Словом, мы вели беседу, прохаживаясь то насчет одного, то насчет другого, не давая, однако, воли злословию, а как бы чуть-чуть пачкая людей дегтем. Нам было скучновато, хотелось спать, а потому мы нарочито старались казаться веселыми. Даже Джуно, умудренный жизнью не меньше любого из нас, мрачно размышлял о намерении своего хозяина повести нас с рассветом, пока не наступила жара, охотиться на фазанов.
   Нам уже случалось бывать на такой охоте, и мы знали, что она сулила: лазанье по густо заросшим каменистым склонам, самое большое пару выстрелов, а в результате одну выпотрошенную птицу. Время от времени кто-нибудь из нас вставал, подходил к краю веранды, всматривался в темный виноградник, делал движение, словно намереваясь уйти, но в конце концов поддавался уговорам нашего хозяина: "Еще по трубке, мальчики!"
   Вдруг молодой Сэнли пробормотал:
   - Я слышу шаги.
   - Это кто-нибудь из негров, - сказал наш хозяин.
   Но тут в дальнем конце веранды появилась женщина. Она прошла прямо к нам и села. Это было так неожиданно и нелепо. Маленький Бинг сидел, точно пригвожденный к месту, он заморгал глазами без ресниц, и лицо у него искривилось. Сэнли побледнел и нервно забарабанил пальцами по столу. Только наш хозяин сохранил дар речи.
   - Корри! - воскликнул он.
   - А почему вы так удивляетесь? Дайте мне чего-нибудь выпить, Джек Аллен.
   Наш хозяин налил в стакан коньяку и добавил сельтерской.
   Женщина протянула руку за стаканом, и когда она подняла голову, чтобы выпить, плащ соскользнул у нее с плеч, и нашим глазам открылись прелестные шея и руки, которых не скрывало вечернее платье.
   - Благодарю, - сказала она. - Мне так хотелось выпить. - Затем, опершись на стол, склонила голову на руку.
   Мы все молчали, тайком оглядываясь на дом. Сэнли спокойно протянул руку и прикрыл дверь. Женщина сказала:
   - Я видела, как прыгали огоньки ваших трубок, и услыхала ваши голоса. А теперь у вас беседа что-то не клеится.
   Голос у нее был негромкий, но звучал нарочито грубо. Ее губы слегка раскрылись над указательным пальцем, согнутым у подбородка. Видно было, как ноздри ее расширялись, когда она пристально и недоверчиво вглядывалась в каждого из нас. Она была без шляпы, ее волосы походили на сгусток темноты над лбом. А ее глаза... Как мне описать их? Было похоже, что они видят все и в то же время ничего. Взгляд их был таким пристальным, печальным и вызывающим, суровым, если угодно, и трагичным.
   Только теперь я вспомнил, что уже видел эту женщину, хотя с тех пор, как я приехал в колонию, не прошло и десяти дней. Это было после театра, на званом ужине, очень шумном и беспорядочном, у человека по имени Браун.
   Женщина с самой дурной репутацией в Кейптауне! Мне показали ее дом на самом краю Малайского квартала - небольшой розовато-лиловый домик, фасад которого украшали большие красные цветы.
   Женщина с самой дурной репутацией в Кейптауне! Я взглянул на нашего хозяина. Он грыз ногти. Потом на Бинга. Он приоткрыл рот, словно собираясь сделать какое-то глубокомысленное замечание. Сэнли поразил меня своим видом - жалким и в то же время сдержанным. Молчание прервал наш хозяин:
   - Какими судьбами вы здесь?
   - Я остановилась у Чарли Леннарда. Какой это скот! О-о! Что за скот!
   Ее глаза с тоской, как мне показалось, останавливались на каждом из нас по очереди.
   - А какой прекрасный вечер, не правда ли? - сказала она.
   Маленький Бинг выбросил вперед ногу, словно отшвырнул что-то, и начал было, заикаясь:
   - Прошу прощения, прошу прощения...
   Я увидел, что старый пойнтер терся носом о колени женщины. Позади нас, в доме, что-то задвигалось. Вздрогнув, мы оглянулись. Тут женщина рассмеялась тихо, почти беззвучно, словно она обладала сверхъестественной способностью читать наши мысли. Казалось, она не может остановиться. Я увидел, что Сэнли дернул себя за волосы, а потом незаметно снова пригладил их. Наш хозяин сердито нахмурился и засунул руки так глубоко в карманы, что, казалось, вот-вот их прорвет. Маленький Бинг ерзал на стуле. И тут женщина перестала смеяться так же внезапно, как начала. Наступила томительная тишина. Был слышен только писк какого-то зверька. Наконец она сказала:
   - Сегодня вечером здесь так чудесно пахнет; и такая тишина! Налейте-ка мне еще! - Она протянула нашему хозяину стакан. - За ваше доброе здоровье, почтенные друзья, - провозгласила она.
