел взгляд на дом, где, согласно "Правилам затемнения", виднелись только узенькие полоски света. Сквозь них просачивалась мечтательная музыка, пахло гелиотропом. Он отошел назад и сел на детские качели под старой липой. Прелесть, блаженство - сидеть так в теплой, благоухающей темноте! Это время перед сном, пожалуй, было самым приятным за весь день. Он увидел, как в спальне жены зажегся свет и горел в незашторенном окне целую минуту, и подумал: "Ага! Если б я сегодня дежурил, то мне следовало бы оштрафовать ее за это". Она подошла к окну, вся ярко освещенная, подняла к затылку руки, и они, казалось, тоже засветились в темноте. Зная, что его никто не видит, мистер Босенгейт послал ей воздушный поцелуй.
   "Я счастливец, - думал он. - Она - редкое счастье!" Ее рука поднялась и штора упала, дом снова погрузился в темноту. Он глубоко вздохнул.
   "Еще десять минут, - подумал он, - а потом пойду и лягу. Бог мой! Липы уже пахнут!" И для того, чтобы полнее насладиться этим апофеозом своего благополучия, он отнял ноги от земли и качнулся вверх, к душистому липовому цвету. Ему захотелось раствориться в благоухании этого цвета, и он закрыл глаза. Но вместо семейной идиллии, которую он хотел увидеть, перед ним возникло темное, измученное и жалкое лицо валлийского солдатика с испуганными, как у зайца, глазами. Видение появилось с такой ошеломляющей ясностью, что мистер Босенгейт сразу же открыл глаза. Проклятье! Этот парень преследует человека, как привидение! Где он сейчас, бедняга? Лежит в камере и думает... думает о своей жене! Мистеру Босенгейту стало не по себе, он остановил качели. Нелепость какая-то! Ощущение благополучия и предвкушение блаженства покинули его. "Проклятая жизнь! - подумал он. - Сколько страданий! Почему я должен судить этого несчастного парня и упечь его в тюрьму?" Он прошел на террасу быстрым шагом, стараясь стряхнуть с себя это настроение, прежде чем он войдет в дом. "А этот коммивояжер? - думал он. Да и все они там ничего не понимают". Он быстро перешагнул через три каменные ступени, вошел в оранжерею, запер ее, прошел в бильярдную и выпил ячменного настоя. Одна из картин висела криво - он подошел ее поправить. Натюрморт. Виноград, яблоки и... омары! Впервые это его удивило. Почему омары? Картина казалась мертвой, безжизненной. Погасив свет, он поднялся наверх, прошел мимо дверей жены в свою комнату и разделся.
   Уже в пижаме он открыл дверь между их спальнями. При свете, падавшем из его комнаты, он мог разглядеть ее темную голову на подушке. Спала ли она? Нет... определенно не спала. Настал миг наивысшего наслаждения - венец его гордости и довольства своим домом. Но он все стоял на пороге. Гордость, чувство довольства, желание - все исчезло, и осталось только какое-то тупое отвращение ко всему на свете. Он отвернулся, закрыл за собой дверь и, встав между тяжелой шторой и открытым окном, вгляделся в ночь. "Мир полон страданий! - подумал он. - Полон страданий, будь они прокляты!"
   2
   На другое утро, проходя к скамьям присяжных, мистер Босенгейт слегка задел низенького человека, чью квадратную фигуру с жесткими желто-рыжими волосами он лишь смутно разглядел накануне. Человек этот, кажется, рассердился, и мистер Босенгейт подумал: "Какой невоспитанный тип".
