Страница:
- Скорее в медпункт! Виктор отца машиной сбил!
Летела, не чуя под собой ног.
В медпункте были уже Чередниченко, парторг, еще какие-то другие незнакомые люди... Панас Емельянович лежал на белой, обитой дерматином кушетке. Не надевая халата, Инна подбежала, нрисела возле него, начала нервно искать пульс - кто бы мог подумать в школьные годы, что придется ей сидеть над учителем ботаники в роли сестры милосердия... Без очков лицо Панаса Емельяновича стало еще меньше, оно было матово-белым, возле уха темнели ссадины, седые жиденькие волосы на затылке склеились кровью. Учитель был без сознания. Инна держала сухонькую старческую руку Панаса Емельяновича,доискивалась в ней жизни. Еще один самый тяжкий экзамен... Под взглядами притихших, тревожно онемевших людей девушка с испугом, с болью, с отчаянием считала еле слышный, постепенно исчезающий пульс.
Не приходя в сознание, Веремеенко-старший умер у нее на руках.
Это была первая смерть на ее глазах, и ее медпункте.
Инна была потрясена. Ей хотелось тормошить, трясти, чтобы возвратить к жизни это легкое, бездыханное тело, вернуть его из небытия. Никогда не знала такого отчаяния.
В сознании собственного бессилия, сдерживая рыдания, вскочила, бросилась из комнаты. Поскорее отсюда выбежать, выплакаться где-нибуль наедине!.. Она была у двери, когда на пороге появился Виктор. Входил пошатываясь.
Лицо - полотно полотном. Неужели это он? Натолкнулась на глаза сомнамбулы, увидела перед собой незнакомого, посеревшего от ужаса человека, который в жалкой растерянности ловит разверстым ртом воздух, силится что-то сказать и не может... И эти мутные, рыбьи глаза! Будто лунатик, надвигался на Инну, неуверенно, слепо тянулся к ней рукою...
- Уйди! Убийца! - отпрянула она от него.- Ненавижу!
И, не помня себя, выскочила в дверь.
У Виктора взяли подписку о невыезде. Началось следствие. Мать развернула неожиданно бурную деятельность.
Отца уже не воскресишь, попытается спасти сына. Бегала по Кураевке, искала свидетелей, чтобы подтвердить ее версию: сын не виноват, отец сам попал под машину, сам потому что слепой...
Таких свидетелей Кураевка не дала: умеет она быть не только доброй, но и беспощадной. В ином случае могла бы взять на поруки, в ином, но не в этом...
Кольцо смыкалось, приятели, те, что находились в роковую минуту в его машине, точно сговорившись, отвернулись от Виктора, или, как он сам мрачно констатировал, "продали". Перед следователем дружно, отрепотированно твердили, что, были хоть и подвыпившими, пытались всетаки сдерживать Виктора, уговаривали не гнать, а тот летел как сумасшедший, недалеко от Дворца нажал еще сильное. Ну а тут откуда ни возьмись человек посреди дороги... руки протянул, что-то кричит, может, хотел остановить... "Отец! Отец!" успели все-таки крикнуть Виктору, а он якобы им через плечо: "Ничего, прорвемся!.."
В последний момент все-таки попытался свернуть в сторону, но было уже поздно...
Веремеенко-сын пока был оставлен на свободе. Однако свободой она для него уже не была. Несмотря на все материны старания, лжесвидетелей не удалось раздобыть и оправданий никаких не было это Виктор и сам теперь отлично понимал. Задавил отца Кураевка была единой в безграничном возмущении, в осуждении, в коллективном своем суровом приговоре, вынесенном ею еще до официального суда, раньше речей районного прокурора.
Может, только теперь дошел до парня весь ужас содеянного. Полдня простоял, посеревший, на сельском кладбище возле свежей отцовской могилы. И после этого уже нигде не появлялся в село.
Видели: старчески сутулясь, слоняется один по морскому берегу. Как-то в конце дня появился возле пляжей пионерлагеря, возле тех мест, где когда-то врезался в детей на мотоцикле. Пляж был безлюден, детей забрали в школы, лишь стайка местных мальчишек гоняла по берегу мяч.
Они рассказывали потом, что отцеубийца бродил, будто привидение, в самом деле будто лунатик. Остановившись, смотрел, как море гонит прибой, устилает берег пеной.
Сказал ребятишкам: "Буду купаться". Дети подивились:
в такую пору никто из кураевских уже не купается, а этот...
Не стал даже раздеваться. В чем был, в том и побрел в море: глубже, глубже, но пояс, по грудь, по шею. Затем поплыл (он хорошо плавает, до самого горизонта, бывало, заплывал). Вот и сейчас плыл и плыл, пока не скрылся за волнами... Решили ребятишки: дурачится парень заплыл тут а возвратится, выплывет где-нибудь в другом месте. Он и выплыл через три дня напротив хаты деда Коршака, сторожа рыбартели. Коршак первым его и заметил: думал, говорит, детский мяч загнало, ныряет между волнами.
Думал так, пока не прибило к берегу тот "мяч"... Это и был Веремоенко-младший. Старые рыбаки, повидавшие на споем вену немало происшествий, никогда еще не видели, чтобы утопленник был в такой вот странной позе: в воде стоял он в полный рост, в одежде, стоял, как полагалось бы стоять на земле, совершенно вертикально. Потому и голова на волнах казалась похожей на плывущий детский мяч
* * *
Овладел Ягнич судном, этой загадочной лайбой. Начальство оказывает ему всяческое содействие: нужны элек тросварщики бери, маляры пожалуйста, материалы выпишем, лишь бы дело шло.
Орионец и ночует теперь на судне. После первой ночи не захотел больше оставаться в пустующем пока втором корпусе. Пускай там домовые хозяйничают, а он будет на своем судне, тут ему привычнее. Целыми днями работает, колдует потихоньку над лайбой, которая под его рукой должна из гадкого утенка превратиться в белоснежного лебедя.
Девчатам со стройки не терпелось узнать, что же он там делает, этот орионсц, что там, секретничая, все прилаживает да перестраивает. Прилетит стайка любопытных ко всему штукатурщиц в заляпанных комбинезонах "разрешите па экскурсию", но Ягнич никого не пускает внутрь, держит дело свое в тайне. Даже прораба, хитроокого толстяка в резиновых сапогах, мастер не очень посвящает в свои корабельные хлопоты: пусть он в своем доле и знаток, но в этом - как медведь-звездочет... Лишь ближайшие помощники неразлучны с Ягпичем целые дни: Оксенворховинец да еще несколько энтузиастов, выделенных старому моряку в подмастерья. По его указанию они беспощадно потрошат судно, выбрасывают его внутрен ности, потому что все тут должно заиграть по-новому, все должно быть "доведено до фантастики", как говорит гуцул.
