Катер дает гудок. Сквозь солнце и снежную пыль еще видны лица уезжающих, сотни лиц, повернутых к берегу. Но ни радости, ни печали, ни прощальных криков и возгласов... И в этой жуткой тишине они уплывают вдаль.
   СОВЕРШЕНСТВО
   Перевод И. Воскресенского
   Году в 1889-м жил в Лондоне некто Харрисон, человек добродушный, но упрямый. Однажды утром на вокзале Чаринг Кросс дама, которой он был увлечен, сказала ему:
   - Кстати, мистер Харрисон, почему вы не пишете? У вас должно получиться!
   Мысль эта запала Харрисону в голову, и за два года он написал одиннадцать рассказов, из которых два считал не очень удачными, но, поскольку ему, естественно, не хотелось их выбрасывать, он приложил их к остальным и отослал издателю. Через некоторое время он получил от издателя письмо; тот сообщал, что за некоторое вознаграждение или комиссионные готов рискнуть и охотно издаст рассказы, если автор возьмет на себя все расходы. Это обрадовало Харрисона, и, желая поскорее увидеть свой "труд" напечатанным, он попросил издателя не откладывать дела в долгий ящик. Тогда издатель прислал ему смету расходов и договор, на что Харрисон ответил чеком. Издатель немедля отозвался любезным письмом и предложил, чтобы Харрисон для собственной же выгоды добавил известную сумму на рекламу. Харрисон принял это как должное и ответил еще одним чеком - ведь между джентльменами не принято спорить о деньгах.
   Через некоторое время книга вышла в свет под названием "Звездный путь". Она была подписана полным именем автора - Катберт Харрисон, и не прошло и двух недель, как он начал получать отзывы. Он читал их с огромным удовольствием, ибо они были полны неприкрытой лести. Один рецензент спрашивал, не себя ли автор изобразил в "Переодетом Ланселоте". Две либеральные газеты называли его рассказы шедевром; одна сравнивала их с лучшими произведениями Эдгара По и Мопассана; другая величала автора новым Редьярдом Киплингом. Харрисон воодушевился, но, будучи по натуре скромен, только запросил издателя, что он думает о втором издании. Тот прислал смету, упомянув вскользь, что уже продано около четырехсот экземпляров книги. Харрисон заглянул в свою чековую книжкупервое издание составляло тысячу экземпляров. Поэтому он ответил, что подождет. Он ждал полгода, затем написал снова. Издатель сообщил, что продано уже четыреста три экземпляра, но так как мистер Харрисон пока не пользуется известностью, то он не советует переиздавать книгу: в данное время на короткие рассказы нет спроса. Однако рассказы мистера Харрисона приняты публикой так хорошо, что ему следовало бы написать большую повесть. Его книга, без сомнения, имела успех, насколько вообще может иметь успех книга рассказов... Издатель прислал Харрисону чек на небольшую сумму и целую кучу рецензий, которые тот уже читал.
   Харрисон решил обойтись без второго издания и удовольствоваться своим succes d'estime {Умеренный успех, успех у немногих (франц.).}. Все его родственники были в восторге, и он почти сразу же принялся за повесть. Однако среди друзей Харрисона был один гениальный человек, и этот гений прислал ему следующее письмо:
   "Я не представлял себе, что вы можете так писать. Разумеется, дорогой мой, рассказы ваши сыроваты; да,, в этом не приходится сомневаться, они еще сыроваты. Но у вас много времени впереди. Вы молоды, и я вижу - у вас есть способности. Приезжайте, потолкуем о ваших планах".
   Получив это приглашение, Харрисон не стал долго раздумывать и поехал. Сидя с ним в летний день за графином красного вина, гениальный человек объяснил, почему его рассказы "сыроваты".
   - Они дают ощущение внешнего драматизма, - сказал он, - но драматизма подлинного, психологического в них нет.