   Он быстро сел и, чтобы избежать дальнейших разговоров со своими коллегами, уставился прямо перед собой. По субботам он всегда выглядел настоящим военным, потому что во второй половине дня его Добровольческий корпус проходил подготовку. Джентльмен Лис, как и он состоявший в Добровольческом корпусе, тоже смотрел куда-то в пустоту, но коммивояжер по другую сторону от мистера Босенгейта, казалось, был еще более подозрительным и еще более, чем вчера, походил на человека, застигнутого врасплох за каким-нибудь постыдным занятием. Только близость Джентльмена Лиса мешала мистеру Босенгейту отодвинуться. Но вот ввели подсудимого, чье мрачное, темное лицо лишь еще больше подчеркивали сверкающие пуговицы его френча. Мистер Босенгейт вздрогнул: эта фигура была точь-в-точь как та, что несколько раз являлась ему в воображении. Он почему-то надеялся, что новая встреча с обвиняемым сразу рассеет все то, что его преследовало, он надеялся, что сможет снова воспринимать эту личность как внешнее явление, а не как частицу своей жизни. И он уставился на неподвижное, словно у изваяния, лицо судьи, пытаясь удержать равновесие, как это делает пьяный, глядя на яркий свет. Полковой врач, нисколько не смутившись, когда судья сделал ему замечание по поводу его отсутствия накануне, дал показания с видом человека, у которого и без того много дел, после чего прокурор произнес короткую речь. Дело, заявил он, яснее ясного. Люди, носящие форму Его Величества и облеченные ответственностью и честью защищать свою родину, не имеют права дезертировать из армии, лишая себя жизни, так же как они не имеют права делать это никаким другим путем. Он требовал признать подсудимого виновным. Мистер Босенгейт услышал, как весь зал одобрительно зашаркал ногами. Судья заговорил:
   - Подсудимый, вам предоставляется выбор: либо занять место для свидетелей и давать показания под присягой, в каковом случае вас могут подвергнуть перекрестному допросу, либо вы можете сделать свое заявление прямо со скамьи подсудимых, в этом случае перекрестному допросу вас подвергать не будут. Что вы выбираете?
   - Отсюда, милорд.
   Сейчас, взглянув прямо в лицо подсудимому, который вдруг словно ожил, пытаясь словами объяснить свои чувства, мистер Босенгейт вдруг как-то совсем по-иному увидел этого человека. Казалось, он сбросил с себя военную форму и живым, трепетным существом выступил из своей собственной тени. Его измученное, чисто выбритое лицо казалось еще более диким и огрубевшим, большие карие глаза потемнели и приобрели мрачный блеск; он дергал руками, дергался всем телом, как человек, только что избавившийся от судороги или скинувший с себя доспехи. Говорил он быстро, решительно, довольно резким голосом и, как полагается истинному уроженцу Уэльса, громко произнося гласные и оглушая согласные.
   - Милорд судья и господа присяжные, - сказал он. - Я был парикмахером, когда пришло мне время идти в армию. У меня был маленький домик и жена. Я никогда не задумывался над тем, каково мне будет вдалеке от них, никогда... И мне стыдно рассказывать перед вами, как это может давить и давить человека, может свести его с ума, особенно, когда он такой нервный, как я. Не все любят свой очаг; сколько хочешь таких, что и вовсе не хотят больше видеть своих жен. Но для меня это все одно, что быть запертым в клетке.
   Мистер Босенгейт увидел, как просвечивали пальцы обвиняемого, когда тот резко выбросил вперед руку.
   - Я не могу сидеть взаперти, далеко от жены и дома, как приходится в армии. И вот, когда я в то утро взял в руки бритву, я был в исступлении... и я не был бы здесь, если бы тот парень не схватил меня за руку. Я признаю, что это не причина для самоубийства. Это было глупо. Но погодите, а вдруг вам придется испытать то же чувство, что было у меня, тогда вы увидите, как оно захватывает человека! Господа присяжные, не посылайте меня обратно в тюрьму: там еще хуже. Если у вас есть жены, вы поймете, каково многим из нас. Но не у всех нервы выдерживают. Клянусь вам, господа, я не мог ничего с собой поделать... - Опять человечек выбросил вперед руку, а мистер Босенгейт испытал то же чувство, что в тот день, когда задавил собаку. - Господа присяжные, желаю вам, чтобы никогда в жизни вам не пришлось так тяжко, как пришлось мне...
