Страница:
драгоценность...
Мне ли вам объяснять это? Вы всегда были для нас, молодых, символом
чего-то настоящего, даже героического.
И остаетесь им, человеком, который несет в себе "Орион"!..
А вы - нужен ли... Чтобы не слышала больше такого.
Спите!
Повернулась и ушла.
Слово, как известно, бывает и губительным и целительным, бывает
сказанным некстати, это же пришло к Ягничу в самую нужную минуту! "Человек,
который несет в себе "Орион"!.." С необычайной обостренной ясностью
почувствовал, что он действительно что-то значит, что здесь он не лишний,
что хотя бы для этой вот родни не утратил он какой-то своей цены, может,
действительно чем-то ей нужен? А это ужо немало. Достаточно, оказывается,
быть нужным хотя бы одной людской душе, чтобы твое присутствие на земле уже
было оправданно...
Сделал для себя такое маленькое открытие и тихо порадовался ему. Даже
улыбнулся: ай да племяннушка!..
Девчонка, а вот как проучила тебя, лысого. Вот тебе и Инка!
Утром подарил ей платок, такой, как и матери, японский, яркий, только
еще повеселее - красные цветы, разбросанные по золотисто-оранжевому полю.
Угодил старик в самую аж точку! Обрадовалась племянница, подпрыгнула молодой
козочкой, показался ей дядин подарок даже символичным - вспомнилась сразу
вчерашняя оранжевая безрукавка на Викторе.
- Это будет память о вас, спасибо.
Накинула перед зеркалом платок на голову, потом опустила на шею, повела
плечом туда и сюда, прокрутилась... Ягнич любовался ею: будто юная цыганка
из какойнибудь Калькутты. Кураевская смуглая красота - откуда она тут только
и берется? Из корней произрастает каких?
Глаза ясные, а когда засмеется, что бывает нечасто, то и смех у нее
какой-то ясный, ничем не замутненный. Загар не благоприобретенный этим
летом, а врожденный, абрикосовый, с нежным густым румянцем, ровно лежит он
на щеках, на шее; движения плавные, не суетливые, и во всем девичье, самой
ею еще, быть может, не осознанное достоинство, никого не унижающая
горделивость. Принцесса, да и только! А в особенности этот взгляд, орионец
еще вчера его заметил: глубокий, проницательный, тайком сочувствующий тебе.
- Спасибо, дядя Андрон,- еще раз поблагодарила Инка и передала так ей
понравившийся платок матери: - Вам на сохранение, мама... Зимою буду
повязываться...
А сейчас обойдется без платка, на работу торопится, побежала к калитке
со свободно распущенными, вьющимися, смолистого отлива волосами; волнистые,
они рябью морской играли на ярком солнце, рассыпаясь у девушки на плечах.
- Вот она, наша докторша-исцелительница,- с улыбкой сказала Ягничу
сестра, когда они остались вдвоем заканчивать завтрак на веранде.- Эта всех
вылечит, потому что душой добра. Вот убежала, торопится, чтоб, упаси бог, не
уворовал кто-нибудь этот ее медпункт. Ах, молодость: обо всем думает, только
не о себе... Не успела оглядеться после училища, как предсодательша уже вот
впрягла ее вместо себя...
- Варвара, слыхал, часто хворает? - спросил брат.
- А бросит работу и вовсе захиреет. Потому-то и боится уходить. Хоть и
трудно ей, однако из рук все еще не выпускает своего дела... Известно:
только трудом на свете и держимся, на безделье человек усыхает. По себе вот
сужу,- улыбнулась она,- чем больше хлопот, тем я здоровее.
От Ягнича не укрылось, что сестра после вчерашнего когда принимала
гостей и на время будто расцвела, сегодня словно поблекла, приугасла. А еще
хвалится, что здоровеет в хлопотах... Годы и на ной оставили свои отметины.
Густо лучатся морщины у глаз, нет и в глазах былого огня...
Черными остались только брови, в косах туманятся нитки седины. Была
красота да сплыла, как в песне поется. Хоть то хорошо, что не безвестно
уплыла, а доченьке подарена...
- Счастлива ты, сестра, с такими детьми.
- Это правда. Для матери большего счастья не бывает.
- Найти бы теперь Инке пару достойную... Аль, может, уже нашла?
- Не заметил, как вспыхнула вчера, когда Василина сболтнула про
учительского сынка? Это ж Инкина любовь.