   Харрисон показал ему рецензии. На другой день он с чувством некоторой обиды покинул гениального человека. Однако через несколько недель обида рассеялась, и слова гениального человека начали приносить плоды. На исходе второго месяца Харрисон написал ему:
   "Вы совершенно правы, рассказы сыроваты. Но теперь, по-моему, я на верном пути".
   Прошел еще год, и, раза два показав рукопись гениальному человеку, Харрисон закончил вторую книгу под названием "Джон Эндекотт". К этому времени он перестал уже говорить о своих "трудах" и стал называть их "писаниной".
   Он послал повесть издателю с просьбой напечатать ее и выплатить ему гонорар. Ответ последовал несколько позднее, чем обычно. Издатель писал, что, по его мнению (мнению профана), "Джон Эндекотт" не вполне оправдал большие ожидания, вызванные первой, столь много обещавшей книгой мистера Харрисона; и, чтобы показать свое полное беспристрастие, он вложил в письмо выдержку из "отзыва рецензента", где утверждалось, что мистер Харрисон "сел между двух стульев и не послужит своей книгой ни искусству, ни английскому читателю". А потому он, издатель, скрепя сердце пришел к выводу, что при существующих неблагоприятных условиях сбыта он мог бы пойти на риск лишь в том случае, если бы мистер Харрисон обязался возместить все расходы.
   Харрисон рассердился и ответил, что не может взять на себя такое обязательство. Издатель вернул рукопись и написал, что, по его мнению (мнению профана), мистер Харрисон пошел по ложному пути, о чем он, издатель, весьма сожалеет, ибо он очень высоко ценил те приятные отношения, которые с самого начала сложились между ними.
   Харрисон послал книгу издателю помоложе, и тот принял ее с условием, что выплатит авторский гонорар после продажи книги. Книга вышла.
   Недели три спустя Харрисон начал получать рецензии. Они были разноречивы. В одной его упрекали за то, что сюжет примитивен, в другой, по счастью пришедшей с той же почтой, - за то, что сюжет излишне замысловат. И во всех отзывах сквозило сожаление, что автор "Звездного пути" не оправдал надежд, которые пробудил своей первой книгой, - ведь тогда казалось, что он поистине будет радовать читателей. Этот натиск поверг бы Харрисона в уныние, не получи он письма от гениального человека, которое гласило:
   "Дорогой мой, вы себе не представляете, как я рад. Теперь больше, чем когда-либо, я убежден, что в Вас есть искра божия".
   Харрисон тут же сел за третью книгу.
   Из-за злополучного условия, что авторский гонорар выплачивается не сразу, Харрисон за вторую книгу ничего не получил. Издатель продал триста экземпляров. За то время, пока Харрисон писал третью книгу (полтора года), гениальный человек познакомил его с неким критиком, сказав при этом:
   - Можете положиться на его мнение, у него глаз безошибочно верный.
   А критику он сказал так:
   - Поверьте мне, у этого малого есть способности.
   Критику понравился Харрисон, который, как уже говорилось, отличался общительным и добродушным нравом.
   Закончив третью книгу, Харрисон назвал ее "Лето" и посвятил гениальному человеку.
   "Дорогой мой, - ответил ему гениальный человек, когда получил экземпляр рукописи, - книга хороша! К этому нечего прибавить - она по-настоящему хороша! Я читал ее с неописуемым наслаждением".
   В тот же день Харрисон получил письмо и от критика. Он писал: "Да, это, несомненно, шаг вперед. Еще не шедевр, но, тем не менее, большой шаг вперед!"
   Харрисон воодушевился еще больше. Тот же издатель выпустил его книгу и продал целых две сотни экземпляров; однако в письме к Харрисону он довольно уныло сообщал, что спрос на книгу, кажется, "почти иссяк". Сравнения не всегда приятны, поэтому Харрисон старался не вспоминать, как раскупали его "Звездный путь", которым он доказал, что способен "угодить читателям". Он уже всерьез начал подумывать о том, чтобы отказаться от всяких других доходов и зажить подлинно литературной жизнью. Рецензий на сей раз было немного, и он приступил к четвертой книге.