   Маленький человечек умолк, глаза его спрятались в глазницах, и сам он скрылся в своей мрачно-коричневой оболочке с блестящими пуговицами. Мистер Босенгейт смутно слышал напутствие судьи присяжным и вскоре, оказавшись за столом красного дерева в совещательной комнате, услышал голос человека с рыжей шевелюрой: "Ну и чушь же он порол, этакая зануда!" А почувствовав запах винного перегара, он понял, что слева от него - опять слева! - сидит коммивояжер, который вытирает лоб платком и бормочет: "Ффу, ну и жара же сегодня!" Потом усатый человек с тремя кустиками волос на лысине сказал:
   - Непонятно, зачем мы ушли в совещательную комнату, господин старшина!
   Мистер Босенгейт посмотрел туда, где во главе стола, в белом жилете, неприступный в своем аристократизме, восседал Джентльмен Лис. Он кротко произнес:
   - Я буду очень рад услышать мнение господ присяжных.
   Наступило короткое молчание, после чего аптекарь сказал:
   - У него, вероятно, то, что называется клайстрофобией.
   - Что за чепуха! Парень просто увиливает, вот и все! Соскучился по жене - хорошенькая причина! По-моему, это просто непристойно!
   Это сказал тот самый маленький человечек с жесткими волосами; мистер Босенгейт вскипел. Какой невежа! Он ухватился обеими руками за край стола.
   - Мне кажется, это вполне естественно! - пробормотал он. Но не успели слова сорваться с его губ, как он почувствовал ужас: "Что он сказал, он, без пяти минут полковник Добровольческого корпуса, одобряет такой антипатриотизм!" И услышав, как коммивояжер вполголоса поддержал его: "Правильно!" - сильно покраснел.
   Человек с жесткими волосами грубо сказал:
   - Слишком много развелось этих негодяев, которые увиливают, и с ними слишком уж много нянчатся!
   Смятение в душе мистера Босенгейта росло. Он произнес ледяным тоном:
   - Я буду голосовать против всякого вердикта, по которому этого человека снова посадят в тюрьму.
   Все сидевшие за столом вздрогнули, словно уже представили себе, что наступило время завтракать, а они все еще заседают. Потом высокий седой человек, имевший привычку подмигивать, сказал:
   - Ну что вы, сэр, и это после того, что говорил судья! Что вы! А ваше мнение, господин старшина?
   Джентльмен Лис, с видом человека, который хочет сказать: "Это замечательный товар, но я вам его не навязываю", - ответил:
   - Нам следует учитывать только факты. Пытался он лишить себя жизни или нет?
   - Ну, конечно, он сам это признал, - услышал мистер Босенгейт голос человека с жесткими волосами, и он один не присоединился к согласному хору голосов. Виновен? Да, конечно. Не признать это просто невозможно, но все его существо протестовало против того, чтобы предоставить этого "бедного малого" милосердию английского правосудия. Он не мог заставить себя согласиться с этим невежей да и со всей этой разношерстной компанией. Он почувствовал желание встать и выйти, бросив на ходу: "Делайте, как хотите! Всего хорошего".
   - Мне кажется, сэр, - говорил Джентльмен Лис, - что мы все, кроме вас, считаем его виновным. С вашего позволения, я не могу понять, как вы можете отрицать то, что признал сам подсудимый.
   Вынужденный защищаться, мистер Босенгейт, покраснев, как рак, засунул руки глубоко в карманы и, глядя прямо перед собой, сказал:
   - Хорошо. Тогда вынесем такой вердикт: виновен, но заслуживает снисхождения.
   - Как вы считаете, господа, виновен, но заслуживает снисхождения?
   - Правильно, правильно! - крикнул коммивояжер, а аптекарь проговорил вполголоса:
   - От этого вреда не будет.