Давняя, еще со школы. Первая, как говорится... Ох, боюсь я этой их
любови! И чем только вскружил он ей голову! Без ума от него, от
непутевого... Да ты ведь Виктора знаешь?
- Веремеенко?
- А чей же, один он у нас такой ветрогон. Не на трактор сел, как
другие, а на скамью подсудимых... Наплакалась мать, до сих пор еще от стыда
со двора не выходит...
А он, хоть и отбыл срок, в Кураевке не появляется, боится, знать,
показываться на глаза землякам: где-то в районе застрял, с дружками в
чанных, поди, денно и нощно околачивается. Одним словом, проходимец, а наша,
я ж вижу, по нему прямо-таки умирает...
- В этом мы ей не судьи,- заметил брат,- Знаешь но себе: сердцу не
прикажешь...
- Оно-то так. А только как подумаю, что такой никудышний человек зятем
придет... за стол сядет... Ралве ж она ему ровня? Училище с отличием
закончила, круглые пятерки, способности у нее ко всему... Медичка, да еще и
стихи пишет, сама песню сложила!..
- Песню? Инка?
- Вот то-то и оно! Радио наше дважды уже передавало: слова Инны Ягнич,
а музыка... да, наверное, и музыка ее! Некоторые говорят: кому они нужны,
эти новые песни, если уже и старых не поют... Теперь ведь принято больше
готовые слушать, с пластинок! Не понимают нынешние, что это за сладость -
собственным голосом живую песню петь... Чудное занятие, мол, для Кураевки
песий слагать.
А по-моему, если девушке захотелось сложить, так пускай, кому это
помешает? Бывает такое на душе, что песней только и выскажешь. Наша вон мама
сколько песен знала - и для будней, и для праздников... О господи, что же
это я тут с тобой рассиживаюсь, меня ведь там малышня ждет,вспомнила она про
детсад.
- Хлопотная работа? - спросил Ягнич.
- Хлопотная, и очень, но все же легче, чем на комбайне. Вот там работа!
Пока была помоложе, оно ничего, даже самолюбию льстило, когда слышала о
себе: вон, мол, она, Ягничева, наравне с мужем встала к штурвалу... А потом,
чувствую, эге! Это уже не для твоих лет, молодица... И хотя не жаловалась,
Чередниченко сам заметил: за комбайнерство говорит, Ганна, хвала и слава
тебе, но поскольку вырастила достойного сына - штурмана для степного
корабля, воспитательские проявила способности, перевожу тебя отныне на
детсад... Воспитывай этих комариков. Вот там и кручусь... Что ж, побегу. Ты
уж извиняй, братик, сам будешь тут грушу сторожить...
- Посторожу,- глухо ответил орионец.
По как только сестра ушла со двора, начал и он куда-то собираться:
принарядился, осмотрел себя перед зеркалом, коснулся ладонью щеточки усов.
Идет по Кураевке Ягпич. Малолюдна она в это время уборочной страды,
лишь изредка с какого-нибудь двора выскочит на улицу ребенок. Когда-то дети
здесь, как воробьи, в пыли вдоль улицы копошились, ныне куда реже встретишь
чьего-нибудь карапуза, но как только встретится таковой, моряк не оставит
его без внимания.
- Чей ты?
- Яковин.
- Какого же это Якова?
- Ну, того... Ягничевского.
И долго еще потом прикидывает орионец, из каких же это Ягничей будет
этот малый Мурза Замурзаевич? Окажется, что никакой он тебе и не родич. И
все-таки пожалеешь, что не приберег для него в кармане игрушки-гостинца,
дети есть дети... Отнюдь не все взрослые вызывают у Ягнича приязненное к
себе отношение. Бывает, такой пустой или криводушный, фальшивый вьется около
тебя, встретится где-нибудь такая харя отвратительная, ползучая, что век бы
ее не видел, но человек - рептилия мерзкая. А вот дети всегда хороши, всегда
с ними отрадно, всюду они Ягничу милы - милы в своем ли, в чужом ли порту...
Забралось вон на вишню крохотное это существо, сквозь ветки
постреливает оттуда украдкой в тебя шустрыми глазенками, другое носится
вдоль улицы верхом на велосипеде... Глянешь на него - душа сама спрашивает:
каким оно будет? Какой увидит свою Кураевку? Кого вспомнит в ней?
Разрослась, настроила много новых домов, да все под шифером, под соломой
лишь изредка кое-где попадаются...