   Два года потратил он на этот труд и, дав ему название "Заблудший", посвятил критику. Один экземпляр книги он послал в подарок гениальному человеку, и тот не замедлил ответить:
   "Дорогой мой, это поразительно, просто поразительно, какие Вы делаете успехи! Никому бы и в голову не пришло, что Вы - тот самый человек, который написал "Звездный путь"; и все же я горжусь тем, что даже по первой Вашей книге угадал в Вас талант. Хотел бы я сам так писать! "Заблудший" изумительно хорош!"
   Гениальный человек написал все это совершенно искренне после того, как прочел первые шесть глав книги. Надо вам сказать, что он так и не дочитал ее до конца, ощутив страшную усталость, словно сочинение Харрисона отняло у него все силы, - и, однако, он всегда повторял, что книга эта "изумительно хороша", будто и впрямь одолел ее до последней страницы.
   Другой экземпляр Харрисон послал критику, и тот откликнулся очень теплым письмом, в котором уверял, что наконец-то он, Харрисон, "достиг вершины".
   "Это шедевр, - писал он. - Вряд ли Вам удастся создать что-либо лучшее... Горячо поздравляю".
   Не теряя времени, Харрисон взялся за пятую книгу.
   Он трудился над этим новым произведением больше трех лет и назвал его "Паломничество". Добиться издания книги было нелегко. Через два дня после того, как она вышла в свет, критик написал Харрисону:
   "Не могу выразить, как высоко я ценю Вашу новую книгу. Мне кажется, она сильнее, чем "Заблудший", да и оригинальнее. Пожалуй, она слишком... Я еще не дочитал ее, но решил написать Вам, не откладывая".
   По правде говоря, критик книгу так и не дочитал. Он не мог.... Она была слишком... Жене своей он, однако, сказал, что это "изумительная вещь", и ее заставил прочитать книгу.
   Гениальный человек между тем прислал телеграмму:
   "Собираюсь писать Вам о Вашей книге. Безусловно, напишу, но сейчас у меня "прострел", и он не дает мне взять в руки перо".
   Харрисон так и не получил обещанного письма, но критику гениальный человек написал: "Вы в состоянии читать эту книгу? Я нет. Автор уж слишком намудрил".
   Харрисон ликовал. Его новому издателю было не до ликования. Он писал, что книгу никто не покупает и мистеру Харрисону следует подумать о том, что он делает, иначе он утомит своих читателей. К письму прилагалась единственная рецензия, в которой среди других замечаний было и такое: "Может быть, эта книга и высокохудожественна. Но не чересчур ли? Нам она показалась скучной".
   Харрисон уехал за границу и начал писать шестую книгу. Он назвал ее "Совершенство" и трудился над ней, живя в полном одиночестве, словно отшельник: впервые работа давала ему такое удовлетворение. Он писал, как говорится, кровью сердца, с каким-то почти мучительным наслаждением. И часто улыбался про себя, вспоминая, как первой своей книгой "порадовал читателей" и как о его четвертой книге критик сказал: "Это шедевр. Вряд ли Вам удастся создать что-либо лучшее". Как далеко он шагнул! О! Эта книга действительно совершенство, о каком можно только мечтать.
   Спустя некоторое время Харрисон вернулся в Англию и снял домик в Хэмпстеде. Здесь он закончил свою книгу. На другой день он взял рукопись и, отыскав на вершине холма уединенное местечко, лег на траву, готовясь спокойно все перечитать. Он прочел три главы, отложил рукопись и сел, подпирая голову руками.
   "Да, - подумал он, - наконец-то я достиг совершенства. Книга хороша, изумительно хороша!"
   Два часа просидел он так. Что и говорить, читателей своих он утомит! Книга слишком хороша - он и сам не в силах ее дочитать!
   Вернувшись домой, он спрятал рукопись в ящик письменного стола. Больше он не написал в своей жизни ни строчки.