   Вдруг наш хозяин снова сел на свой стул и, скрестив на груди руки, испустил жалостный, еле слышный вздох.
   - Я не собираюсь причинять вам неприятности, - сказала она. - Сегодня вечером я не обижу и мухи. Здесь пахнет домашним уютом. Поглядите-ка! - Она показала нам подол своей юбки. - Роса! Я промокла от росы! Как она дивно пахнет!
   Ее голос утратил всякую грубость. Так могла говорить мать или сестра. Это было очень странно, и маленький Бинг пролепетал:
   - Очень плохо! Очень плохо!
   Но никто не знал, относились ли эти слова к женщине или к нам.
   - Я прошла сегодня много миль, - сказала она. - Такой прогулки мне не случалось совершать с самого детства. ^
   В ее голосе звучали такие нотки, которые отдались во мне болью. И тут молодой Сэнли внезапно встал.
   - Извини меня, Аллен, - запинаясь, сказал он. - Уже очень поздно, мне пора.
   Я заметил, как блеснули его глаза, когда он взглянул на женщину.
   - Вы уходите? - спросила она.
   В ее голосе прозвучало что-то похожее на сожаление, наивное и неосознанное, и тут этого приглаженного молодого человека точно прорвало:
   - Да, мадам, ухожу. Позвольте спросить, зачем вы сюда пожаловали? Моя жена...
   Он остановился, ощупью нашел дверь, распахнул ее и, улыбнувшись своей заученной улыбкой, удалился. Женщина встала и деланно рассмеялась.
   - Его жена! О-о! Ну что ж, желаю ей счастья. Ах, боже мой! Конечно же, я желаю ей счастья. И вашей жене, Джек Аллен; и вашей, если она у вас есть. Билли Бинг, вы помните меня, помните, когда я в первый раз... сегодня вечером я подумала, что... подумала...
   Она закрыла лицо руками. Один за другим, крадучись, мы покинули веранду, дав женщине возможность выплакаться в одиночестве.
   Кто знает, о чем она думала? Одному небу известно, какие еще дела творятся вокруг нас. Они выплывают на свет, слава богу, не слишком часто.
   Позже я подкрался к веранде. Женщина все еще была там, а рядом с нею маленький Бинг, склонившийся к ней. Потом я увидел, как он взял ее за руку, погладил и, поглядывая на небо, увел женщину в темноту".
   ЧУДАК
   Перевод Ю. Жуковой
   В нем чувствовался сильный характер, если можно утверждать это о человеке, который еще ходит в детских платьицах. Да, платьице было совсем коротенькое - всего в девять дюймов длиной, - зато его носило существо с сильным и решительным характером. На корабле все называли его Чудаком. Почему? Трудно сказать. Может быть, за то, что он презабавно ковылял целые дни по всему кораблю, был толстый, как мячик, и казался отчаянным забиякой. Настоящее имя его было Фердинанд, но родители называли его "малыш", а мы прозвали "Чудаком".
   Два месяца мы плыли под парусами на запад, к мысу Доброй Надежды. Почти все время держалась ясная, тихая погода, а в такую погоду его выпускали на палубу, где он ходил вперевалочку или стоял, прижавшись к чьим-нибудь коленям. Если вы начинали его разглядывать, он в ответ принимался изучать вас, и становилось ясно, что он дает вам ничуть не более лестную оценку, чем вы ему. Он всегда брал над вами верх.
   Вместо того чтобы спорить, с какой скоростью идет наш корабль, мы усвоили привычку ежедневно биться об заклад, сколько раз в этот день наш Чудак будет плакать. Десять считалось наименьшей цифрой, а сорок наибольшей. Однажды в жаркий безветреный день, когда Чудаку нечего было делать, выиграла цифра тридцать семь; в бурную погоду победа доставалась тем, кто называл наименьшие цифры: он любил смотреть, как катятся большие волны, и проводил почти все время в шпигатах {Отверстие в борту судна для удаления с палубы воды.}, куда неизменно скатывался. Он никогда не плакал от боли, но гнев или уязвленное чувство собственного достоинства всегда вызывали у него слезы. Чудак был славный малыш; во время нашего плавания ему исполнилось три года. Старый матрос Энди, который шил и чинил у нас на корабле паруса, готов был биться об заклад, что Чудак положит на обе лопатки своего братишку Фредди, которому скоро должно было исполниться пять лет.