А что там уж говорить про мазанки чабанские из самана,- молодые люди,
наверное, и не знают, что оно такое - саман, как строились из него хаты, не
слыхали, как, к примеру, прялка гудит или как просо в ступе толкут - так что
аж хата дрожит... А были ведь в Кураевко такие, у кого и хаты-то своей не
было - слепит себе халупу из глины или полуземлянку соорудит - вот и все
хоромы...
Никто теперь не поверит, что в шалашах из камки, из морской травы, люди
жили, а ведь Андропове детство именно в таких-то "палатах" ютилось...
Оставили бы хоть для музея какую-нибудь подслеповатую мазанку, чтобы было с
чем сравнивать все нь1неШнее. Дворец культуры отгрохали на шестьсот мест,
универмаг сверкает витринами не хуже, чем в городе, да и сама Кураевка
станет когда-нибудь городом, каким-нибудь приморским Кураевградом. Похоже на
то...
Оказавшись в центре села, Ягнич прежде всего пошел к обелиску. Так
делал всегда, когда приезжал в Кураевку.
Медленно - в который раз! - вчитывался в скорбный реестр тех, чьи имена
вычеканены по камню золотом, в Диконавленко, Рябых да Черных, Чередниченко,
Щадеико да Ягничей,- Ягничами заканчивался алфавитный список почти у самой
земли. Огонь горит, шевелится язычком синего пламени - газовый баллон под
ним время от времени меняют. Много цветов вокруг, розы всевозможных
оттенков, вот только сильно припорошены пылью; между цветами, между колючими
кустами роз осот гонит, молочай разросся да лебеда. А ведь сельсовет через
дорогу, молодой скучающей секретарше из окна хорошо виден этот чертополох,
могла бы выйти да и выдергать сорняки...
Оказался Ягнич затем в самом конце села, на старом кладбище. Между
осевшими, едва заметными в бурьяне безымянными холмиками разыскал могилки
отца-матери, они огорожены штакетом, сам в прошлый приезд сделал ограду.
Постоял в раздумьях Ягнич и тут. Отсюда открывалось море, хорошо видна была
вдали его своевольная, манящая синева. Вот оно, безбрежное, полное сияющего
простора... Ослепило, болью отозвалось в груди. Вот так, Ягпич: из бурьянов
выглядываешь теперь свое море, из полынной суши в тоске всматриваешься в его
голубые, вечно влекущие просторы... Хотя бы еще в один рейс! Хотя бы - в
один... Не выходит. Только, видимо, и остался тебе один рейс - на эту
кураевскую, подернутую полынной проседью могильную окраину. Выкопают тебе,
Ягнич, вот здесь, среди полыни да чабреца, хату последнюю, ту, над которой
разве лишь чья-то добрая душа тополек посадит...
На "Орионе" - вон там, кажется, никогда не умер бы Ягнич! Новым рейсом,
с новыми курсантами идет сейчас "Орион" где-нибудь, может, в Эгейском, в
синейшем из морей... Под ровным ветром, среди сверкающих, захватывающих дух
просторов сразу повзрослевшие мальчишки ведут корабль, спокойно поглядывает
вокруг чья-то гаревая молодость, и упругий ветерок ласкает ее, и тихонько
поют над ней паруса! А может, пробегает сейчас твой "Орион"
в тех водах, где его любят встречать дельфины, им почемуто радостно и
весьма любопытно плыть рядом с судном, сопровождать его как можно дальше.
Дельфины ведь испытывают какую-то странную привязанность к людям: а
может, и они, эти непонятные нам морские создания, тянутся к человеку в
поисках высшей доброты, надеясь найти в ном самого верного друга, нечто
близкое к совершенству? Идти рядом с "Орионом", резвиться, покапывать свою
ловкость и удаль молодым морякам - это для дельфинов отраднейшее
развлечение. Упругие и лоснящиеся, колесом изгибаясь, живыми дугами
выскакивают они из воды, по-робячьи играют, кажется, даже смеются, шлют
экипажу сквозь серебристые брызги CROII дельфиньи улыбки. На Ягнича порой
накатывалось какое-то наваждение, временами ому казалось: а уж не его ли это
утонувшие под бомбами детишки, что превратились там, под водой, в веселых,
озорных дельфинят?..
Когда на обратном пути Ягнич проходил мимо кураевскои пекарни, в дверях
вдруг точно выросла Нелькл.
- С добрым днем, дяденька! На прогулку вышли?