   ВЫБОР
   Перевод М. Кан
   Несколько лет тому назад на углу одной из улиц в Челси, выходящей на набережную, стоял старичок, чей заработок целиком зависел от того, сколько грязи тащат на ногах прохожие. Он усердно орудовал метлой, а в свободную минуту садился на опрокинутый вверх дном деревянный ящик и беседовал с большим своим другом, ирландским терьером из соседнего дома. Родом старичок был из Корнуолла, а по профессии водопроводчик. Румяный, седенький и бородатый, с маленькими, весело поблескивающими серыми глазками, слегка водянистыми, он всегда был бодр и держался независимо. А между тем это был страдалец, которого одолевали многочисленные недуги. И подагра-то у него была, и бок болел, а уж ноги - просто барометры какие-то, так они были чувствительны к погоде. Обо всех этих несчастьях он, бывало, беседовал с нами, вовсе не жалуясь, будто и не о нем шла речь, перечисляя свои болезни, только, так сказать, чтобы доставить удовольствие собеседникам. Он был, как видно, один-одинешенек на свете, и нечего ему было ждать от жизни, даже пенсии; да и вспомнить, наверное, тоже особенно нечего - разве что как умирали родные да приходило в упадок водопроводное дело. Сам он тоже из года в год все больше приходил в упадок вместе со своим ремеслом. Долгая болезнь заставила его уступить место тем, кто помоложе, но серьезные перемены наступили гораздо раньше, и он их переживал очень тяжело. В прежние времена водопроводное ремесло было делом надежным, спокойным: "Живешь сам по себе и знаешь, что к чему". Но потом "приходилось делать все, как велят подрядчики, а уж они, конечно, ни с чем не станут считаться. Раз не можешь угнаться за молодыми - значит, проваливай, вот и весь разговор". Вот почему после своей долгой болезни и смерти жены (эти беды случились одна за другой и унесли последние его сбережения) он твердо решил купить себе метлу и сменить профессию. Правда, подметать мостовую на перекрестке - не то занятие, какое он выбрал бы, если бы мог выбирать. Но все же это лучше, чем инвалидный дом. Здесь ты по крайней мере сам себе хозяин. Погода в те дни стояла не слишком-то подходящая для человека, который по роду своей профессии постоянно находится во власти всех стихий, кроме, пожалуй, огня; и недуги нашего старичка соответственно не дремали. Однако постоянные его болезни обладали одним удивительным свойством: ему всегда было "лучше", чем несколько дней назад. Мы порой невольно думали, что, если человеку непрерывно становится все лучше и лучше, - значит, он в конце концов должен стать идеалом здоровья, и грустно было видеть, как вопреки всем его уверениям старик, наоборот, потихоньку слабеет, как все хуже гнутся у него суставы и медленно, но верно растут на пальцах и запястьях узлы, которые он с такой гордостью показывал нам.
   Он был твердо убежден, что лучше в воду, чем в инвалидный дом. Как тут было сказать ему, что недалек тот час, когда нельзя уже будет проводить целые дни под открытым небом. Он и сам, видно, долго размышлял и философствовал на эту тему, припоминая все, что знал по слухам.
   "Дом" - не место для уважающего себя человека", - не раз говорил он. Таково было его твердое мнение, и уважающим себя людям никак нельзя было уговаривать его поступить вопреки своим взглядам. А между тем, когда мы проходили мимо него, все чаще думалось, что еще немного, и ему придется искать приют в той самой стихии, которая так нещадно обрушивалась на него с небес день за днем.
   Трудно с уверенностью сказать, обсуждался ли вопрос "река или "дом" с ирландским терьером, его постоянным собеседником. Но, во всяком случае, их, по-видимому, сближали одни и те же мысли о надвигающейся старости, холодах и непогоде. Наш старик сам говорил, что у бедняги терьера выпадают зубы, а спина деревенеет - особенно в сырую погоду. Да, жаль, конечно, но, видно, пес и вправду стареет! А пес мог терпеливо сидеть целый час и глядеть своему другу в лицо, стараясь, быть может, понять по ею выражению, как должна поступить собака, когда какая-то злая сила давит и душит так, что выносить больше невозможно. Откуда ему было знать, что сердобольные люди позаботятся о том, чтобы он не страдал сверх меры. На его поднятой вверх седеющей морде со слезящимися глазами никогда не было и тени сомнения, она выражала полную уверенность в том, что какое бы решение его друг ни принял по этому важному вопросу - "река или "дом", - оно, безусловно, будет правильным и во всех отношениях подходящим и для собак и для людей.