   Он был неразговорчив, наш Чудак, - он берег свои легкие для других целей; не обещал он и стать когда-нибудь великим мыслителем, но все мы гордились им и жаждали сравнить его с другим ребенком такого же возраста и веса, если бы только такого можно было найти.
   Если кто-нибудь захотел бы как следует рассмотреть Чудака, то увидел бы сверху шапку жестких золотисто-каштановых кудрей, торчащих наподобие маленьких крутых штопоров, широкий лоб, украшенный синяками и шишками, пару бесстрашных серых глаз, круглые румяные щеки, курносый нос, широко открытый рот с пухлыми красными губами, из-за которых виднелось несколько зубов, двойной подбородок, множество веснушек и бесшабашно-воинственное выражение этого детского личика. А еще ниже - нечто вроде круглого свертка в платьице голубого или белого цвета и пару толстых, основательно исцарапанных ножек. Мне никогда не приходилось видеть, чтобы Чудак чего-нибудь испугался; он никогда никого не слушался. Мать Чудака обожала сына; отцу его, человечку маленького роста, приходилось несладко от капризов Чудака. Малыша часто пороли. Но с таким же успехом можно пороть баранью ногу. Когда его поведение требовало уже самого сурового наказания, Чудака отводили к нашему капитану, толстогубому старику с седыми бакенбардами, и он получал свою порцию шлепков в торжественной обстановке, при всех, но выходил из этого испытания еще более закаленным, как всякая сильная личность. Он ни минуты не мог постоять на месте и всегда пускал в ход кулачки, барабаня по палубе, на которой споткнулся, или по тому, что мешало ему идти вперед. Надо признаться, Чудак наш вел себя ужасно, когда ему что-нибудь не нравилось. Как и все дети на корабле, он ел вместе со взрослыми за стоявшим посреди салона длинным обеденным столом, как бы составленным из множества гладильных досок. И если б вы только видели, какой это был едок! То, что не попадало ему в рот, летело через плечо или оказывалось на коленях у соседа. Рядом с ним за столом сидела рыжая, всегда чем-то недовольная особа, его няня, а по другую сторону - второй помощник капитана, единственный человек на корабле, который пользовался уважением нашего малыша. Поистине удивительное влияние оказывал на Чудака этот второй помощник: он мог делать с ним все, что хотел. Чудак знал, что в свое время второй помощник был таким же точно Чудаком, как и он: они, несомненно, сразу поняли друг друга по какому-то тайному знаку, как масоны. Да, второй помощник капитана стал повелителем нашего Чудака; он даже мог заставить его съесть саговый пудинг, а уж это было пределом человеческого могущества. Румяный и светлоусый второй помощник был молод и резковат, он молча восседал рядом с Чудаком, важный, как судья, и когда малыш вел себя неподобающим образом, стукал его по голове десертной ложкой. Чудак подскакивал и с выражением покорного изумления принимался разглядывать третью медную пуговицу на мундире помощника капитана, являя собою в высшей степени поучительное зрелище. Сидевшие за этим концом стола постоянно втайне забавлялись, наблюдая Чудака.
   Однако нам никогда не приходило в голову, что Чудак слушается второго помощника из страха перед ним. Все знали: если он и ползает перед помощником на четвереньках, то делает это по той простой причине, что считает того достойным этой чести и ставит выше всей команды. Поэтому мы им гордились.
   Однажды, поднявшись на палубу, я увидел, как по бизань-вантам карабкается вверх наш Чудак, круглый, как шар, карапуз в полотняном платьице, из-под которого торчат голые ножки. Ниже медленно и спокойно поднимался второй помощник капитана, крепко вцепившись рукой в платье Чудака. Малыш в восторге верещит, второй помощник улыбается, а под ними молча стоит вечно недовольная няня.
   Мы многим обязаны Чудаку: он был для нас объектом размышлений и споров, оселком для наших языков, источником огорчений и смеха. И в штиль и в шторм, когда корабль спокойно плыл и когда паруса полоскались на ветру, он был все тот же - существо, исполненное величайшей серьезности, крошечная частица балласта. До сих пор помню, как во время захватившего нас своим хвостом циклона недалеко от мыса Лувин {Юго-восточная оконечность Австралии.}, когда корабль наш стонал, в каютах царил хаос и у всех душа уходила в пятки, мы вдруг услышали заглушивший свист ветра рев Чудака, которого шлепали в соседней каюте, и к нам снова вернулось чувство уверенности, покоя и незыблемости всего сущего...
   Сейчас он, наверное, уже вырос, выбрал себе дорогу, открытую для Чудаков, и занимается торговлей, произносит проповеди или вершит дела государства, действуя со спокойной, но непобедимой напористостью, как это свойственно людям его породы.
   Его можно встретить на любой дороге в любой стране, куда бы вы ни поехали, почти в каждом учреждении, в парламенте, в церкви на кафедре, в наемном экипаже и на палубе корабля; слегка оскалив зубы, он как будто готов вцепиться в любое дело, совершенно невозмутимый, бодрый, готовый к нападению, но редко нападающий; его волосы слегка растрепаны, ходит он немного вразвалку, и никто не может выдержать пристального взгляда его серых глаз. Он веселый спутник, добрый друг, честный враг, который не спешит вступить в драку, но, раз начав ее, совершенно не допускает, что ему придется увидеть опущенные вниз большие пальцы зрителей {В древнем Риме существовал обычай опускать в цирке большой палец правой руки вниз в знак того, что побежденный гладиатор должен умереть.}, точно так же, как он не в состоянии себе представить, что может вызвать у кого-нибудь улыбку.
   В жилах Чудака течет древняя кровь англосаксов. В жизни для него не существует ничего, кроме фактов, всякие идеи ему ненавистны.
   Долго может носить нас с Чудаком старый челн по зеленым морям истории в нашем великом плавании. Но пока он с нами, Судьба никогда не занесет наши имена в "Книгу потерь" Ллойда, боясь, что Чудак поднимется из волн и, пристально глядя на нее своими голубыми глазами, назовет ее лгуньей, - весь мокрый, сердитый, он упрямо откажется верить, что утонул.
   НАВСЕГДА
   Перевод В. Лимановской
   Из передних вагонов поезда для эмигрантов неслись пьяные голоса, певшие патриотические песни. Проводники проверили время - большие часы Пэддингтонского вокзала показывали четырнадцать минут нового дня.
   Плотник взглянул на меня.
   - Жаль, теперь уже не поспеют, - сказал он.
   Стрелка часов подползла к пятнадцати, и проводники начали закрывать двери; плотник поднялся к себе в вагон, его круглое бледное лицо выражало растерянность и печаль.
   - Видно, придется ехать одному, - сказал он.
   Но тут в конце длинного перрона показалась группа бегущих мужчин и женщин. Впереди - солдат, за ним - Генри-Огастес, очень бледный, запыхавшийся; вскочить в вагон им обоим пришлось уже на ходу.
   - Куча неприятностей с самого начала! - сказал Генри-Огастес. - Вот уж не везет, так не везет!
   Поезд пошел быстрее, уже не видно было друзей солдата, махавших ему шапками, скрылось вдали и лицо жены Генри-Огастеса и красная шляпа ее приятельницы. Плотник не глядел назад: его никто не провожал.
   После ночи в поезде я вошел на станции Честер в их вагон и застал моих трех безработных уже проснувшимися: солдат и плотник сидели на скамье спиной к движению, а Генри-Огастес - напротив них и дымил вовсю своей глиняной трубкой. Солдат указал на плотника и сказал с веселой улыбкой.
   - Все в порядке, сэр, наш друг о нас уже позаботился.
   Плотник слабо усмехнулся. От него изрядно несло спиртным.
   Генри-Огастес сказал:
   - Мне всю ночь мерещилось, что я на пароходе и даю гудки в тумане.
   В свете наступавшего дня его глаза с красным ободком вокруг радужной оболочки казались мертвыми; лицо, белое, как рыбье мясо, сморщилось в улыбке; он махнул трубкой в сторону окна.
   - Как нас еще встретит эта Канада?
   Ночью был сильный мороз; вдоль полотна железной дороги намело большие сугробы пушистого снега; дома в Порт-Санлайте были словно покрыты белыми крышами с закругленными краями; в воздухе стояла та особая тишина, какая бывает только тогда, когда много снега, а над всем этим простиралось дивное зимнее небо, разорванное солнцем на опаловые клочья.