Из дверей жарко дохнуло горячим, вкусным духом только что испеченного
хлеба. Нолька, как заправский пекарь, в белом чистеньком халате, приветливо
красуется на пороге, раскрасневшаяся, разгоряченная, разомлевшая у ночей.
- Паляпицы только что вынула, может, угостить?
Нет, благодарствую.
- Так хотя бы - бублик?
- Благодарю и за бублик.
- Ну как же так, дяденька...
И с ходу - снова про сына. Целую ночь не спала, все ломала голову, идти
или не идти парню в мореходку...
Выдержит ли от; там, не осрамится, не прогонят ли?
- Мореходка, известно, не рай,- сдержанно сказал Ягнич.- Видеть
мореходку, шагающую на параде, в бескозырках, в лентах - это одно... А когда
он, мальчишка, в бурю сидит на палубе да неумелыми руками школьника зачищает
стальной конец - это уж другая мореходка...
Заглавная... Там у него все руки в крови...
- Ой, горюшко!
- Почему же ты его не прислала ко мно?
- Стесняется! Стыдлив он у меня... Если, говорит, поступлю, тогда
пойду. А то еще, мол, подумают, что подхалим, лебезун, слабодух, протекции
искать пришел!.. Нет, я все-таки уговорю его в училище попроще - в торговое.
Он уже вроде и сам склоняется...
- Если склоняется, ну, тогда что ж, пускай идет.
Только чтобы людей потом не обсчитывал, когда станет директором
универмага.
Ягнич ужо собрался было идти дальше, но разбитная бабенка снова
остановила его:
- Постойте минутку!..
Метнулась в пекарню, появилась на пороге с большой, пышной паляницей в
руках.
- Посмотрите: горячая, дышит еще!
Давно не видел Ягнич такой высокой да пышной паляницы,- улыбнулся: вот
тебе и Нелька!.. Такую гору испечь - это тоже надо уметь, это же талант...
- Будьте ласковы, Гурьевич, возьмите, это лично вам!
- Это ж диво какое-то! С рушником да на свадьбу бы кому-нибудь, а ты...
Нет, нет,- отмахнулся Ягнич, хотя в душе был тронут.- Хлеба у нас полно па
столе...
- Знаю, но пусть рядом с ихним будет и ваш, вот этот...
Лично ваш.
Ягнич обиделся:
- Пока еще не делимся... Никто хлебом еще не попрекнул. Может, и не
попрекнет... - буркнул напоследок тихо, вроде про себя, и пошел дальше.
Двери Дворца культуры, мимо которого он проходил, теперь оказались
открыты. Ягнич решил заглянуть, перо ступил порог. В просторном, полном
света вестибюле ни души. Тихо, не слышно ничьих шагов. На стенах - карти ны
больших размеров, заказные, современные, Чередни чецко заказывает их в
городе, в художественных мастерских, и хорошо оплачивает, считая, что для
этого дела грешно жалеть казну. На самой большой картине - птицеферма, белые
куры или гуси рассыпались вдали, на переднем плане веселая девушка-птичница
в белом халате... По соседству холст с прудом, с ядовито-зеленой вербой...
Под самым потолком браво улыбающийся парнишка на тракторе... На краски
живописец не скупился, накладывал их щедро, толстым слоем, глядевшему на
полотно посетителю так и кажется, что эта многоцветная масса вот-вот растает
и потечет... В дальнем углу вестибюля, наглухо отгороженном витринным
стеклом, зеленейт какие-то заросли и будто поблескивает вода - аквариум там,
что ли? Ягпич направился туда и был разочарован: никакой воды. Паль мы
торчат остролистные, похожие на осоку, а под ними, среди искусственных
кустиков и камешков... вот тут открывались сущие чудеса! Ягнич, еще не веря
своим глазам, увидел там давних знакомых - чучела, которые он собственными
руками набивал в рейсах для кураевских ребят. Вот так встреча... Прислонился
к стеклу головой, застыл, растроганный, изумленный: надо же так... Стоял, не
отрывая лба от стекла, толстого, непробиваемого, рассматривал экспонаты.