   Однажды летом - а оно выдалось в тот год особенно дождливое - наш старый приятель в порыве откровенности поведал нам свое заветное желание: еще хоть раз побывать на Корнуолле, в своем родном Фови, где он не был вот уже пятьдесят лет. Так или иначе, но только деньги на это нашлись, и он, взяв двухнедельный отпуск, отправился туристским поездом в родные места. Накануне отъезда видели, как он долго беседовал с собакой и кормил ее из бумажного пакета тминным печеньем. А потом от него пришло письмо, написанное каким-то невероятным почерком и начинавшееся словами: "Почтенный сэр и леди". Письмо целиком состояло из восторженных, почти страстных описаний лодочных гонок, некоего "Джо Пезерика", который вспомнил его, "отменной погоды" и других источников его удивительного счастья. Подписано оно было: "Покорный слуга". А на пятнадцатый день после отъезда он уж снова сидел под проливным дождем на опрокинутом ящике, говоря, что чувствует себя "другим человеком, лет на десять моложе и готов теперь выходить в любую погоду". Кроме того, он был уверен - и разубедить его было невозможно, - что мы ниспосланы в этот мир самим господом богом, по его личной просьбе.
   Но прошло всего четыре дня, и даже солнце в виде особого исключения появилось на небе, а наш старичок, когда мы с ним поздоровались, так долго не отвечал, что мы испугались, уж не хватил ли его какой-нибудь удар.
   Лицо его, казалось, окаменело, румянец исчез, глаза совсем ввалились.
   После настойчивых расспросов выяснилось, что он-то себя чувствует гораздо лучше, но вот песик умер. Оказывается, собаку прикончили, когда наш друг был в отъезде, и теперь он боится, что будет скучать без "верного старого друга".
   - Он очень меня любил, - говорил он. - Всегда, бывало, приходит за куском хлеба или сухариком. И потом, с ним не соскучишься - никогда не встречал такой разумной твари. - Старик, оказывается, думал, что после его отъезда пес затосковал и это ускорило его конец: хозяева решили, что он совсем одряхлел, а ведь дело было совсем не в этом.
   Смерть пса и сырая холодная осень тяжело сказались на здоровье нашего приятеля, но лишь в середине ноября мы заметили, что его нет на месте. А так как он не появился и на другой день, мы стали наводить справки, где он живет. Жил он в бедном квартале, но домик был чистый и опрятный, да и хозяйка показалась нам женщиной доброй, хотя и простой. Она сказала, что наш старый друг лежит "с плевритом, ревматизмом и подагрой", что по-настоящему ему бы сейчас самое место в больнице, но ей не хочется гнать его из дому, хотя кто ей будет платить за квартиру, неизвестно, а уж о еде и говорить не приходится - не может же она допустить, чтобы человек умер с голоду, если он лежит пластом, охает от боли и некому помочь ему, а так он у себя наверху, дверь открыта и если ему что понадобится, всегда можно кликнуть ее. И потом очень уж он независимый старичок, жаль его, а не то стала б она еще думать выставила бы, да и дело с концом, потому что где ж ему и место, как не там? Родных у него ни души, некому и глаза будет ему закрыть, а дело-то ведь к тому идет. А может выйти и по-другому: вот завтра же возьмет он, встанет на ноги и пойдет работать - такой упрямый, просто беда.
   Предоставив ей заниматься делами, от которых мы ее оторвали, мы поднялись наверх.