   - Ну, а я думаю, что будет. На фронте дезертиров расстреливают, а мы хотим отпустить этого парня. Я бы его повесил, как собаку.
   Мистер Босенгейт пристально посмотрел на бессердечного человечка с жесткими волосами. Ему хотелось сказать: "Неужели у вас нет никакого сочувствия к людям? Неужели вы не понимаете, как бедняга страдает?" Но сказать это перед десятью посторонними людьми было невозможно; лоб его покрылся испариной, и он взволнованно ударил кулаком по столу. Это сразу же возымело действие. Все посмотрели на человечка с жесткими волосами, как бы говоря: "Да, ты, кажется, далеко зашел". Тот помолчал немного, потом сказал угрюмо:
   - Что ж, пусть так, заслуживает снисхождения. Мне наплевать.
   - Верно! Все равно на эту оговорку никогда не обращают внимания, сказал седой человек, добродушно подмигивая, и мистер Босенгейт вместе со всеми вернулся в зал суда.
   Но самое тяжелое чувство он испытал, когда, сидя на скамье присяжных, еще раз посмотрел на подсудимого. Почему должен этот несчастный так страдать ни за что, ни про что, в то время, как он, мистер Босенгейт, и все остальные - и злобный прокурор, и судья, похожий на Цезаря, - отправятся к своим очагам и женам, веселые, как пчелы в летний день, и, скорее всего, никогда в жизни больше о нем и не вспомнят? Неожиданно до его сознания дошел голос судьи:
   - Вы вернетесь в свой полк и приложите усилия к тому, чтобы беззаветно служить своей стране. Вы должны благодарить присяжных за то, что вас не посылают в тюрьму, и милостивую судьбу за то, что вы были не на фронте, когда пытались свершить этот малодушный поступок. Вам повезло: вы остались в живых.
   Полисмен потянул солдатика за рукав, и бесцветная фигурка с остановившимся, потухшим взглядом спустилась с возвышения и вышла из зала. Мистеру Босенгейту захотелось перегнуться через перегородку и от всего сердца сказать: "Не унывай! Не унывай! Я тебя понимаю".
   Было почти десять часов вечера, когда он приехал домой после строевых занятий. Физическую усталость он преодолел, перекусив в отеле и выпив стаканчик виски с содовой, но морально он был в странном состоянии. Жажда телесная была удовлетворена, жажда духовная требовала утоления. В эту ночь он желал не поцелуев жены, а ее сочувствия. Ему хотелось подойти к ней и сказать: "Я многому научился сегодня, познал вещи, о которых прежде никогда не задумывался. Жизнь - чудесная штука, Кэйт, ее нельзя прожить, думая только о себе, надо делиться с другими, так, чтобы, когда кто-то другой страдает, страдал и ты. Я вдруг понял: важно не то, чем человек владеет, а лишь то, что он делает и насколько он сочувствует другим людям. Я понял это с необычайной ясностью, когда заседал в суде и смотрел, как этот солдатик метался, словно мышь, попавшая в мышеловку. Впервые в жизни я ощутил... знаешь... истинный дух Христа. Это чудесно, Кэйт... чудесно! Ты и я, мы никогда не были близки друг другу, по-настоящему близки, так, чтобы один понимал другого. А знаешь, ведь это главное, - понимание, сочувствие, это бесценный дар. Когда я увидел, как этого беднягу увели, чтобы отправить в часть, где он заново должен переживать свое горе, рваться к жене, снова и снова думать о ней, точно так же, как я бы думал и рвался к тебе, я понял, какой отчужденной жизнью мы живем, никогда не поверяя друг другу того, что мы действительно думаем и чувствуем, никогда не достигая полного слияния друг с другом. Я уверен, что тот парень и его жена ничего друг от друга не скрывали, наверное, жили душа в душу. Вот так и мы должны жить. Нам нужно по-настоящему почувствовать, что самое важное - понимать и любить ближнего, а не только говорить об этом, как все мы это делаем, - и присяжные и даже этот бедняга судья - ведь как это ужасно - судить ближнего! С той минуты, как я сегодня утром в последний раз увидел этого солдатика, я весь день стремился домой, чтобы тихо посидеть с тобой, излить тебе свою душу и положить начало новой жизни. В этом чувстве есть что-то чудесное, и мне хочется, чтобы и ты им прониклась, как я, потому что ты так много значишь для меня".
   Все это он хотел сказать жене, не притрагиваясь к ней, не целуя ее, а просто глядя ей в глаза и видя, как они смягчатся и засияют, непременно засияют, согретые его жаром. И желание высказать все это как подобает коротко, спокойно, передав всю искренность и теплоту объявшего его чувства, - настолько взволновало его, что ноги у него подкосились, и он чуть не упал.
   Коридор не был освещен, потому что еще не стемнело. Он направился в гостиную, но у самых дверей пугливо свернул к кабинету и остановился в нерешительности под картиной "Человек, ловящий блоху" (голландская школа), которая досталась ему в наследство от отца. Жена сейчас там занята с гувернанткой! Придется подождать. Очень важно было бы пойти прямо к Кэтлин и сразу же выложить ей все, иначе он никогда не сможет сделать это. Он нервничал ничуть не меньше выпускника перед экзаменом. Это было так грандиозно, так ошеломляюще важно. Он вдруг начал испытывать страх перед женой, бояться ее холодности и красоты, и этого ее странного сходства с японкой, словом, всего того, чем он привык восхищаться. И больше всего он боялся ее обаяния. Он чувствовал себя сегодня юным, почти мальчишкой. Неужели она не увидит, что он, право же, вовсе не на пятнадцать лет старше ее, неужели не поймет, что она не просто часть его собственности, всей этой восхитительной обстановки его дома, а духовная подруга человека, жаждущего именно духовной близости?
   В этом состоянии душевного волнения он, как и вчера, в смятении чувств, не мог стоять на месте и пошел бродить по дому. Зайдя в столовую, он увидел на столе изысканный ужин - бутерброды, кусок торта, виски, сигареты и даже ранний персик. Мистер Босенгейт посмотрел на персик скорее с грустью, чем с отвращением. Персик этот, во всем своем совершенстве, был как бы частью того, что вытеснило внезапно нахлынувшее новое чувство. Прелестный пушок на его кожице, казалось, еще острее заставил мистера Босенгейта почувствовать высоту стены, окружавшей его и состоявшей из вещей, которыми он так восхищался, которые так заботливо берег все эти долгие годы. Он не стал ужинать, а подошел к окну. Все погружалось в темноту - фонтан, старая липа, клумбы и лужайки, раскинувшиеся внизу, где пасутся джерсейские коровы, его коровы. Вот она, стена, медленно темнеющая, теряющая очертания, расплывающаяся в мягкой черноте ночи, исчезающая, но все-таки существующая стена его собственности!
   В гостиной отворилась дверь, и до него донеслись из коридора голоса жены и гувернантки, собиравшихся идти наверх спать. Только бы они не зашли сюда! Только бы!.. Голоса затихли. Теперь все было в порядке. Оставалось только немного погодя подняться наверх, чтобы застать Кэтлин одну. Он обернулся и через столовую, через длинный стол палисандрового дерева, посмотрел на себя в висевшее над сервантом зеркало, где отражалась темным пятном его фигура. Он прошел вдоль стола и стал вплотную к зеркалу. От волнения у него пересохли горло и рот. Он дотронулся пальцем до своего лица в зеркале. "Ты осел! - подумал он. - Возьми себя в руки и действуй! Она поймет. Ну, конечно же, она поймет!" Он проглотил слюну, пригладил усы и вышел из комнаты. Когда он поднимался по лестнице, у него болезненно стучало сердце, но отступать было поздно, и он твердым шагом прошел прямо в ее спальню.