Если бы кто-нибудь зашел сейчас во Дворец, увидел бы сцену неповторимую, из
всех вестибюлг.- ных картин эта - с Ягничом - была бы, пожалуй, самой
разительной и самой грустной: по сию сторону витрины старый мастер, а по ту,
за стеклом, в огромной стеклянной клетке... собранные чуть ли не во всех
концах света, сотворенные им чучельные пересохшие создания. Большие и
маленькие представители птичьего мира, редкие и совсем диковинные, морские и
певчие, знакомые этому побережью и совсем безымянные из рода журавликов,
турухтанов и канареек, ласточка белогрудка, баклан нездешний, тропические
попугаи в ярком оперенье... Каждая птичка стеклянным невозмутимым
глазком-бусинкой посверкивает, сторожко следит из-за стекла за своим
творцом. До хрупкости иссушенные, пылью, хотя и за стеклом, припорошены
густо, никуда уже они отсюда не снимутся, не полетят... Были жизнью, стали
коллекцией в стеклянной, будто безвоздушной клетке...
Резко отвернулся Ягпич и пошел прочь, унося в душе тяжесть от
увиденного.
Но все-таки и в зал потянуло заглянуть. Двери не заперты, распахнул, с
некоторой торжественностью ступил за порог. В просторном помещении -
полумрак и даже прохлада. Не зал, а целый корабль океанский. Лозунги всюду
на красных полотнищах, в глубине сцены давняя, не убранная после какого-то
представления декорация: бутафорская хатка беленькая, цветущие мальвы у
окна, плетепь с горшками да кувшинами на кольях; а рядом - девушка в вышитом
наряде, в венке, с коромыслом на плече... Стоит как живая, осанкой очень
похожа на Инку. Может, с нее кто-нибудь и рисовал? Стулья не стулья, а
прямо-таки кресла царские, спинки сверкают черным лаком, сиденья обиты
мягким небесно-голубым плюшем. Даже посидеть захотелось. Сел Ягнич и
вздохнул наконец-то всей грудью.
Можешь отдохнуть. А где-то в дальнем углу сумеречно затаился и on,
неотвязный бес одиночества. Зубоскалит.
Сиди, сиди, Ягнич. Кажется, достиг... Это ли не блаженство?
Один-одинешенек - на все шестьсот голубых плюшевых мест!
Нa втором этаже Дворца, в левом его крыле, послышались шаги, кто-то там
появился. Широкая, ведущая туда лестница словно приглашала: "Плиз!"
Поднявшись по сделанным под мрамор ступенькам, Ягнич перво-наперво
натолкнулся глазами на табличку: "Историко-краеведческий музеи села
Кураспки".
Вошел. В щуплепькой фигуре, которая в противоположном углу за
нагромождением прялок и ступ разбирала какие-то допотопные предметы, Ягнич с
трудом узнал Панаса Веремеенко. Так изменился человек! Солнца нет, а он в
темных очках, шляпа капроновая на голове... Услышав шаги, Панас Емсльянович
тотчас же отложил мотовило (это было подлинное доисторических времен
мотовило, обмотанное нитками), резко приподнял голову, спросил почти
испуганно:
- Кто там?
Ягнич подошел к нему на близкое расстояние и остановился молча: может,
все-таки узнает сквозь темные свои очки...
- Кто ты? - спросил учитель встревожеино.- Это ты, Витька?
Ягнпча даже оторопь взяла, как-то жутковато стало.
Смотрит сверстник на тебя почти в упор, прямо в глаза, а мерещится ему
кто-то другой.
- Ягнич я. Апдрон.
- Андреи? Вседержитель морей? Извини... - тотчас же прояснилось,
посветлело лицо музейного хлопотуна.- Слыхал я, что ты в Кураевке. Прошу,
заходи, заходи.- Панас Емсльянович засуетился и сразу же с жалобой: - Слепну
я, Андрон, катастрофически терято зрение.
- В Одессу нужно, в институт света...
- Был. Сначала немного помогло, а теперь снова...
Меркнет передо мною белый свет. Все расплывается, и тебя вот вижу
сейчас, будто сквозь толщу воды. Только тень от тебя. Весь будто стоишь в
воде с головой...
Ягничу снова стало грустно: "Я для него вроде водоросли..."
- Храню пот наше прошлое, Андрон... Для кого прошлое как бы мертво, а
для нас с тобой оно ведь до последней клеточки живое. На днях вот достал
мотовило, случайно задержалось у деда Коршака - почти находка века,
любопытнейший будет экспонат... У Коршака есть и жернова ручные но пока не
отдает, старый скупердяй. На что они ему? А?.. Ну, давай приступим к
осмотру...
Панас Емельянович начал показывать Ягничу музей.