   Дверь дальней комнатки наверху, как мы и ожидали после беседы с хозяйкой, была приоткрыта, и из-за нее слышался голос нашего старого друга:
   - Господи боже, ты, отнявший у меня собаку и пославший мне этот самый ревматизм, - помоги мне, укрепи мой дух и даруй мне смирение. Я человек старый, боже, и не мне идти туда. Поэтому, господи, дай мне сохранить твердость, и я буду благодарить тебя в молитвах, ибо больше я ничего теперь и не могу, господи. Я всегда был добрым человеком, боже, зла, кажется, никому не делал. Это меня только и поддерживало. Так ты уж, боже милостивый, не забудь, вспомни меня теперь, когда я захворал и лежу здесь целыми днями, а квартирная плата все идет и идет. Во веки веков, господи. Аминь.
   Мы вошли не сразу: нам не хотелось, чтобы он знал, что мы слышали эту молитву. Он лежал на маленькой шаткой кровати, а рядом на ветхом жестяном; сундучке стоял пузырек с лекарством и стакан. Огня в камине не было.
   Ему, как он сказал, стало гораздо лучше, средство, которое прописал доктор, хорошо помогает.
   Мы сделали все возможное, чтобы ему действительно стало получше, и не прошло и трех недель, как он уж снова сидел на своем углу.
   Весной мы уехали за границу и пробыли там несколько месяцев. Когда мы наконец вернулись, его на месте не было, и мы узнали от полицейского, что вот уже несколько недель, как он не появляется. Мы вторично предприняли паломничество к нему домой. Оказалось, что дом перешел в другие руки. Новая хозяйка, тонкая, озабоченная молодая женщина, говорила тонким и озабоченным голосом. Да, старик тяжело заболел - кажется, двустороннее воспаление легких и что-то с сердцем. Во всяком случае, она не могла взять на себя такую ответственность и обузу, да к тому же он и за квартиру не платил. Она позвала врача, и его увезли. Да, он малость расстроился: будь его воля, он бы ни за что не поехал, но ей ведь тоже нужно чем-то жить. Вещички его она заперла, уж это будьте покойны; он ей еще кое-что задолжал за квартиру. Если хотите знать, ему оттуда уже не выйти. Конечно, жаль беднягу. От него и беспокойства-то никакого не было, покуда он не заболел.
   Узнав все это, мы с тяжелым сердцем отправились в тот самый "дом", о котором он так часто говорил, что ноги его там не будет. Справившись, в которой он палате, мы поднялись по безукоризненно чистой лестнице. На пятой койке лежал наш старый друг и, казалось, спал. Однако, присмотревшись, мы заметили, что его впалые губы, почти скрытые под белоснежными усами и бородой, непрерывно шевелятся.
   - Он не спит, - сказала сиделка. - Вот так и лежит все время. Беспокоится.
   Услышав свое имя, он открыл глаза - они стали совсем маленькими, поблекли, еще больше слезились, но все-таки в них и теперь теплилась искорка. Он поднял их на нас с совершенно особенным выражением, которое говорило: "Эх вы, воспользовались моей бедой, чтобы увидеть меня в этом месте!" Мы едва могли вынести этот взгляд и поспешили спросить, как он себя чувствует. Он попробовал приподняться и охрипшим голосом сказал, что ему гораздо лучше. Мы взмолились, чтобы он не вставал, и стали ему объяснять, что нас не было в Англии, и все такое. Казалось, он просто не слушает. Потом вдруг он сказал: "Вот попал все-таки сюда. Но я здесь не останусь. Выйду денька через два". Мы постарались уверить его, что так и будет, но он смотрел на нас такими глазами, что наша способность утешать куда-то улетучилась, и нам совестно было взглянуть на него. Он поманил нас к себе.
   - Если б меня слушались ноги, - прошептал он, - я никогда бы им не дался. Давно утопился бы. Но я и не думаю здесь оставаться - я уйду домой.
   Сиделка сказала, однако, что об этом не может быть и речи, он все еще серьезно болен.