   Через полчаса мы высадились в Биркенхеде и среди молчаливой толпы эмигрантов стали спускаться к парому. Плотник в своем длиннополом пальто, с коричневым ковриком под мышкой и кошелкой с инструментами в одной руке шагал впереди с таким сосредоточенным видом, точно его ноги пришиты к торчащему животу, и поэтому он должен передвигать их осторожно. Его крупные голубые глаза над дряблыми щеками были устремлены вперед, с каждым вздохом он источал винный перегар - свидетельство ночной попойки. Рядом со мной, вытянув вперед шею, шел солдат, преждевременно поседевший человек со здоровым румянцем на высоких скулах. В глазах его был тот особый блеск, какой бывает у людей, которым приходилось глядеть в необъятные пространства впереди и видеть смерть лицом к лицу. А позади, насмешливо скаля черные зубы, в пальто нараспашку и скрученном веревочкой галстуке, выглядывавшем из-под ворота бумазейной рубашки, трусил с беспечным и независимым видом Генри-Огастес.
   В четверти мили от нас, на серой глади реки уже ждал большой однотрубный пароход, покрытый пятнами выпавшего ночью снега.
   С трудом выговаривая слова, плотник сказал:
   - Еще час или два, и он нас заберет!
   Мы повернули головы, чтобы взглянуть на бездушное чудовище, которое скоро поглотит много сотен людей. Сзади раздался голос Генри-Огастеса:
   - И будем надеяться, что обратно сюда ему не придется нас доставлять!
   Мы переправились через реку и пошли в городок завтракать. Процессию возглавляли плотник и я.
   - Мне все кажется, что это сон, - сказал он, обдавая меня благословенным ароматом виски.
   Вестибюль, коридор и лестница небольшой гостиницы, как и тесный обеденный зал, сразу оказались битком набиты эмигрантами. Бородатые мужчины и юноши, женщины и маленькие дети сидели за длинным единственным здесь обеденным столом, остальные толпились у стен, ожидая своей очереди.
   Пожилая женщина в очках, с отсутствующим выражением неулыбчивого лица наливала чай из громадного жестяного бака в толстые кружки и сурово командовала двумя молоденькими румяными служанками, которые разносили на тарелках яичницу с беконом. За длинным столом, в коридоре и на лестнице никто не говорил ни слова. В этом странном молчании чувствовалось какое-то нечеловеческое терпение и покорность судьбе. Тишину нарушали лишь громкий плач ребенка да непрерывный стук тарелок. Сесть за стол вчетвером нам не удалось, но я и Генри-Огастес устроились все-таки рядом. Каждому из нас подали яичницу с беконом, несколько ломтиков черствого хлеба, кусочек белесого масла и кружку жидкого чая. Генри-Огастес взял нож и вилку, приставил их к тарелке справа и слева, потом вылил на яичницу добрые полбутылки уксуса и долго сидел молча, не начиная есть.
   - Я все силы приложу, чтобы чего-нибудь там добиться, - наконец заговорил он. - И если что у меня выйдет, пришлю вам письмо, оно вам немножко откроет глаза. Вы меня не знаете, у меня дурная репутация, но много грязи, что ко мне пристала, можно смыть.
   Он пыхтел, как паровоз, говоря это, точно у него тоже внутри бушевало пламя. Потом начал медленно есть.
   - Да, сэр, вы меня не знаете, - продолжал он еще более резким тоном. Я никогда не зевал, если только бывала возможность. Я уезжаю навсегда! - И он уставился на меня странным неподвижным взглядом своих безжизненных глаз.
   К нам подошел плотник.
   - На том конце стола ничего не добьешься! - раздраженно сказал он.
   Очкастая распорядительница сразу же напустилась на него:
   - Минутку подождать не можете!
   Он покорно поплелся на свое место, глядя прямо перед собой, ступая очень осторожно. Снова поднял крик младенец, которого было укачала мать. Вдруг появился паренек, одетый в куртку с галунами, и с важным видом объявил, что подана линейка и пора ехать на пристань.
   Кое-кто из эмигрантов вышел из-за стола; их места тут же заняли другие.
   - Я с людьми умею ладить, - снова начал Генри-Огастес, медленно жуя бекон и глядя к себе в тарелку. - А детей своих я воспитал так, что для них одного этого достаточно. - Он поднял палец с грязным ногтем. - Меня весь Ноттингдейл уважает как хорошего отца, да! И что бы вам ни рассказывала моя супруга о подбитых глазах и перерезанных глотках... Ладно, из моего письма вы все поймете! - Он покрутил вилкой и поглядел на меня: мол, выговорился, и мне полегчало. - Только покойником они смогут притащить меня обратно, я еду навсегда. Бог даст, на новом месте будет больше жратвы, чем было у меня здесь. - Он ухмыльнулся и, уже повеселев, стал описывать свои похождения, в которых оказывался куда храбрее, чем другие. На другом конце стола плотник и солдат с бешеной скоростью поглощали свой завтрак.
   Паренек с галунами снова появился в дверях.
   - Кто еще желает ехать на пристань? - пропищал он.
   Мы все четверо вышли на улицу, но в линейке оставалось только три места, и плотнику пришлось простоять всю дорогу, держась за верхнюю перекладину. Какой то здешний мальчуган-оборвыш бежал за линейкой по снегу босиком. Генри-Огастес ткнул пальцем в его сторону: "Такому не помешало бы иметь пару башмаков!" Он всю дорогу старался грубовато шутить, но не находил ни у кого отклика.
   Катер только что отчалил, когда мы подъехали, и нам пришлось долго ждать его на мокрой от талого снега пристани. Светило солнце; баркасы на берегу лежали, словно вписанные в рамку ослепительного снега; над широкой серой рекой по временам кружила чайка, стремительно спускаясь из холодного поднебесья.
   Все больше эмигрантов кучками толпилось вокруг нас. Но не заметно было ни оживления, ни спешки, ни волнения, ни печали. Чувствовалось только удивительное, безграничное терпение. Лишь один человек, бородатый ирландец, выражал недовольство и время от времени что-то бурчал скрипучим голосом. Подле нас безмолвно стоял седой мужчина с краснощеким флегматичным на вид мальчиком. Позади них целое семейство окружало молодую мать с грудным ребенком на руках. Рядом, под навесом, сложив на коленях руки в теплых перчатках и хмуро глядя перед собой, сидели две хорошенькие черноглазые девушки в заплатанных черных платьях.
   Плотник принялся задавать нам разные загадки.
   - Ты, я вижу, духом не падаешь, - заметил с усмешкой солдат.
   - Надо же подбодрить компанию! - ответил ему плотник.
   Генри-Огастес тоже включился в эту игру, он знал не меньше загадок, чем плотник, только у того они были поинтереснее. Солдат помалкивал, оглядываясь по сторонам; по выражению его лица можно было догадаться, что мысли его далеко. Он отступил несколько в сторонку и лишь изредка вторил нашему смеху.
   - А для чего известь кладут между кирпичами? - спрашивал плотник.
   - Чтобы их соединять, - отвечал Генри-Огастес.
   - Вот и неверно - чтобы их разделять!
   На реке вдоль борта парохода заклубился пар: это тендер отчалил в нашу сторону. Толпа эмигрантов сбилась теснее, но, как и прежде, без спешки, без волнения, без печали. Только двое молодых ребят справа от нас затеяли резкий спор между собой.
   Седой мужчина рядом с нами сказал сыну:
   - Занимай место, Джо!
   Теперь загадки-головоломки плотника сыпались, как из рога изобилия, словно это была его лебединая песня перед предстоящим вечным молчанием. Не уступал ему и Генри-Огастес. А солдат все торопливее озирался по сторонам, хотя глаза его казались невидящими. Впрочем, может быть, они видели четверку малышей в приюте, жену, ищущую заработка "на панели", и город Лондон, который он столько раз безуспешно исходил вдоль и поперек в поисках работы, и ярко освещенные прилавки магазинов, и бесконечные ряды домов, двери которых были для него всегда на замке, и парки, где можно было лечь на землю и отдохнуть... И все же сейчас он жадно озирался по сторонам, словно стараясь запомнить то, что скоро скроется от него навсегда. Пошел мелкий колючий снег.
   Вдруг Генри-Огастес возвестил насмешливым тоном:
   - А вот и он!
   Плотник взглянул на меня и улыбнулся, глаза его увлажнялись, из них, казалось, смотрела его душа. Солдат нервно стиснул мне руку. Генри-Огастес не спеша оглядел все вокруг своими мертвыми, рыбьими глазами.
   - Прощай навсегда, старушка Англия! - сказал он.
   Еще минутка, поспешные рукопожатия, и вот уже все занимают очередь на посадку. Плотной вереницей сотни людей проходят без единого звука мимо контролера на сходни. Без спешки, без волнения, без печали, полные непонятной, терпеливой покорности.