Степенная уверенность, солидность, властность вновь явственно обозначились в повадках орионца. Да и как же иначе! Был списанным вроде в тираж, а теперь вот старший консультант, лицо почти засекреченное. Держится так, будто более важного объекта, чем его лайба, на строительстве нет. Порой видят его и в корпусах, где ведутся работы, присматривается, принюхивается ко всему, вопросами донимает, кое-кто начинает даже ворчать: еще один народный контроль... Когда руководство в отъезде (а это бывает нередко, дел да совещаний бесчисленное множество), Ягничу хочешь не хочешь приходится иметь дело с товарищем Балабушным, прорабом. Это стреляный воробей, любит подстегивать, то и дело напоминает: темп давайте, темп, старина, поменьше выдумок, сроки подпирают...
Орионец на это отвечает с олимпийским спокойствием:
- Нас подгонять не нужно. Лучше проследите, чтобы с материалами не было перебоев. А мы свое дело сделаем в срок: слов на ветер не бросаем.
- Я вас не гоню, вы меня поймите правильно,- тотчас же поворачивается на сто восемьдесят градусов Балабушный,- с нашей стороны полнейшее вам доверие, Андрон Гурьевич... И о материалах заботимся... Уже нам отправили пластик, говорят, гедеэровский, белоснежный, просто чудо, хотя и дороговат...
- Для шахтеров не жаль,- говорит Ягнич и, вынув из кармана бумажку, начинает неторопливо высчитывать, чего и сколько ему еще понадобится для работы.
В обеденный перерыв на стройке наступает штиль.
Затихает грохот машин, рабочий люд устремляется в тень, кто перекусывает, кто газету читает, и никто не видит, как па территории появляется тот, которого нужно было бы встретить со всем служебным почтением. Не обнаружив в штабном вагончике никого, прибывший широким шагом направляется к Ягничу, который и в это время, по обыкновению, стоит как вахтенный возле своей лайбы. Наверное, "высокий гость" в своей озабоченности принял орионца за сторожа, потому что, не здороваясь, обратился к старику довольно строго:
- Где начальство?
- На обед поехало. Начальство тоже не святым духом питается.
- Ну а кто же сейчас тут старший?
- А я вот и старший.
Приезжий оглядывает старика с явным сомнением, по его лицу пробегает гримаса неудовольствия. Чувствуется, что он имеет право на такую гримасу,важная, видать, птица. Грузный, лицо, притененпое шляпой, по цвету какое-то глиняное, одутловатое. Еще, видно, на курорте но был, настоящего солнца не видел.
- Вы... действительно старший?
- Сказал же... А вот вы, позвольте, кто будете? - полюбопытствовал, в свою очередь, Ягнич.
- Из министерства,- небрежно бросил приезжий, не считая нужным уточнять, из какого именно: из того, которое заказывает, или из того, которое строит. Л впрочем, и для Ягнича это не очень существенно. Важно, что есть наконец к кому обратиться, обтолковать кой-какие дела, которые с прорабом не обтолкуешь...
- Вот вы как раз мне и нужны.
- Я? Вам? - глиняное лицо морщится в иронической ухмылке.
- Только внимательно слушайте, если уж вы к делу причастны... Это, наверное, вы тут корпуса привязывали?
Корпус номер один под каким градусом стоит? Красный уголок и половина комнат - куда у вас окнами смотрят?
- А куда? - Важного товарища это, видно, заинтересовало.
- В степь, под нордовые ветры! Утром встанет шахтор - не увидит, как и солнце всходит. Приехал на море полюбоваться, а вы его к морю спиной, к солнцу затылком...
- С моря, с солнечной стороны, ведь припекать будет.
Да и море, если разобраться, оно шахтеру, извините, до лампочки... Ему прежде всего отоспаться бы здесь после трудов праведных... Калорийное питание, домино да бильярд - это ему подай, а не восход солнца. Комфортом должны обеспечить прежде всего...
- То-то вы и позаботились! Столовую планируете на две смены, на ногах придется ждать очереди, торчать у кого-то за плечами... А в корпусах? На весь этаж один туалет, да и тот в самом конце коридора! Ничего себе комфорт.
Ночная пробежечка рысью по коридору п кальсонах...
Приезжий даже носом повел от такого натурализма.
- Тут, возможно, мы чего-то и недодумали.
- А кто же за вас будет додумывать? Для чего поставлены?
Приезжий вдруг ощетинился:
- Да что вы мне здесь экзамен устраиваете? Кто вам дал право так со мной разговаривать? Собственно, кто вы такой?
- Рабочий класс я, вот кто.- Ягнич сощурился, только маленькие, колючие глазки посверкивали из-под бровей.- Скоро сорок лет как на море в этом самом рабочем чине-звании!..
В этот момент подбежал откуда-то прораб, запыхавшийся, испуганный. Юлой завертелся возле министерского представителя, принялся извиняться, подхватил, повел показывать стройплощадку. А тут как раз и начальник строительства подкатил. И первый разговор, состоявшийся между ними, касался Ягничевой персоны.
- Что это у вас за старик? - кивнул приезжий в сторону орионца.Ядовитый какой-то дед!
- Это наш дед,- извинительно улыбнулся начальник строительства.- Да и не совсем он чтобы уж дед... Точнее сказать бы, человек зрелого возраста, мастер...
- Критикан какой-то... Вот такие как раз анонимками и засыпают разные инстанции.
- Этого за нашим не водится. А что правду в глаза скажет - такая уж натура.
- Отпустили бы вы его на заслуженный отдых... По собственному желанию, а?
- Да можно бы! Только нам без него ну никак, Степан Петрович... Позарез нужен.
- Смотрите. Вам виднее. Только чтоб потом но плакались, когда в "Правду" про комплекс накалякает. Про ваши неполадки...
Начальник строительства заверил, что до этого дело не дойдет.
А Ягнич том временем уже стоял спиной к ним, лицом к морю, к лайбе.
После работы он имеет привычку пройтись вдоль берега, посмотреть, что море выбрасывает. Трудится оно без устали. То выбросит тебе черную купу морской травы - камки со слизистыми водорослями, то медузу, то кучу ракушек-мидий, то чье-то разъеденное солью трикотажное тряпье... Белые чайки проносятся над берегом, над Ягничем. Иногда промелькнет в воспоминаниях что-то давнишнее. Прибой, сверкающий у ног. Камни, поседевшие от морской соли. И ты на них, молодой, с кем-то в обнимку сидишь... Неужели все это ушло и никогда не вернется к тебе, в эту действительность, к этим птицам и этим дням, к звездным кураовским ночам?
Прогуливаясь, Ягнич доходит иногда до Коршаковой хаты. Одна стоит, на отшибе, среди песчаных дюн, возле причала рыбацкой бригады. Кролики бегают, утки да гуси кучами снега белеют в бурьянах. Рыбачьи снасти сушатся, развешанные на кольях. А возле хаты сам дед Коршак чтото починяет, налаживает сеть либо просто сидит в раздумье, отдыхает.
- Ну как, дедушка, ловятся шпионы?
- Что-то ни шпионов, ни тюльки...
С погранзаставой сторож в контакте, имеет даже медаль "За охрану государственных границ". Наверное, сто лет этому Коршаку: еще Ягнич мальчишкой был, а Коршак уже ходил по Кураевке в островерхой буденовке, делил землю да нагонял своими усищами страхи на мировой капитал. Давно стал стариком, в одиночестве живет, трудится, как прежде... Ягничу бросилось в глаза, как он изменился: зарос, залохматился, седые патлы веревочкой через лоб перевязаны, чтобы на глаза не падали. Иной раз, бывает, расщедрится. Пойдет не спеша, снимет несколько вяленых рыбин, что под крышей висят, нанизанные на жилку, поднесет тебе, угощая:
- Бери, Андрон, полакомимся.
- Не скучаете тут по людям, Иваныч?
- Да когда как... По ночам, вот как расшумится море, то, известное дело, лезут всякие мысли... Расплодилось люду, машины кругом урчат. Когда-то было в степи: этот чабан под одним небом, а тот - под другим, полдня шагай, пока от коша до коша доберешься... А нынче распахали все, заполонили как есть побережье.
- Для добрых людей земли хватит.
- Так-то оно так. Только между добрыми попадаются и хищники двуногие пропади они пропадом... В прошлом году откуда-то объявились, дельфинов подушили в сетках, ночью потом вытрусили их на косе,- Ягнича передернуло, как от боли, но Коршак не заметил этого.- И знают же, наверное, что дельфин, если запутается под водой в сетке, то ему конец, долго без воздуха не выживет, он ведь - как получеловек. Говорят, когда его тащат на берег опутанного сетками, он, словно дитя, плачет... Да кто же вы такие, душегубы?
- Думалось, после войны таких жестоких уже не будет... И сыт ведь, а жесток - почему?
Поговорят, а иной раз просто помолчат вместо, и снова пошагает Ягпич вразвалку вдоль побережья к комплексу.
На полпути, где на углаженном волной песке валяется выброшенное морем черное, будто обгоревшее, бревно из каких-то, возможно, кавказских, лесов, орионец остановится, сделает привал. Бревно кто-то выволок на песчаный пригорок, который по-здешнему называется джума. По вечерам послушает море, которое плещется у его ног, сычит волной, как электросварка. Если заглянуть в это время моряку в глаза, маленькие, острые лезвия, в них пе приметишь ни радости, ни грусти - лишь незримо живет в них тяжкая застылость мысли, сосредоточенной, устоявшейся, обращенной куда-то вон в ту синь и даль. И в такие тягучевязкие, как бы полуостановившиеся минуты, когда, кажется, и само время застыло, не движется, человек о чем-то все думает, не может не думать. О чем же?
Однажды сидел вот так в предвечерье на этом узловатом бревне и почему-то вдруг вспомнил с необычайной яркостью о бое быков - видел когда-то в молодости такое зрелище. Один раз видел и больше не захотел, не для него развлечение. Всем сердцем был на стороне того выращенного в темноте стойла черного красавца, что вылетел на арену, ослепленный солнцем, и в дикой ярости уже искал - с кем бы сразиться. Отродясь, видимо, не знал он страха, не ведал, что это такое, лишь отвага бушевала в нем.
Все для него сливалось в слепящем солнце - трибуны и те, которые дразнили, и хотя все, решительно все было против него, было сплошь враждебным, он не собирался отступать, этот благородный рыцарь корриды. Готов был биться со всеми, принять даже неравный бой, готов был, казалось, пронзить рогами самое солнце!
Чайка своим пронзительным, хватающим за душу криком вывела Ягнича из задумчивости. Оглянулся: по берегу от комплекса кто-то шагает молодо, движется легкая чья-то фигурка в красном свитере, в брюках, которые теперь носят осе, без различия пола,- сразу и не поймешь: хлопец идет или дивчина... Вот ближе, ближе вдоль обрывчика, где тропинка еще нс охвачена прибоем... Инка!
Не улыбнулась даже. Сдержанный, тоскующий взгляд.
В скупом свете вечерних сумерек пепельно-серые тени легли под глазами.
- Как ты меня нашла?
- А мне на комплексе сказали: туда иди, кажется, это он, Ягнич ваш, сидит на джуме.
Тяжко было ему смотреть на племянницу. Исхудала, осунулась. Глаза, которые недавно были полны отблесками счастья и веселья, потускнели, налились до краев темной горечью. Однако о своем пережитом девушка не стала говорить.
- Вот компот вам принесла,- поставила на песок размалеванный термос.- С урюком...
- Спасибо. Садись, дочка.
Примостилась рядом, на краешке бревна, веточку полыни непроизвольно крутила в руке. Ягнич способен был понять такое состояние, когда человек томится от горя и тоски, чувствовал, как безысходная ос боль какими-то токами-волнами переливалась и в его сердце. Не стал утешать, хотя, может, и следовало бы ей сказать, что стоит ли так убиваться о человеке, который родному отцу - пусть невольно - жизнь укоротил, о том, кого собственная совесть казнила, свершив над ним свой высший суд. Чем тут утешить? Видно, нету на свете таких слов-лекарств, чтобы можно было к душевным ранам приложить, в один миг снять боль девичьей тоски... Заметил слезу, блеснувшую в глазах у племянницы, прикоснулся рукой к ее плечу, молвил тихо:
- Не плачь, доченька.
- Я не плачу. Только почему же это у меня... вот так?..
- Каждый человек, Инна, может осиротеть, стать одиноким. И все же падать духом он и тогда не имеет права.
Человеку, бывает, придает силу и одиночество.
И снова молчали, вдыхая терпкий запах моря, сухой воздух степной. Сопровождали глазами чайку, которая все время кружилась перед ними, роняла в вечернюю сумеречь жалобные клики, то отдаляясь, то снова приближаясь.
Море все больше погружалось в темноту.
И казалось, без всякой связи Ягнич вдруг начал рассказывать девушке про Стромболи. Есть такой постоянно действующий вулкан - Стромболи, моряки называют его "маяк Средиземного моря". Как бы ни было темно вокруг, а он из ночи в ночь все рдеет в облаках, в любую бурю небо, раскаленное докрасна, пульсируя, отсвечивает над ним.
Надежный ориентир. Годы проходят, корабли меняют облик, а он все рдеет и рдеет... Может, где-то там, на виду стромболиевского зарева, и "Орион" сейчас прокладывает свой курс...
- Кто о чем, а я о своем... Ты уж извини... И не поддавайся, доченька, тоске-печали: у тебя молодость, ты еще найдешь свою судьбу... Ну, кажется, нам пора...
Они встали, вышли на вьющуюся по-над обрывом тропинку. Впереди комплекс уже мерцал первыми вечерними огнями. Шли молча, погрузившись в свои мысли, медленно удаляясь от черного бревна, на котором только что сидели; вот оно и растаяло в тенях, и расплылся в сумерках песчаный холм - эта поросшая горькой полынью кураевская дюна-джума.
* * *
Зимой в Кураевке свирепствовал "Гонконг".
Эпидемия гриппа не миновала и это отдаленное от городов побережье. Радио приносило тревожные вести, передавало, что эта беда повсеместная. В Риме, в Лондоне, в Париже больницы переполнены, закрываются школы, люди умирают тысячами.
Инна была в отчаянии: нет еще против "Гонконга"
достаточно эффективной сыворотки. В лабораториях мира обнаруживают все новые и новые разновидности вируса.
Возбудители страшной болезни, которых еще. вчера не было, сегодня распространяются молниеносно, с грозной неотвратимостью, с коварной загадочностью. Вирусологи многих стран бьются над тайной этого зла, целые институты работают, ищут, однако радикальное средство защиты пока еще никто нс предложил. Приходится довольствоваться давно известными советами, простейшими средствами, которые хоть, кажется, и дают облегчение, все же не убивают вирус полностью, он разгуливает в крови, пока организм сам его не переборет. Бегала Инна на вызовы по домам, видела односельчан, которые лежат целыми семьями, врачевала младенцев, полыхающих от жара. Детей было особенно жалко, они переносят болезнь тяжелее взрослых.
Делала уколы, раздавала таблетки, хотя тут же и предостерегала, чтобы не злоупотребляли химией, лучше народные средства: калина, малина, побольше питья с липовым медом. А вирус тем временем, зловеще ухмыляясь, делает свое, укладывает вповалку все новые и новые жертвы...
К тому же беда с этими кураевскими пациентами: совершенно небрежно относятся к ее предписаниям, в особенности крутоплочие крепыши-механизаторы, они не считают грипп серьезной болезнью, насморк, дескать, всегда был на своте. Только что метался в жару, а чуточку спала температура, полегчало малость - цигарку в зубы и в мастерскую. А "Гонконгу" только того и подай: хватает героя вторично, выматывает с еще большей свирепостью - были случаи весьма тяжелых осложнений.
Однажды в медпункт явился Чередниченко (он отгрипповал одним из первых, во время совещания где-то прихватил, ведь там чихают со всех сторон), пожелал справиться у своей медички о количестве заболеваний в Кураевке и о том, когда можно все-таки ожидать спада этой трижды клятой эпидемии. Посередь беседы Савва Данилович вдруг встал, подошел к Инне:
- Что-то ты больно раскраснелась, медичка, и глаза твои мне не нравятся,- и прикоснулся ладонью к ее лбу.- О, да ты и сама в огне! Других поучаешь, а сама на ногах решила перенести? Не нужно нам такое геройство.
И в тот же день Инну сменила Варвара Филипповна (она отгрипповала одновременно с мужем, как он говорил, синхронно). Инне был строжайше предписан постельный режим.
Лежала дома в жару, когда подруга-почтальонша принесла ей письмо. Археолог подал весточку из... Читтагонга!
Это же ваша, девоньки, золотая Бепгалия... Призванный в армию, попал на флот и вот теперь очутился у вод Бенгальского залива, расчищает фарватер, который весь завален, застопорен потопленными судами. Задача наших моряков - открыть проход в порт, в так называемые Ворота Жизни... Опыт аквалангиста вон в какой дали пригодился ему! Работать приходится в невероятно сложных условиях тропиков, хуже всего то, что температуры высокие и в воде, где работаешь, никакой видимости, сплошная муть: реки наносят много ила... Вот так он там живет, кует мировую солидарность, "среди надежд и жизни", как писала когдато эллинка Теодора... А то, о чем он говорил Инне, там, у стен крепости, все остается в силе, он хочет, чтобы она знала об этом... Любил и любит и но скрывает этого, кричит об этом из своего скафандра сквозь все мутные воды тропиков!.. Будто из другого, из ирреального мира донесся до Инны этот голос. Будто где-то за крутыми перевалами осталась Овидиева крепость, и лунная мерцающая дорожка в море, и этот археолог с его жаркими юношескими признаниями... Тут дождь со снегом или снег с дождем, а он в своих тропиках изнемогает от зноя, словно чудище какоенибудь доисторическое на ощупь пробирается в своем водолазном костюме в непроглядной водяной мути, среди жутких нагромождений чужих незнакомых кораблей. Все это потустороннее, иллюзорное плывет, наплывает на ее глаза, серым туманом и гриппозной липкой желтизной заволакивается свет, и сама она уже погружается в какието тяжелые, болотные, засасывающие воды тропиков...
В иные минуты, когда больную одолевает полусон, мерещится ей странная рептилийка, похожая па ящерицу, вся полупрозрачная, даже внутренности видны в ней. Бронтозавр в миниатюре. Насторожившись, сидит это странное существо на шифоньере, где старые журналы сложены стопкой, и смотрит оттуда, как ты бьешься в горячке. Такая же, как и та, загадочная, что наблюдала за Верой Константиновной в палатке Красного Креста. Не знаешь, ядовита или нет и как поведет она себя в следующую секунду...
А потом она и сама ужо там, откуда явилось это ползучее, призрачное существо, откуда пришло ей неожиданное письмо... Пылая в жару, раздает кому-то одеяла Красного Креста и сгущенное молоко с сахаром, готовит какие-то микстуры маленьким бенгалятам, а тучи москитов висят над головой и так жарко, что Инна задыхается, пытаясь сорвать с лица противомоскитную сетку... Душно, муторно, желтеет свет, и голос чей-то едва пробивается сквозь лыбкую горячую трясину... За время болезни в полубреду не раз Инне - сквозь вполне реальный, пролетающий за окном кураевский снег с дождем мерещился тропический Читтагонг, и торчащие из воды полузатопленные мачты, и туманный образ человека, далекого и верного, что часами странствует в скафандре по дну залива, сродь акул, осьминогов, ощупывает, исследует затонувшие судна, уже покрывшиеся илом, ракушками и какими-то похожими на гадюк водорослями...
У Чередниченко во время эпидемии хлопот еще прибавилось. Людей валит, а дело не ждет. Хоть и зима, однако поля держатся под постоянным надзором, чуть ли не каждый день председатель и сам выезжает, и агрономов с бригадирами гоняет, чтобы наблюдали за состоянием озимых хлебов, чтобы все время были начеку. Делались разные измерения, брались пробы, ставились диагнозы, тщательно определялись площади, которым прежде всего надлежало давать подкормку. Кураевка жадно ловила по радио погодные сводки. Когда метеорологи обещали на сегодня облачность, ветер с дождем и снегом, то земледельцы воспринимали это как подарок, бухгалтерия оживлялась, а Чередниченко смеялся в своем кабинете, радуясь как малое дитя.
Летела, не чуя под собой ног.
В медпункте были уже Чередниченко, парторг, еще какие-то другие незнакомые люди... Панас Емельянович лежал на белой, обитой дерматином кушетке. Не надевая халата, Инна подбежала, нрисела возле него, начала нервно искать пульс - кто бы мог подумать в школьные годы, что придется ей сидеть над учителем ботаники в роли сестры милосердия... Без очков лицо Панаса Емельяновича стало еще меньше, оно было матово-белым, возле уха темнели ссадины, седые жиденькие волосы на затылке склеились кровью. Учитель был без сознания. Инна держала сухонькую старческую руку Панаса Емельяновича,доискивалась в ней жизни. Еще один самый тяжкий экзамен... Под взглядами притихших, тревожно онемевших людей девушка с испугом, с болью, с отчаянием считала еле слышный, постепенно исчезающий пульс.
Не приходя в сознание, Веремеенко-старший умер у нее на руках.
Это была первая смерть на ее глазах, и ее медпункте.
Инна была потрясена. Ей хотелось тормошить, трясти, чтобы возвратить к жизни это легкое, бездыханное тело, вернуть его из небытия. Никогда не знала такого отчаяния.
В сознании собственного бессилия, сдерживая рыдания, вскочила, бросилась из комнаты. Поскорее отсюда выбежать, выплакаться где-нибуль наедине!.. Она была у двери, когда на пороге появился Виктор. Входил пошатываясь.
Лицо - полотно полотном. Неужели это он? Натолкнулась на глаза сомнамбулы, увидела перед собой незнакомого, посеревшего от ужаса человека, который в жалкой растерянности ловит разверстым ртом воздух, силится что-то сказать и не может... И эти мутные, рыбьи глаза! Будто лунатик, надвигался на Инну, неуверенно, слепо тянулся к ней рукою...
- Уйди! Убийца! - отпрянула она от него.- Ненавижу!
И, не помня себя, выскочила в дверь.
У Виктора взяли подписку о невыезде. Началось следствие. Мать развернула неожиданно бурную деятельность.
Отца уже не воскресишь, попытается спасти сына. Бегала по Кураевке, искала свидетелей, чтобы подтвердить ее версию: сын не виноват, отец сам попал под машину, сам потому что слепой...
Таких свидетелей Кураевка не дала: умеет она быть не только доброй, но и беспощадной. В ином случае могла бы взять на поруки, в ином, но не в этом...
Кольцо смыкалось, приятели, те, что находились в роковую минуту в его машине, точно сговорившись, отвернулись от Виктора, или, как он сам мрачно констатировал, "продали". Перед следователем дружно, отрепотированно твердили, что, были хоть и подвыпившими, пытались всетаки сдерживать Виктора, уговаривали не гнать, а тот летел как сумасшедший, недалеко от Дворца нажал еще сильное. Ну а тут откуда ни возьмись человек посреди дороги... руки протянул, что-то кричит, может, хотел остановить... "Отец! Отец!" успели все-таки крикнуть Виктору, а он якобы им через плечо: "Ничего, прорвемся!.."
В последний момент все-таки попытался свернуть в сторону, но было уже поздно...
Веремеенко-сын пока был оставлен на свободе. Однако свободой она для него уже не была. Несмотря на все материны старания, лжесвидетелей не удалось раздобыть и оправданий никаких не было это Виктор и сам теперь отлично понимал. Задавил отца Кураевка была единой в безграничном возмущении, в осуждении, в коллективном своем суровом приговоре, вынесенном ею еще до официального суда, раньше речей районного прокурора.
Может, только теперь дошел до парня весь ужас содеянного. Полдня простоял, посеревший, на сельском кладбище возле свежей отцовской могилы. И после этого уже нигде не появлялся в село.
Видели: старчески сутулясь, слоняется один по морскому берегу. Как-то в конце дня появился возле пляжей пионерлагеря, возле тех мест, где когда-то врезался в детей на мотоцикле. Пляж был безлюден, детей забрали в школы, лишь стайка местных мальчишек гоняла по берегу мяч.
Они рассказывали потом, что отцеубийца бродил, будто привидение, в самом деле будто лунатик. Остановившись, смотрел, как море гонит прибой, устилает берег пеной.
Сказал ребятишкам: "Буду купаться". Дети подивились:
в такую пору никто из кураевских уже не купается, а этот...
Не стал даже раздеваться. В чем был, в том и побрел в море: глубже, глубже, но пояс, по грудь, по шею. Затем поплыл (он хорошо плавает, до самого горизонта, бывало, заплывал). Вот и сейчас плыл и плыл, пока не скрылся за волнами... Решили ребятишки: дурачится парень заплыл тут а возвратится, выплывет где-нибудь в другом месте. Он и выплыл через три дня напротив хаты деда Коршака, сторожа рыбартели. Коршак первым его и заметил: думал, говорит, детский мяч загнало, ныряет между волнами.
Думал так, пока не прибило к берегу тот "мяч"... Это и был Веремоенко-младший. Старые рыбаки, повидавшие на споем вену немало происшествий, никогда еще не видели, чтобы утопленник был в такой вот странной позе: в воде стоял он в полный рост, в одежде, стоял, как полагалось бы стоять на земле, совершенно вертикально. Потому и голова на волнах казалась похожей на плывущий детский мяч
* * *
Овладел Ягнич судном, этой загадочной лайбой. Начальство оказывает ему всяческое содействие: нужны элек тросварщики бери, маляры пожалуйста, материалы выпишем, лишь бы дело шло.
Орионец и ночует теперь на судне. После первой ночи не захотел больше оставаться в пустующем пока втором корпусе. Пускай там домовые хозяйничают, а он будет на своем судне, тут ему привычнее. Целыми днями работает, колдует потихоньку над лайбой, которая под его рукой должна из гадкого утенка превратиться в белоснежного лебедя.
Девчатам со стройки не терпелось узнать, что же он там делает, этот орионсц, что там, секретничая, все прилаживает да перестраивает. Прилетит стайка любопытных ко всему штукатурщиц в заляпанных комбинезонах "разрешите па экскурсию", но Ягнич никого не пускает внутрь, держит дело свое в тайне. Даже прораба, хитроокого толстяка в резиновых сапогах, мастер не очень посвящает в свои корабельные хлопоты: пусть он в своем доле и знаток, но в этом - как медведь-звездочет... Лишь ближайшие помощники неразлучны с Ягпичем целые дни: Оксенворховинец да еще несколько энтузиастов, выделенных старому моряку в подмастерья. По его указанию они беспощадно потрошат судно, выбрасывают его внутрен ности, потому что все тут должно заиграть по-новому, все должно быть "доведено до фантастики", как говорит гуцул.
Степенная уверенность, солидность, властность вновь явственно обозначились в повадках орионца. Да и как же иначе! Был списанным вроде в тираж, а теперь вот старший консультант, лицо почти засекреченное. Держится так, будто более важного объекта, чем его лайба, на строительстве нет. Порой видят его и в корпусах, где ведутся работы, присматривается, принюхивается ко всему, вопросами донимает, кое-кто начинает даже ворчать: еще один народный контроль... Когда руководство в отъезде (а это бывает нередко, дел да совещаний бесчисленное множество), Ягничу хочешь не хочешь приходится иметь дело с товарищем Балабушным, прорабом. Это стреляный воробей, любит подстегивать, то и дело напоминает: темп давайте, темп, старина, поменьше выдумок, сроки подпирают...
Орионец на это отвечает с олимпийским спокойствием:
- Нас подгонять не нужно. Лучше проследите, чтобы с материалами не было перебоев. А мы свое дело сделаем в срок: слов на ветер не бросаем.
- Я вас не гоню, вы меня поймите правильно,- тотчас же поворачивается на сто восемьдесят градусов Балабушный,- с нашей стороны полнейшее вам доверие, Андрон Гурьевич... И о материалах заботимся... Уже нам отправили пластик, говорят, гедеэровский, белоснежный, просто чудо, хотя и дороговат...
- Для шахтеров не жаль,- говорит Ягнич и, вынув из кармана бумажку, начинает неторопливо высчитывать, чего и сколько ему еще понадобится для работы.
В обеденный перерыв на стройке наступает штиль.
Затихает грохот машин, рабочий люд устремляется в тень, кто перекусывает, кто газету читает, и никто не видит, как па территории появляется тот, которого нужно было бы встретить со всем служебным почтением. Не обнаружив в штабном вагончике никого, прибывший широким шагом направляется к Ягничу, который и в это время, по обыкновению, стоит как вахтенный возле своей лайбы. Наверное, "высокий гость" в своей озабоченности принял орионца за сторожа, потому что, не здороваясь, обратился к старику довольно строго:
- Где начальство?
- На обед поехало. Начальство тоже не святым духом питается.
- Ну а кто же сейчас тут старший?
- А я вот и старший.
Приезжий оглядывает старика с явным сомнением, по его лицу пробегает гримаса неудовольствия. Чувствуется, что он имеет право на такую гримасу,важная, видать, птица. Грузный, лицо, притененпое шляпой, по цвету какое-то глиняное, одутловатое. Еще, видно, на курорте но был, настоящего солнца не видел.
- Вы... действительно старший?
- Сказал же... А вот вы, позвольте, кто будете? - полюбопытствовал, в свою очередь, Ягнич.
- Из министерства,- небрежно бросил приезжий, не считая нужным уточнять, из какого именно: из того, которое заказывает, или из того, которое строит. Л впрочем, и для Ягнича это не очень существенно. Важно, что есть наконец к кому обратиться, обтолковать кой-какие дела, которые с прорабом не обтолкуешь...
- Вот вы как раз мне и нужны.
- Я? Вам? - глиняное лицо морщится в иронической ухмылке.
- Только внимательно слушайте, если уж вы к делу причастны... Это, наверное, вы тут корпуса привязывали?
Корпус номер один под каким градусом стоит? Красный уголок и половина комнат - куда у вас окнами смотрят?
- А куда? - Важного товарища это, видно, заинтересовало.
- В степь, под нордовые ветры! Утром встанет шахтор - не увидит, как и солнце всходит. Приехал на море полюбоваться, а вы его к морю спиной, к солнцу затылком...
- С моря, с солнечной стороны, ведь припекать будет.
Да и море, если разобраться, оно шахтеру, извините, до лампочки... Ему прежде всего отоспаться бы здесь после трудов праведных... Калорийное питание, домино да бильярд - это ему подай, а не восход солнца. Комфортом должны обеспечить прежде всего...
- То-то вы и позаботились! Столовую планируете на две смены, на ногах придется ждать очереди, торчать у кого-то за плечами... А в корпусах? На весь этаж один туалет, да и тот в самом конце коридора! Ничего себе комфорт.
Ночная пробежечка рысью по коридору п кальсонах...
Приезжий даже носом повел от такого натурализма.
- Тут, возможно, мы чего-то и недодумали.
- А кто же за вас будет додумывать? Для чего поставлены?
Приезжий вдруг ощетинился:
- Да что вы мне здесь экзамен устраиваете? Кто вам дал право так со мной разговаривать? Собственно, кто вы такой?
- Рабочий класс я, вот кто.- Ягнич сощурился, только маленькие, колючие глазки посверкивали из-под бровей.- Скоро сорок лет как на море в этом самом рабочем чине-звании!..
В этот момент подбежал откуда-то прораб, запыхавшийся, испуганный. Юлой завертелся возле министерского представителя, принялся извиняться, подхватил, повел показывать стройплощадку. А тут как раз и начальник строительства подкатил. И первый разговор, состоявшийся между ними, касался Ягничевой персоны.
- Что это у вас за старик? - кивнул приезжий в сторону орионца.Ядовитый какой-то дед!
- Это наш дед,- извинительно улыбнулся начальник строительства.- Да и не совсем он чтобы уж дед... Точнее сказать бы, человек зрелого возраста, мастер...
- Критикан какой-то... Вот такие как раз анонимками и засыпают разные инстанции.
- Этого за нашим не водится. А что правду в глаза скажет - такая уж натура.
- Отпустили бы вы его на заслуженный отдых... По собственному желанию, а?
- Да можно бы! Только нам без него ну никак, Степан Петрович... Позарез нужен.
- Смотрите. Вам виднее. Только чтоб потом но плакались, когда в "Правду" про комплекс накалякает. Про ваши неполадки...
Начальник строительства заверил, что до этого дело не дойдет.
А Ягнич том временем уже стоял спиной к ним, лицом к морю, к лайбе.
После работы он имеет привычку пройтись вдоль берега, посмотреть, что море выбрасывает. Трудится оно без устали. То выбросит тебе черную купу морской травы - камки со слизистыми водорослями, то медузу, то кучу ракушек-мидий, то чье-то разъеденное солью трикотажное тряпье... Белые чайки проносятся над берегом, над Ягничем. Иногда промелькнет в воспоминаниях что-то давнишнее. Прибой, сверкающий у ног. Камни, поседевшие от морской соли. И ты на них, молодой, с кем-то в обнимку сидишь... Неужели все это ушло и никогда не вернется к тебе, в эту действительность, к этим птицам и этим дням, к звездным кураовским ночам?
Прогуливаясь, Ягнич доходит иногда до Коршаковой хаты. Одна стоит, на отшибе, среди песчаных дюн, возле причала рыбацкой бригады. Кролики бегают, утки да гуси кучами снега белеют в бурьянах. Рыбачьи снасти сушатся, развешанные на кольях. А возле хаты сам дед Коршак чтото починяет, налаживает сеть либо просто сидит в раздумье, отдыхает.
- Ну как, дедушка, ловятся шпионы?
- Что-то ни шпионов, ни тюльки...
С погранзаставой сторож в контакте, имеет даже медаль "За охрану государственных границ". Наверное, сто лет этому Коршаку: еще Ягнич мальчишкой был, а Коршак уже ходил по Кураевке в островерхой буденовке, делил землю да нагонял своими усищами страхи на мировой капитал. Давно стал стариком, в одиночестве живет, трудится, как прежде... Ягничу бросилось в глаза, как он изменился: зарос, залохматился, седые патлы веревочкой через лоб перевязаны, чтобы на глаза не падали. Иной раз, бывает, расщедрится. Пойдет не спеша, снимет несколько вяленых рыбин, что под крышей висят, нанизанные на жилку, поднесет тебе, угощая:
- Бери, Андрон, полакомимся.
- Не скучаете тут по людям, Иваныч?
- Да когда как... По ночам, вот как расшумится море, то, известное дело, лезут всякие мысли... Расплодилось люду, машины кругом урчат. Когда-то было в степи: этот чабан под одним небом, а тот - под другим, полдня шагай, пока от коша до коша доберешься... А нынче распахали все, заполонили как есть побережье.
- Для добрых людей земли хватит.
- Так-то оно так. Только между добрыми попадаются и хищники двуногие пропади они пропадом... В прошлом году откуда-то объявились, дельфинов подушили в сетках, ночью потом вытрусили их на косе,- Ягнича передернуло, как от боли, но Коршак не заметил этого.- И знают же, наверное, что дельфин, если запутается под водой в сетке, то ему конец, долго без воздуха не выживет, он ведь - как получеловек. Говорят, когда его тащат на берег опутанного сетками, он, словно дитя, плачет... Да кто же вы такие, душегубы?
- Думалось, после войны таких жестоких уже не будет... И сыт ведь, а жесток - почему?
Поговорят, а иной раз просто помолчат вместо, и снова пошагает Ягпич вразвалку вдоль побережья к комплексу.
На полпути, где на углаженном волной песке валяется выброшенное морем черное, будто обгоревшее, бревно из каких-то, возможно, кавказских, лесов, орионец остановится, сделает привал. Бревно кто-то выволок на песчаный пригорок, который по-здешнему называется джума. По вечерам послушает море, которое плещется у его ног, сычит волной, как электросварка. Если заглянуть в это время моряку в глаза, маленькие, острые лезвия, в них пе приметишь ни радости, ни грусти - лишь незримо живет в них тяжкая застылость мысли, сосредоточенной, устоявшейся, обращенной куда-то вон в ту синь и даль. И в такие тягучевязкие, как бы полуостановившиеся минуты, когда, кажется, и само время застыло, не движется, человек о чем-то все думает, не может не думать. О чем же?
Однажды сидел вот так в предвечерье на этом узловатом бревне и почему-то вдруг вспомнил с необычайной яркостью о бое быков - видел когда-то в молодости такое зрелище. Один раз видел и больше не захотел, не для него развлечение. Всем сердцем был на стороне того выращенного в темноте стойла черного красавца, что вылетел на арену, ослепленный солнцем, и в дикой ярости уже искал - с кем бы сразиться. Отродясь, видимо, не знал он страха, не ведал, что это такое, лишь отвага бушевала в нем.
Все для него сливалось в слепящем солнце - трибуны и те, которые дразнили, и хотя все, решительно все было против него, было сплошь враждебным, он не собирался отступать, этот благородный рыцарь корриды. Готов был биться со всеми, принять даже неравный бой, готов был, казалось, пронзить рогами самое солнце!
Чайка своим пронзительным, хватающим за душу криком вывела Ягнича из задумчивости. Оглянулся: по берегу от комплекса кто-то шагает молодо, движется легкая чья-то фигурка в красном свитере, в брюках, которые теперь носят осе, без различия пола,- сразу и не поймешь: хлопец идет или дивчина... Вот ближе, ближе вдоль обрывчика, где тропинка еще нс охвачена прибоем... Инка!
Не улыбнулась даже. Сдержанный, тоскующий взгляд.
В скупом свете вечерних сумерек пепельно-серые тени легли под глазами.
- Как ты меня нашла?
- А мне на комплексе сказали: туда иди, кажется, это он, Ягнич ваш, сидит на джуме.
Тяжко было ему смотреть на племянницу. Исхудала, осунулась. Глаза, которые недавно были полны отблесками счастья и веселья, потускнели, налились до краев темной горечью. Однако о своем пережитом девушка не стала говорить.
- Вот компот вам принесла,- поставила на песок размалеванный термос.- С урюком...
- Спасибо. Садись, дочка.
Примостилась рядом, на краешке бревна, веточку полыни непроизвольно крутила в руке. Ягнич способен был понять такое состояние, когда человек томится от горя и тоски, чувствовал, как безысходная ос боль какими-то токами-волнами переливалась и в его сердце. Не стал утешать, хотя, может, и следовало бы ей сказать, что стоит ли так убиваться о человеке, который родному отцу - пусть невольно - жизнь укоротил, о том, кого собственная совесть казнила, свершив над ним свой высший суд. Чем тут утешить? Видно, нету на свете таких слов-лекарств, чтобы можно было к душевным ранам приложить, в один миг снять боль девичьей тоски... Заметил слезу, блеснувшую в глазах у племянницы, прикоснулся рукой к ее плечу, молвил тихо:
- Не плачь, доченька.
- Я не плачу. Только почему же это у меня... вот так?..
- Каждый человек, Инна, может осиротеть, стать одиноким. И все же падать духом он и тогда не имеет права.
Человеку, бывает, придает силу и одиночество.
И снова молчали, вдыхая терпкий запах моря, сухой воздух степной. Сопровождали глазами чайку, которая все время кружилась перед ними, роняла в вечернюю сумеречь жалобные клики, то отдаляясь, то снова приближаясь.
Море все больше погружалось в темноту.
И казалось, без всякой связи Ягнич вдруг начал рассказывать девушке про Стромболи. Есть такой постоянно действующий вулкан - Стромболи, моряки называют его "маяк Средиземного моря". Как бы ни было темно вокруг, а он из ночи в ночь все рдеет в облаках, в любую бурю небо, раскаленное докрасна, пульсируя, отсвечивает над ним.
Надежный ориентир. Годы проходят, корабли меняют облик, а он все рдеет и рдеет... Может, где-то там, на виду стромболиевского зарева, и "Орион" сейчас прокладывает свой курс...
- Кто о чем, а я о своем... Ты уж извини... И не поддавайся, доченька, тоске-печали: у тебя молодость, ты еще найдешь свою судьбу... Ну, кажется, нам пора...
Они встали, вышли на вьющуюся по-над обрывом тропинку. Впереди комплекс уже мерцал первыми вечерними огнями. Шли молча, погрузившись в свои мысли, медленно удаляясь от черного бревна, на котором только что сидели; вот оно и растаяло в тенях, и расплылся в сумерках песчаный холм - эта поросшая горькой полынью кураевская дюна-джума.
* * *
Зимой в Кураевке свирепствовал "Гонконг".
Эпидемия гриппа не миновала и это отдаленное от городов побережье. Радио приносило тревожные вести, передавало, что эта беда повсеместная. В Риме, в Лондоне, в Париже больницы переполнены, закрываются школы, люди умирают тысячами.
Инна была в отчаянии: нет еще против "Гонконга"
достаточно эффективной сыворотки. В лабораториях мира обнаруживают все новые и новые разновидности вируса.
Возбудители страшной болезни, которых еще. вчера не было, сегодня распространяются молниеносно, с грозной неотвратимостью, с коварной загадочностью. Вирусологи многих стран бьются над тайной этого зла, целые институты работают, ищут, однако радикальное средство защиты пока еще никто нс предложил. Приходится довольствоваться давно известными советами, простейшими средствами, которые хоть, кажется, и дают облегчение, все же не убивают вирус полностью, он разгуливает в крови, пока организм сам его не переборет. Бегала Инна на вызовы по домам, видела односельчан, которые лежат целыми семьями, врачевала младенцев, полыхающих от жара. Детей было особенно жалко, они переносят болезнь тяжелее взрослых.
Делала уколы, раздавала таблетки, хотя тут же и предостерегала, чтобы не злоупотребляли химией, лучше народные средства: калина, малина, побольше питья с липовым медом. А вирус тем временем, зловеще ухмыляясь, делает свое, укладывает вповалку все новые и новые жертвы...
К тому же беда с этими кураевскими пациентами: совершенно небрежно относятся к ее предписаниям, в особенности крутоплочие крепыши-механизаторы, они не считают грипп серьезной болезнью, насморк, дескать, всегда был на своте. Только что метался в жару, а чуточку спала температура, полегчало малость - цигарку в зубы и в мастерскую. А "Гонконгу" только того и подай: хватает героя вторично, выматывает с еще большей свирепостью - были случаи весьма тяжелых осложнений.
Однажды в медпункт явился Чередниченко (он отгрипповал одним из первых, во время совещания где-то прихватил, ведь там чихают со всех сторон), пожелал справиться у своей медички о количестве заболеваний в Кураевке и о том, когда можно все-таки ожидать спада этой трижды клятой эпидемии. Посередь беседы Савва Данилович вдруг встал, подошел к Инне:
- Что-то ты больно раскраснелась, медичка, и глаза твои мне не нравятся,- и прикоснулся ладонью к ее лбу.- О, да ты и сама в огне! Других поучаешь, а сама на ногах решила перенести? Не нужно нам такое геройство.
И в тот же день Инну сменила Варвара Филипповна (она отгрипповала одновременно с мужем, как он говорил, синхронно). Инне был строжайше предписан постельный режим.
Лежала дома в жару, когда подруга-почтальонша принесла ей письмо. Археолог подал весточку из... Читтагонга!
Это же ваша, девоньки, золотая Бепгалия... Призванный в армию, попал на флот и вот теперь очутился у вод Бенгальского залива, расчищает фарватер, который весь завален, застопорен потопленными судами. Задача наших моряков - открыть проход в порт, в так называемые Ворота Жизни... Опыт аквалангиста вон в какой дали пригодился ему! Работать приходится в невероятно сложных условиях тропиков, хуже всего то, что температуры высокие и в воде, где работаешь, никакой видимости, сплошная муть: реки наносят много ила... Вот так он там живет, кует мировую солидарность, "среди надежд и жизни", как писала когдато эллинка Теодора... А то, о чем он говорил Инне, там, у стен крепости, все остается в силе, он хочет, чтобы она знала об этом... Любил и любит и но скрывает этого, кричит об этом из своего скафандра сквозь все мутные воды тропиков!.. Будто из другого, из ирреального мира донесся до Инны этот голос. Будто где-то за крутыми перевалами осталась Овидиева крепость, и лунная мерцающая дорожка в море, и этот археолог с его жаркими юношескими признаниями... Тут дождь со снегом или снег с дождем, а он в своих тропиках изнемогает от зноя, словно чудище какоенибудь доисторическое на ощупь пробирается в своем водолазном костюме в непроглядной водяной мути, среди жутких нагромождений чужих незнакомых кораблей. Все это потустороннее, иллюзорное плывет, наплывает на ее глаза, серым туманом и гриппозной липкой желтизной заволакивается свет, и сама она уже погружается в какието тяжелые, болотные, засасывающие воды тропиков...
В иные минуты, когда больную одолевает полусон, мерещится ей странная рептилийка, похожая па ящерицу, вся полупрозрачная, даже внутренности видны в ней. Бронтозавр в миниатюре. Насторожившись, сидит это странное существо на шифоньере, где старые журналы сложены стопкой, и смотрит оттуда, как ты бьешься в горячке. Такая же, как и та, загадочная, что наблюдала за Верой Константиновной в палатке Красного Креста. Не знаешь, ядовита или нет и как поведет она себя в следующую секунду...
А потом она и сама ужо там, откуда явилось это ползучее, призрачное существо, откуда пришло ей неожиданное письмо... Пылая в жару, раздает кому-то одеяла Красного Креста и сгущенное молоко с сахаром, готовит какие-то микстуры маленьким бенгалятам, а тучи москитов висят над головой и так жарко, что Инна задыхается, пытаясь сорвать с лица противомоскитную сетку... Душно, муторно, желтеет свет, и голос чей-то едва пробивается сквозь лыбкую горячую трясину... За время болезни в полубреду не раз Инне - сквозь вполне реальный, пролетающий за окном кураевский снег с дождем мерещился тропический Читтагонг, и торчащие из воды полузатопленные мачты, и туманный образ человека, далекого и верного, что часами странствует в скафандре по дну залива, сродь акул, осьминогов, ощупывает, исследует затонувшие судна, уже покрывшиеся илом, ракушками и какими-то похожими на гадюк водорослями...
У Чередниченко во время эпидемии хлопот еще прибавилось. Людей валит, а дело не ждет. Хоть и зима, однако поля держатся под постоянным надзором, чуть ли не каждый день председатель и сам выезжает, и агрономов с бригадирами гоняет, чтобы наблюдали за состоянием озимых хлебов, чтобы все время были начеку. Делались разные измерения, брались пробы, ставились диагнозы, тщательно определялись площади, которым прежде всего надлежало давать подкормку. Кураевка жадно ловила по радио погодные сводки. Когда метеорологи обещали на сегодня облачность, ветер с дождем и снегом, то земледельцы воспринимали это как подарок, бухгалтерия оживлялась, а Чередниченко смеялся в своем кабинете, радуясь как малое дитя.