   Четыре дня спустя мы опять пошли его проведать. Но его там уже не было. Он и в самом деле ушел. Его похоронили в то же утро.
   ЯПОНСКАЯ АЙВА
   Перевод Г. Журавлева
   Когда мистер Нилсон, джентльмен, хорошо известный в Сити, распахнул окно своей ванной в Кемпден Хилле, он ощутил какое-то сладкое волнение, комком подступившее к горлу, и странную пустоту под пятым ребром. Стоя у окна, он заметил, что небольшое деревце в парке Сквер-Гарден уже в цвету и что термометр показывает шестьдесят градусов. "Чудесное утро, - подумал он, - наконец-то весна!"
   Продолжая размышлять о ценах на картины Тинторетто, он взял ручное зеркало в оправе слоновой кости и стал внимательно рассматривать свое лицо. Лицо это с упругими розовыми щеками, аккуратно подстриженными темными усами и ясными серыми глазами говорило о завидном здоровье. Надев черный сюртук, он сошел вниз.
   В столовой на буфете лежала утренняя газета. Не успел мистер Нилсон взять ее, как его опять охватило то же странное чувство. Несколько обеспокоенный, он вышел через стеклянную дверь и спустился по винтовой лестнице на улицу. Часы с кукушкой пробили восемь.
   "До завтрака еще полчаса, - подумал он, - пройдусь по парку".
   В парке было безлюдно, и он, держа газету за спиной, неторопливо шагал по круговой дорожке. Сделав по ней два рейса, он убедился, что на свежем воздухе странное ощущение не только не исчезло, но, наоборот, усилилось. Он вспомнил совет доктора, лечившего жену, и сделал несколько глубоких вздохов, но и это ничуть не помогло. Он ощущал легкое покалывание в сердце, и что-то сладостно бродило в крови, как после выпивки. Мысленно перебирая блюда, поданные накануне вечером, он не мог припомнить ничего необычного и подумал, что, возможно, на него так действует запах какого-нибудь растения. Но от залитых солнцем цветущих кустов до него доносился только нежный, сладковатый аромат лимона, скорее приятный, нежели раздражающий. Он уже собрался продолжать прогулку, но в эту минуту где-то поблизости запел черный дрозд. Посмотрев вверх, мистер Нилсон заметил его среди листвы небольшого дерева, ярдах в пяти от дорожки. Пристально и с удивлением вглядывался мистер Нилсон в деревце, то самое, которое он увидел из окна. Оно было покрыто ярко-зелеными листьями и белыми с розовым цветами, а на листве и на цветах ослепительно сияли солнечные блики. Мистер Нилсон улыбнулся: деревце было такое живое и прелестное.
   Забыв о прогулке, он стоял и улыбался...
   "Какое утро! - думал он. - И в парке я один... Только я один догадался выйти и..." Но не успел он это подумать, как увидел около себя человека, который так же стоял, держа руки за спиной, и с улыбкой смотрел на деревце. Застигнутый врасплох, мистер Нилсон перестал улыбаться и искоса взглянул на незнакомца. Это был его сосед, мистер Тандрам, хорошо известный в Сити. Он жил здесь уже пять лет. Мистер Нилсон сразу понял неловкость своего положения: оба они были женаты и до сих пор не имели случая оказаться вдвоем и заговорить друг с другом. Сомневаясь в правильности своего поведения, мистер Нилсон все же пробормотал: "Прекрасное утро!" Мистер Тандрам ответил: "О да, чудесное для этого времени года!" Уловив некоторое волнение в голосе соседа, мистер Нилсон отважился взглянуть на него прямо. Мистер Тандрам был примерно одного роста с мистером Нилсоном. У него были такие же упругие розовые щеки, аккуратно подстриженные темные усы и круглые ясные серые глаза. На нем также был черный сюртук. Мистер Нилсон заметил, что, любуясь деревцем, сосед держал за спиной утреннюю газету. И, чувствуя необходимость объяснить свое поведение, он спросил отрывисто: