А сейчас обойдется без платка, на работу торопится, побежала к калитке со свободно распущенными, вьющимися, смолистого отлива волосами; волнистые, они рябью морской играли на ярком солнце, рассыпаясь у девушки на плечах.
   - Вот она, наша докторша-исцелительница,- с улыбкой сказала Ягничу сестра, когда они остались вдвоем заканчивать завтрак на веранде.- Эта всех вылечит, потому что душой добра. Вот убежала, торопится, чтоб, упаси бог, не уворовал кто-нибудь этот ее медпункт. Ах, молодость: обо всем думает, только не о себе... Не успела оглядеться после училища, как предсодательша уже вот впрягла ее вместо себя...
   - Варвара, слыхал, часто хворает? - спросил брат.
   - А бросит работу и вовсе захиреет. Потому-то и боится уходить. Хоть и трудно ей, однако из рук все еще не выпускает своего дела... Известно: только трудом на свете и держимся, на безделье человек усыхает. По себе вот сужу,- улыбнулась она,- чем больше хлопот, тем я здоровее.
   От Ягнича не укрылось, что сестра после вчерашнего когда принимала гостей и на время будто расцвела, сегодня словно поблекла, приугасла. А еще хвалится, что здоровеет в хлопотах... Годы и на ной оставили свои отметины. Густо лучатся морщины у глаз, нет и в глазах былого огня...
   Черными остались только брови, в косах туманятся нитки седины. Была красота да сплыла, как в песне поется. Хоть то хорошо, что не безвестно уплыла, а доченьке подарена...
   - Счастлива ты, сестра, с такими детьми.
   - Это правда. Для матери большего счастья не бывает.
   - Найти бы теперь Инке пару достойную... Аль, может, уже нашла?
   - Не заметил, как вспыхнула вчера, когда Василина сболтнула про учительского сынка? Это ж Инкина любовь.
   Давняя, еще со школы. Первая, как говорится... Ох, боюсь я этой их любови! И чем только вскружил он ей голову! Без ума от него, от непутевого... Да ты ведь Виктора знаешь?
   - Веремеенко?
   - А чей же, один он у нас такой ветрогон. Не на трактор сел, как другие, а на скамью подсудимых... Наплакалась мать, до сих пор еще от стыда со двора не выходит...
   А он, хоть и отбыл срок, в Кураевке не появляется, боится, знать, показываться на глаза землякам: где-то в районе застрял, с дружками в чанных, поди, денно и нощно околачивается. Одним словом, проходимец, а наша, я ж вижу, по нему прямо-таки умирает...
   - В этом мы ей не судьи,- заметил брат,- Знаешь но себе: сердцу не прикажешь...
   - Оно-то так. А только как подумаю, что такой никудышний человек зятем придет... за стол сядет... Ралве ж она ему ровня? Училище с отличием закончила, круглые пятерки, способности у нее ко всему... Медичка, да еще и стихи пишет, сама песню сложила!..
   - Песню? Инка?
   - Вот то-то и оно! Радио наше дважды уже передавало: слова Инны Ягнич, а музыка... да, наверное, и музыка ее! Некоторые говорят: кому они нужны, эти новые песни, если уже и старых не поют... Теперь ведь принято больше готовые слушать, с пластинок! Не понимают нынешние, что это за сладость собственным голосом живую песню петь... Чудное занятие, мол, для Кураевки песий слагать.
   А по-моему, если девушке захотелось сложить, так пускай, кому это помешает? Бывает такое на душе, что песней только и выскажешь. Наша вон мама сколько песен знала - и для будней, и для праздников... О господи, что же это я тут с тобой рассиживаюсь, меня ведь там малышня ждет,вспомнила она про детсад.
   - Хлопотная работа? - спросил Ягнич.
   - Хлопотная, и очень, но все же легче, чем на комбайне. Вот там работа! Пока была помоложе, оно ничего, даже самолюбию льстило, когда слышала о себе: вон, мол, она, Ягничева, наравне с мужем встала к штурвалу... А потом, чувствую, эге! Это уже не для твоих лет, молодица... И хотя не жаловалась, Чередниченко сам заметил: за комбайнерство говорит, Ганна, хвала и слава тебе, но поскольку вырастила достойного сына - штурмана для степного корабля, воспитательские проявила способности, перевожу тебя отныне на детсад... Воспитывай этих комариков. Вот там и кручусь... Что ж, побегу. Ты уж извиняй, братик, сам будешь тут грушу сторожить...
   - Посторожу,- глухо ответил орионец.
   По как только сестра ушла со двора, начал и он куда-то собираться: принарядился, осмотрел себя перед зеркалом, коснулся ладонью щеточки усов.
   Идет по Кураевке Ягпич. Малолюдна она в это время уборочной страды, лишь изредка с какого-нибудь двора выскочит на улицу ребенок. Когда-то дети здесь, как воробьи, в пыли вдоль улицы копошились, ныне куда реже встретишь чьего-нибудь карапуза, но как только встретится таковой, моряк не оставит его без внимания.
   - Чей ты?
   - Яковин.
   - Какого же это Якова?
   - Ну, того... Ягничевского.
   И долго еще потом прикидывает орионец, из каких же это Ягничей будет этот малый Мурза Замурзаевич? Окажется, что никакой он тебе и не родич. И все-таки пожалеешь, что не приберег для него в кармане игрушки-гостинца, дети есть дети... Отнюдь не все взрослые вызывают у Ягнича приязненное к себе отношение. Бывает, такой пустой или криводушный, фальшивый вьется около тебя, встретится где-нибудь такая харя отвратительная, ползучая, что век бы ее не видел, но человек - рептилия мерзкая. А вот дети всегда хороши, всегда с ними отрадно, всюду они Ягничу милы - милы в своем ли, в чужом ли порту...
   Забралось вон на вишню крохотное это существо, сквозь ветки постреливает оттуда украдкой в тебя шустрыми глазенками, другое носится вдоль улицы верхом на велосипеде... Глянешь на него - душа сама спрашивает: каким оно будет? Какой увидит свою Кураевку? Кого вспомнит в ней? Разрослась, настроила много новых домов, да все под шифером, под соломой лишь изредка кое-где попадаются...
   А что там уж говорить про мазанки чабанские из самана,- молодые люди, наверное, и не знают, что оно такое - саман, как строились из него хаты, не слыхали, как, к примеру, прялка гудит или как просо в ступе толкут так что аж хата дрожит... А были ведь в Кураевко такие, у кого и хаты-то своей не было - слепит себе халупу из глины или полуземлянку соорудит вот и все хоромы...
   Никто теперь не поверит, что в шалашах из камки, из морской травы, люди жили, а ведь Андропове детство именно в таких-то "палатах" ютилось... Оставили бы хоть для музея какую-нибудь подслеповатую мазанку, чтобы было с чем сравнивать все нь1неШнее. Дворец культуры отгрохали на шестьсот мест, универмаг сверкает витринами не хуже, чем в городе, да и сама Кураевка станет когда-нибудь городом, каким-нибудь приморским Кураевградом. Похоже на то...
   Оказавшись в центре села, Ягнич прежде всего пошел к обелиску. Так делал всегда, когда приезжал в Кураевку.
   Медленно - в который раз! - вчитывался в скорбный реестр тех, чьи имена вычеканены по камню золотом, в Диконавленко, Рябых да Черных, Чередниченко, Щадеико да Ягничей,- Ягничами заканчивался алфавитный список почти у самой земли. Огонь горит, шевелится язычком синего пламени газовый баллон под ним время от времени меняют. Много цветов вокруг, розы всевозможных оттенков, вот только сильно припорошены пылью; между цветами, между колючими кустами роз осот гонит, молочай разросся да лебеда. А ведь сельсовет через дорогу, молодой скучающей секретарше из окна хорошо виден этот чертополох, могла бы выйти да и выдергать сорняки...
   Оказался Ягнич затем в самом конце села, на старом кладбище. Между осевшими, едва заметными в бурьяне безымянными холмиками разыскал могилки отца-матери, они огорожены штакетом, сам в прошлый приезд сделал ограду. Постоял в раздумьях Ягнич и тут. Отсюда открывалось море, хорошо видна была вдали его своевольная, манящая синева. Вот оно, безбрежное, полное сияющего простора... Ослепило, болью отозвалось в груди. Вот так, Ягпич: из бурьянов выглядываешь теперь свое море, из полынной суши в тоске всматриваешься в его голубые, вечно влекущие просторы... Хотя бы еще в один рейс! Хотя бы - в один... Не выходит. Только, видимо, и остался тебе один рейс - на эту кураевскую, подернутую полынной проседью могильную окраину. Выкопают тебе, Ягнич, вот здесь, среди полыни да чабреца, хату последнюю, ту, над которой разве лишь чья-то добрая душа тополек посадит...
   На "Орионе" - вон там, кажется, никогда не умер бы Ягнич! Новым рейсом, с новыми курсантами идет сейчас "Орион" где-нибудь, может, в Эгейском, в синейшем из морей... Под ровным ветром, среди сверкающих, захватывающих дух просторов сразу повзрослевшие мальчишки ведут корабль, спокойно поглядывает вокруг чья-то гаревая молодость, и упругий ветерок ласкает ее, и тихонько поют над ней паруса! А может, пробегает сейчас твой "Орион"
   в тех водах, где его любят встречать дельфины, им почемуто радостно и весьма любопытно плыть рядом с судном, сопровождать его как можно дальше.
   Дельфины ведь испытывают какую-то странную привязанность к людям: а может, и они, эти непонятные нам морские создания, тянутся к человеку в поисках высшей доброты, надеясь найти в ном самого верного друга, нечто близкое к совершенству? Идти рядом с "Орионом", резвиться, покапывать свою ловкость и удаль молодым морякам - это для дельфинов отраднейшее развлечение. Упругие и лоснящиеся, колесом изгибаясь, живыми дугами выскакивают они из воды, по-робячьи играют, кажется, даже смеются, шлют экипажу сквозь серебристые брызги CROII дельфиньи улыбки. На Ягнича порой накатывалось какое-то наваждение, временами ому казалось: а уж не его ли это утонувшие под бомбами детишки, что превратились там, под водой, в веселых, озорных дельфинят?..
   Когда на обратном пути Ягнич проходил мимо кураевскои пекарни, в дверях вдруг точно выросла Нелькл.
   - С добрым днем, дяденька! На прогулку вышли?
   Из дверей жарко дохнуло горячим, вкусным духом только что испеченного хлеба. Нолька, как заправский пекарь, в белом чистеньком халате, приветливо красуется на пороге, раскрасневшаяся, разгоряченная, разомлевшая у ночей.
   - Паляпицы только что вынула, может, угостить?
   Нет, благодарствую.
   - Так хотя бы - бублик?
   - Благодарю и за бублик.
   - Ну как же так, дяденька...
   И с ходу - снова про сына. Целую ночь не спала, все ломала голову, идти или не идти парню в мореходку...
   Выдержит ли от; там, не осрамится, не прогонят ли?
   - Мореходка, известно, не рай,- сдержанно сказал Ягнич.- Видеть мореходку, шагающую на параде, в бескозырках, в лентах - это одно... А когда он, мальчишка, в бурю сидит на палубе да неумелыми руками школьника зачищает стальной конец - это уж другая мореходка...
   Заглавная... Там у него все руки в крови...
   - Ой, горюшко!
   - Почему же ты его не прислала ко мно?
   - Стесняется! Стыдлив он у меня... Если, говорит, поступлю, тогда пойду. А то еще, мол, подумают, что подхалим, лебезун, слабодух, протекции искать пришел!.. Нет, я все-таки уговорю его в училище попроще - в торговое.
   Он уже вроде и сам склоняется...
   - Если склоняется, ну, тогда что ж, пускай идет.
   Только чтобы людей потом не обсчитывал, когда станет директором универмага.
   Ягнич ужо собрался было идти дальше, но разбитная бабенка снова остановила его:
   - Постойте минутку!..
   Метнулась в пекарню, появилась на пороге с большой, пышной паляницей в руках.
   - Посмотрите: горячая, дышит еще!
   Давно не видел Ягнич такой высокой да пышной паляницы,- улыбнулся: вот тебе и Нелька!.. Такую гору испечь - это тоже надо уметь, это же талант...
   - Будьте ласковы, Гурьевич, возьмите, это лично вам!
   - Это ж диво какое-то! С рушником да на свадьбу бы кому-нибудь, а ты... Нет, нет,- отмахнулся Ягнич, хотя в душе был тронут.- Хлеба у нас полно па столе...
   - Знаю, но пусть рядом с ихним будет и ваш, вот этот...
   Лично ваш.
   Ягнич обиделся:
   - Пока еще не делимся... Никто хлебом еще не попрекнул. Может, и не попрекнет... - буркнул напоследок тихо, вроде про себя, и пошел дальше.
   Двери Дворца культуры, мимо которого он проходил, теперь оказались открыты. Ягнич решил заглянуть, перо ступил порог. В просторном, полном света вестибюле ни души. Тихо, не слышно ничьих шагов. На стенах - карти ны больших размеров, заказные, современные, Чередни чецко заказывает их в городе, в художественных мастерских, и хорошо оплачивает, считая, что для этого дела грешно жалеть казну. На самой большой картине - птицеферма, белые куры или гуси рассыпались вдали, на переднем плане веселая девушка-птичница в белом халате... По соседству холст с прудом, с ядовито-зеленой вербой... Под самым потолком браво улыбающийся парнишка на тракторе... На краски живописец не скупился, накладывал их щедро, толстым слоем, глядевшему на полотно посетителю так и кажется, что эта многоцветная масса вот-вот растает и потечет... В дальнем углу вестибюля, наглухо отгороженном витринным стеклом, зеленейт какие-то заросли и будто поблескивает вода - аквариум там, что ли? Ягпич направился туда и был разочарован: никакой воды. Паль мы торчат остролистные, похожие на осоку, а под ними, среди искусственных кустиков и камешков... вот тут открывались сущие чудеса! Ягнич, еще не веря своим глазам, увидел там давних знакомых - чучела, которые он собственными руками набивал в рейсах для кураевских ребят. Вот так встреча... Прислонился к стеклу головой, застыл, растроганный, изумленный: надо же так... Стоял, не отрывая лба от стекла, толстого, непробиваемого, рассматривал экспонаты. Если бы кто-нибудь зашел сейчас во Дворец, увидел бы сцену неповторимую, из всех вестибюлг.- ных картин эта - с Ягничом - была бы, пожалуй, самой разительной и самой грустной: по сию сторону витрины старый мастер, а по ту, за стеклом, в огромной стеклянной клетке... собранные чуть ли не во всех концах света, сотворенные им чучельные пересохшие создания. Большие и маленькие представители птичьего мира, редкие и совсем диковинные, морские и певчие, знакомые этому побережью и совсем безымянные из рода журавликов, турухтанов и канареек, ласточка белогрудка, баклан нездешний, тропические попугаи в ярком оперенье... Каждая птичка стеклянным невозмутимым глазком-бусинкой посверкивает, сторожко следит из-за стекла за своим творцом. До хрупкости иссушенные, пылью, хотя и за стеклом, припорошены густо, никуда уже они отсюда не снимутся, не полетят... Были жизнью, стали коллекцией в стеклянной, будто безвоздушной клетке...
   Резко отвернулся Ягпич и пошел прочь, унося в душе тяжесть от увиденного.
   Но все-таки и в зал потянуло заглянуть. Двери не заперты, распахнул, с некоторой торжественностью ступил за порог. В просторном помещении полумрак и даже прохлада. Не зал, а целый корабль океанский. Лозунги всюду на красных полотнищах, в глубине сцены давняя, не убранная после какого-то представления декорация: бутафорская хатка беленькая, цветущие мальвы у окна, плетепь с горшками да кувшинами на кольях; а рядом - девушка в вышитом наряде, в венке, с коромыслом на плече... Стоит как живая, осанкой очень похожа на Инку. Может, с нее кто-нибудь и рисовал? Стулья не стулья, а прямо-таки кресла царские, спинки сверкают черным лаком, сиденья обиты мягким небесно-голубым плюшем. Даже посидеть захотелось. Сел Ягнич и вздохнул наконец-то всей грудью.
   Можешь отдохнуть. А где-то в дальнем углу сумеречно затаился и on, неотвязный бес одиночества. Зубоскалит.
   Сиди, сиди, Ягнич. Кажется, достиг... Это ли не блаженство? Один-одинешенек - на все шестьсот голубых плюшевых мест!
   * * *
   Нa втором этаже Дворца, в левом его крыле, послышались шаги, кто-то там появился. Широкая, ведущая туда лестница словно приглашала: "Плиз!" Поднявшись по сделанным под мрамор ступенькам, Ягнич перво-наперво натолкнулся глазами на табличку: "Историко-краеведческий музеи села Кураспки".
   Вошел. В щуплепькой фигуре, которая в противоположном углу за нагромождением прялок и ступ разбирала какие-то допотопные предметы, Ягнич с трудом узнал Панаса Веремеенко. Так изменился человек! Солнца нет, а он в темных очках, шляпа капроновая на голове... Услышав шаги, Панас Емсльянович тотчас же отложил мотовило (это было подлинное доисторических времен мотовило, обмотанное нитками), резко приподнял голову, спросил почти испуганно:
   - Кто там?
   Ягнич подошел к нему на близкое расстояние и остановился молча: может, все-таки узнает сквозь темные свои очки...
   - Кто ты? - спросил учитель встревожеино.- Это ты, Витька?
   Ягнпча даже оторопь взяла, как-то жутковато стало.
   Смотрит сверстник на тебя почти в упор, прямо в глаза, а мерещится ему кто-то другой.
   - Ягнич я. Апдрон.
   - Андреи? Вседержитель морей? Извини... - тотчас же прояснилось, посветлело лицо музейного хлопотуна.- Слыхал я, что ты в Кураевке. Прошу, заходи, заходи.- Панас Емсльянович засуетился и сразу же с жалобой: Слепну я, Андрон, катастрофически терято зрение.
   - В Одессу нужно, в институт света...
   - Был. Сначала немного помогло, а теперь снова...
   Меркнет передо мною белый свет. Все расплывается, и тебя вот вижу сейчас, будто сквозь толщу воды. Только тень от тебя. Весь будто стоишь в воде с головой...
   Ягничу снова стало грустно: "Я для него вроде водоросли..."
   - Храню пот наше прошлое, Андрон... Для кого прошлое как бы мертво, а для нас с тобой оно ведь до последней клеточки живое. На днях вот достал мотовило, случайно задержалось у деда Коршака - почти находка века, любопытнейший будет экспонат... У Коршака есть и жернова ручные но пока не отдает, старый скупердяй. На что они ему? А?.. Ну, давай приступим к осмотру...
   Панас Емельянович начал показывать Ягничу музей.
   Были тут старинные рыбацкие приспособления, и плахты, и очипки, розное ярмо от чумацкого воза, и невиданный агрегат громоздился у окна - целый ткацкий станок, настроенный для работы... На столах под стеклом растения всякие - ковыль белочубый, и дурман, и чабрец, и даже стебель обычной горькой полыни... Целые гербарии кураевского растительного мира. Вся его флора. А по стенам увеличенные фотографии, наверное, собранные с каких-то удостоверений, размытые, затуманенные то ли от неумелого увеличения, то ли от давности лет. Сколько дала Отчизне Кураевка достойных людей, прославивших ее и трудом и подвигом на фронтах!.. Одних только моряков на полстены! Да какие моряки! Ягнич Федот на торпедном катере героем погиб во время атаки... Чсрнобаенко-средний дослужился до контр-адмирала, недавно умер во Владивостоке.
   И так на кого ни посмотри: этот, как пот Савва Чередниченко, Одессу защищал, Кавказ держал, а позднее отличился в Керченском десанте; Белоконь стал героем за Севастополь; Петро Шафран по ленд-лизу ходил и сейчас где-то ходит с сейнерами в Атлантику... Узрел Ягнич на стенде и свою особу, едва узнал себя в этом нарубке в праздничной белой матроске: увеличили его с давнишней фотографии, сохранившейся у сестры,- плечистый молодцеватый морячок, в веселых глазах - отвага, бескозырка с лентами красуется на юношеской лобастой голове...
   "Старший мастер парусного дела на учебно-рабочем судне "Орион" - такая подпись стоит под этим "экспонатом".
   Все верно, только почему старший? А может, и в самом деле старший?
   И еще на одной фотографии, на групповом снимке первых кураевских комсомольцев, нашел себя Ягнич и глазастого, худющего тогда Чередниченко (в каких-то штиблетах лежал впереди всех на траве). А рядом с ним Иванилов Женька, который во время войны командовал танковым батальоном и погиб где-то под Кенигсбергом... Не без усилий Ягнич отыскал на этой групповой и Панаса Емельяновича, в ту пору молодого кураевского учителя; он примостился сбоку, уже и тогда был чем-то словно бы малость напуганный... Действительно стоящий экспонат. Это же прощальная карточка их ячейки, когда хлопцы, перед тем как разойтись по своим жизненным дорогам, однажды на Октябрьские сфотографировались вместе - в первый и в последний раз... Многих, многих уже нет. Единицы остались. И среди этих единиц вас двое, грустновато застывших сейчас перед стендами.
   - А эту узнаешь? - С таинственные видом Панас Емельянович подвел Ягнича още к одному стенду.
   С туманной фотографии смотрела на них молодая круглолицая девчушка в летной форме... Саня Хуторная!
   Смотрела и улыбалась, чуточку даже лукаво: ну, какова я перед вами, деды? Все они тогда были влюблены в нее до беспамятства, однако подобрать ключ к ее сердцу никому нс удалось. Петь - певала с ними, к морю на лунную дорожку смотреть ходила, а чтобы выделить кого-нибудь из них, чтобы OKOIIIKO в свою светелку открыть для кого-то...
   О нет, извиняйте, хлопцы! В одну из ночей Саня исчезла из села весьма загадочно, думали, не утонула ли, даже розыски объявила встревоженная Кураевка. Объявилась их Саня через некоторое время не так и далеко, на Северном Кавказе, в авиационном училище. Сначала вроде бы устроилась там официанткой, компоты подавала курсантам, а потом вскружила голову одному из командиров и вскоре вышла за него замуж. Не столько, говорят, из любви, сколько из желания во что бы то ни стало выучиться на летчицу - муж твердо пообещал ей помочь. И добилась-таки своего, упрямая девчонка! Выучилась, блестяще овладела летным искусством, принимала в составе женского экипажа участие в дальних перелетах, которые начинались под крымским солнцем, а завершались где-то в тундре,- был тогда установлен какой-то очень значительный рекорд.
   Когда в лучах славы купалась, прилетела Хуторная на самолете прямо в Кураевку, посадила машину на окраине села, на чабанских угодьях, привела к родителям в хату своего седого мужа, тоже боевого авиатора, который был к тому времени в довольно высоком чине. Ах, Саня, Саня, неугомонная душа! С первого дня войны рвалась ты навстречу опасностям, совершала отчаянные боевые вылеты мужа потеряла, а тебя все что-то щадило, хотя не раз возвращалась на аэродром в изрешеченной кабине. Снова и снова поднималась в небо, уходила на задания - больше, кажется, там и жила, в небе, в полетах, дневных и ночных.
   Суждено было ей познать и радость наступления, и уже в эти дни погибла Саня Хуторная в воздушной схватке с врагом где-то над Таманью. Орлица в боях, сердцем не защищенная, незадолго до гибели опалилась короткой и жгучей, как молния, фронтовой любовью. Была в последнем полете с летчиком-юношей, которого встретила между боями где-то на полевых аэродромах. Встретила и тут же влюбилась. С ним ушла и в полет - разбились в один день, в один миг, и, как уверяет легенда, упали на землю в объятиях друг друга. Официальная версия утверждала, что, охваченные пламенем, они не имели никакого шанса спастись, кое-кто же из кураевских до сих пор уверен: могла это Санька и нарочно подстроить, либо ослепленная чувством к возлюбленному, либо из ревности к какой-нибудь другой, из боязни потерять эту свою впервые обретенную, впервые открытую в пылающем небо любовь...
   Кажется, у этого стенда гораздо дольше, чем у других, стояли они, эти двое состарившихся людей, стояли, каждый СВОР думая о вечно юной девушке с соколиными крыльями.
   - Вот ее, Саню пашу, никакая уж старость не догонит...
   - Не догонит, правда, - согласился учитель,- Когдато сказал поэт: "Хорошо умереть молодым..." Верно, пожалуй... Хотя, говорят, что и годы несут преимущество - просветляют дух, дарят человеку мудрость...
   - Сплав для жизни нужен, сплав двуединый - молодого и зрелого,- сказал Ягнич и начал расспрашивать Нанаса Емельяновича про сына: где он? Что он? Как дальше планирует свою жизнь?
   - Если б я это знал,- вздохнул Веремеенко.
   - Да возьми ты его за грудки, Панас, встряхни, заставь опомниться! посоветовал Ягиич сурово,- Если не себя, то пусть честь девушки побережет... У них же там с Инкой чувства. Пускай не вздумает обидеть ее, не то будет иметь дело со мной.
   - Ох, Андрон, Андрон, дотронулся ты до самой больной моей раны... Ну что я могу? Сам бы добровольно в могилу лег, лишь бы только он стал другим.
   - Совесть - вот что надо в нем разбудить!
   - Если она в ном есть...
   Пригорюнившийся, пришибленный, стоял Панас Емельянович среди своих экспонатов. Некогда такой шустрый да непоседливый, а сейчас куда вся эта живость подевалась? Сморщился, высох, одна горстка, щепотка от человека осталась.
   - Будем все-таки надеяться, Панас...
   - Да, будем... Что еще остается...
   На дворе - море кураевского солнца.
   Возле правления колхоза, скучая, ждет кого-то компания молодых людей, приезжих, а может, и здешних:
   хлопцы в футболках, среди них девушка, кем-то, похоже, обиженная насупленная, сидит с аэрофлотской сумкой через плечо. Она на одной скамье, хлопцы напротив, на другой, все в небрежных нозах, какие-то посеревшие от скуки. Видимо, приняли Ягнича ча конторского сторожа, потому что, как только он стал приближаться, заговорили:
   "А ну, спросим этого долгожителя..." Требовательным, исключающим возражения тоном допытывались, где председатель, когда он будет, а если в поле, то где искать, в каких именно полях? Ягнич выслушал и молча, без единого слова, проследовал мимо них, дав таким образом понять, что не тот они избрали тон п разговоре с долгожителем. "Глухой,- донеслось ему вслед равнодушное и беззлобное,- а еще, может, и немой?"
   Потом он пересек серый от пыли скверик, разбитый среди села (это тоже Чередпиченкова заслуга); пысажспные вдоль берега вербы, серебристостью напоминая оливы, ниспадают ветвями к самой воде. Вода мутна, в масляных пятнах, замусоренная подсолнечной лузгой. Плавает тут одинокий лебедь, ручной, сытый, похожий на гусака.
   Детвора с берега зовет его: "Мишко! Мишко!" И оп плывет на голос мальчики булками кормят его с рук.
   Ягнич еще не совсем отошел от обиды, причиненной ему возле правления, причиненной, видимо, без злого умысла, вот так - походя, от нечего делать. Этот пренебрежительный тон, какая-то хамская манера разговаривать... Даже не потрудились встать перед старшим, да, видно, и не считали для себя это нужным; понятия не имеют, что нет в этом для них ничего зазорного, нисколько бы это не унизило их, скорее вызвало бы к ним только уважение. Кто их воспитывает? Похоже, Кураевка ничем их не привлекает; источник раздумий для других, па них она способна навеять лишь скуку и скуку. А для Ягнича она заполнена до отказа, населена и перенаселена живыми образами тех, кого знал сызмальства, кто существует для Ягнича и поныне во всей своей человеческой неповторимости. Павшие на полях битв, истаявшие в Кураевке от ран да от хвороб, пропавшие без вести и для многих уже забытые, проходят они перед Ягничем живыми шумными толпами, не тронутые временем, но подвластные годам, разгуливают по садам, смеются и печалятся в кураевских дворах и на улицах, бранятся и милуются, волшебною силой памяти подают свои голоса, и он их отчетливо слышит, и различает, и сам па них откликается из этих своих нынешних лет одиночества. Полна, полна для него Кураевка людом видимым и невидимым - от древних пастухов в домотканых армяках до нынешнего плечистого комбайнера и его красавицы дочери!