Были тут старинные рыбацкие приспособления, и плахты, и очипки, розное
ярмо от чумацкого воза, и невиданный агрегат громоздился у окна - целый
ткацкий станок, настроенный для работы... На столах под стеклом растения
всякие - ковыль белочубый, и дурман, и чабрец, и даже стебель обычной
горькой полыни... Целые гербарии кураевского растительного мира. Вся его
флора. А по стенам увеличенные фотографии, наверное, собранные с каких-то
удостоверений, размытые, затуманенные то ли от неумелого увеличения, то ли
от давности лет. Сколько дала Отчизне Кураевка достойных людей, прославивших
ее и трудом и подвигом на фронтах!.. Одних только моряков на полстены! Да
какие моряки! Ягнич Федот на торпедном катере героем погиб во время атаки...
Чсрнобаенко-средний дослужился до контр-адмирала, недавно умер во
Владивостоке.
И так на кого ни посмотри: этот, как пот Савва Чередниченко, Одессу
защищал, Кавказ держал, а позднее отличился в Керченском десанте; Белоконь
стал героем за Севастополь; Петро Шафран по ленд-лизу ходил и сейчас где-то
ходит с сейнерами в Атлантику... Узрел Ягнич на стенде и свою особу, едва
узнал себя в этом нарубке в праздничной белой матроске: увеличили его с
давнишней фотографии, сохранившейся у сестры,- плечистый молодцеватый
морячок, в веселых глазах - отвага, бескозырка с лентами красуется на
юношеской лобастой голове...
"Старший мастер парусного дела на учебно-рабочем судне "Орион" - такая
подпись стоит под этим "экспонатом".
Все верно, только почему старший? А может, и в самом деле старший?
И еще на одной фотографии, на групповом снимке первых кураевских
комсомольцев, нашел себя Ягнич и глазастого, худющего тогда Чередниченко (в
каких-то штиблетах лежал впереди всех на траве). А рядом с ним Иванилов
Женька, который во время войны командовал танковым батальоном и погиб где-то
под Кенигсбергом... Не без усилий Ягнич отыскал на этой групповой и Панаса
Емельяновича, в ту пору молодого кураевского учителя; он примостился сбоку,
уже и тогда был чем-то словно бы малость напуганный... Действительно стоящий
экспонат. Это же прощальная карточка их ячейки, когда хлопцы, перед тем как
разойтись по своим жизненным дорогам, однажды на Октябрьские
сфотографировались вместе - в первый и в последний раз... Многих, многих уже
нет. Единицы остались. И среди этих единиц вас двое, грустновато застывших
сейчас перед стендами.
- А эту узнаешь? - С таинственные видом Панас Емельянович подвел Ягнича
още к одному стенду.
С туманной фотографии смотрела на них молодая круглолицая девчушка в
летной форме... Саня Хуторная!
Смотрела и улыбалась, чуточку даже лукаво: ну, какова я перед вами,
деды? Все они тогда были влюблены в нее до беспамятства, однако подобрать
ключ к ее сердцу никому нс удалось. Петь - певала с ними, к морю на лунную
дорожку смотреть ходила, а чтобы выделить кого-нибудь из них, чтобы OKOIIIKO
в свою светелку открыть для кого-то...
О нет, извиняйте, хлопцы! В одну из ночей Саня исчезла из села весьма
загадочно, думали, не утонула ли, даже розыски объявила встревоженная
Кураевка. Объявилась их Саня через некоторое время не так и далеко, на
Северном Кавказе, в авиационном училище. Сначала вроде бы устроилась там
официанткой, компоты подавала курсантам, а потом вскружила голову одному из
командиров и вскоре вышла за него замуж. Не столько, говорят, из любви,
сколько из желания во что бы то ни стало выучиться на летчицу - муж твердо
пообещал ей помочь. И добилась-таки своего, упрямая девчонка! Выучилась,
блестяще овладела летным искусством, принимала в составе женского экипажа
участие в дальних перелетах, которые начинались под крымским солнцем, а
завершались где-то в тундре,- был тогда установлен какой-то очень
значительный рекорд.
Когда в лучах славы купалась, прилетела Хуторная на самолете прямо в
Кураевку, посадила машину на окраине села, на чабанских угодьях, привела к
родителям в хату своего седого мужа, тоже боевого авиатора, который был к
тому времени в довольно высоком чине. Ах, Саня, Саня, неугомонная душа! С
первого дня войны рвалась ты навстречу опасностям, совершала отчаянные
боевые вылеты мужа потеряла, а тебя все что-то щадило, хотя не раз
возвращалась на аэродром в изрешеченной кабине. Снова и снова поднималась в
небо, уходила на задания - больше, кажется, там и жила, в небе, в полетах,
дневных и ночных.
Суждено было ей познать и радость наступления, и уже в эти дни погибла
Саня Хуторная в воздушной схватке с врагом где-то над Таманью. Орлица в
боях, сердцем не защищенная, незадолго до гибели опалилась короткой и
жгучей, как молния, фронтовой любовью. Была в последнем полете с
летчиком-юношей, которого встретила между боями где-то на полевых
аэродромах. Встретила и тут же влюбилась. С ним ушла и в полет - разбились в
один день, в один миг, и, как уверяет легенда, упали на землю в объятиях
друг друга. Официальная версия утверждала, что, охваченные пламенем, они не
имели никакого шанса спастись, кое-кто же из кураевских до сих пор уверен:
могла это Санька и нарочно подстроить, либо ослепленная чувством к
возлюбленному, либо из ревности к какой-нибудь другой, из боязни потерять
эту свою впервые обретенную, впервые открытую в пылающем небо любовь...
Кажется, у этого стенда гораздо дольше, чем у других, стояли они, эти
двое состарившихся людей, стояли, каждый СВОР думая о вечно юной девушке с
соколиными крыльями.
- Вот ее, Саню пашу, никакая уж старость не догонит...
- Не догонит, правда, - согласился учитель,- Когдато сказал поэт:
"Хорошо умереть молодым..." Верно, пожалуй... Хотя, говорят, что и годы
несут преимущество - просветляют дух, дарят человеку мудрость...
- Сплав для жизни нужен, сплав двуединый - молодого и зрелого,- сказал
Мне ли вам объяснять это? Вы всегда были для нас, молодых, символом
чего-то настоящего, даже героического.
И остаетесь им, человеком, который несет в себе "Орион"!..
А вы - нужен ли... Чтобы не слышала больше такого.
Спите!
Повернулась и ушла.
Слово, как известно, бывает и губительным и целительным, бывает
сказанным некстати, это же пришло к Ягничу в самую нужную минуту! "Человек,
который несет в себе "Орион"!.." С необычайной обостренной ясностью
почувствовал, что он действительно что-то значит, что здесь он не лишний,
что хотя бы для этой вот родни не утратил он какой-то своей цены, может,
действительно чем-то ей нужен? А это ужо немало. Достаточно, оказывается,
быть нужным хотя бы одной людской душе, чтобы твое присутствие на земле уже
было оправданно...
Сделал для себя такое маленькое открытие и тихо порадовался ему. Даже
улыбнулся: ай да племяннушка!..
Девчонка, а вот как проучила тебя, лысого. Вот тебе и Инка!
Утром подарил ей платок, такой, как и матери, японский, яркий, только
еще повеселее - красные цветы, разбросанные по золотисто-оранжевому полю.
Угодил старик в самую аж точку! Обрадовалась племянница, подпрыгнула молодой
козочкой, показался ей дядин подарок даже символичным - вспомнилась сразу
вчерашняя оранжевая безрукавка на Викторе.
- Это будет память о вас, спасибо.
Накинула перед зеркалом платок на голову, потом опустила на шею, повела
плечом туда и сюда, прокрутилась... Ягнич любовался ею: будто юная цыганка
из какойнибудь Калькутты. Кураевская смуглая красота - откуда она тут только
и берется? Из корней произрастает каких?
Глаза ясные, а когда засмеется, что бывает нечасто, то и смех у нее
какой-то ясный, ничем не замутненный. Загар не благоприобретенный этим
летом, а врожденный, абрикосовый, с нежным густым румянцем, ровно лежит он
на щеках, на шее; движения плавные, не суетливые, и во всем девичье, самой
ею еще, быть может, не осознанное достоинство, никого не унижающая
горделивость. Принцесса, да и только! А в особенности этот взгляд, орионец
еще вчера его заметил: глубокий, проницательный, тайком сочувствующий тебе.
- Спасибо, дядя Андрон,- еще раз поблагодарила Инка и передала так ей
понравившийся платок матери: - Вам на сохранение, мама... Зимою буду
повязываться...
А сейчас обойдется без платка, на работу торопится, побежала к калитке
со свободно распущенными, вьющимися, смолистого отлива волосами; волнистые,
они рябью морской играли на ярком солнце, рассыпаясь у девушки на плечах.
- Вот она, наша докторша-исцелительница,- с улыбкой сказала Ягничу
сестра, когда они остались вдвоем заканчивать завтрак на веранде.- Эта всех
вылечит, потому что душой добра. Вот убежала, торопится, чтоб, упаси бог, не
уворовал кто-нибудь этот ее медпункт. Ах, молодость: обо всем думает, только
не о себе... Не успела оглядеться после училища, как предсодательша уже вот
впрягла ее вместо себя...
- Варвара, слыхал, часто хворает? - спросил брат.
- А бросит работу и вовсе захиреет. Потому-то и боится уходить. Хоть и
трудно ей, однако из рук все еще не выпускает своего дела... Известно:
только трудом на свете и держимся, на безделье человек усыхает. По себе вот
сужу,- улыбнулась она,- чем больше хлопот, тем я здоровее.
От Ягнича не укрылось, что сестра после вчерашнего когда принимала
гостей и на время будто расцвела, сегодня словно поблекла, приугасла. А еще
хвалится, что здоровеет в хлопотах... Годы и на ной оставили свои отметины.
Густо лучатся морщины у глаз, нет и в глазах былого огня...
Черными остались только брови, в косах туманятся нитки седины. Была
красота да сплыла, как в песне поется. Хоть то хорошо, что не безвестно
уплыла, а доченьке подарена...
- Счастлива ты, сестра, с такими детьми.
- Это правда. Для матери большего счастья не бывает.
- Найти бы теперь Инке пару достойную... Аль, может, уже нашла?
- Не заметил, как вспыхнула вчера, когда Василина сболтнула про
учительского сынка? Это ж Инкина любовь.
Давняя, еще со школы. Первая, как говорится... Ох, боюсь я этой их
любови! И чем только вскружил он ей голову! Без ума от него, от
непутевого... Да ты ведь Виктора знаешь?
- Веремеенко?
- А чей же, один он у нас такой ветрогон. Не на трактор сел, как
другие, а на скамью подсудимых... Наплакалась мать, до сих пор еще от стыда
со двора не выходит...
А он, хоть и отбыл срок, в Кураевке не появляется, боится, знать,
показываться на глаза землякам: где-то в районе застрял, с дружками в
чанных, поди, денно и нощно околачивается. Одним словом, проходимец, а наша,
я ж вижу, по нему прямо-таки умирает...
- В этом мы ей не судьи,- заметил брат,- Знаешь но себе: сердцу не
прикажешь...
- Оно-то так. А только как подумаю, что такой никудышний человек зятем
придет... за стол сядет... Ралве ж она ему ровня? Училище с отличием
закончила, круглые пятерки, способности у нее ко всему... Медичка, да еще и
стихи пишет, сама песню сложила!..
- Песню? Инка?
- Вот то-то и оно! Радио наше дважды уже передавало: слова Инны Ягнич,
а музыка... да, наверное, и музыка ее! Некоторые говорят: кому они нужны,
эти новые песни, если уже и старых не поют... Теперь ведь принято больше
готовые слушать, с пластинок! Не понимают нынешние, что это за сладость -
собственным голосом живую песню петь... Чудное занятие, мол, для Кураевки
песий слагать.
А по-моему, если девушке захотелось сложить, так пускай, кому это
помешает? Бывает такое на душе, что песней только и выскажешь. Наша вон мама
сколько песен знала - и для будней, и для праздников... О господи, что же
это я тут с тобой рассиживаюсь, меня ведь там малышня ждет,вспомнила она про
детсад.
- Хлопотная работа? - спросил Ягнич.
- Хлопотная, и очень, но все же легче, чем на комбайне. Вот там работа!
Пока была помоложе, оно ничего, даже самолюбию льстило, когда слышала о
себе: вон, мол, она, Ягничева, наравне с мужем встала к штурвалу... А потом,
чувствую, эге! Это уже не для твоих лет, молодица... И хотя не жаловалась,
Чередниченко сам заметил: за комбайнерство говорит, Ганна, хвала и слава
тебе, но поскольку вырастила достойного сына - штурмана для степного
корабля, воспитательские проявила способности, перевожу тебя отныне на
детсад... Воспитывай этих комариков. Вот там и кручусь... Что ж, побегу. Ты
уж извиняй, братик, сам будешь тут грушу сторожить...
- Посторожу,- глухо ответил орионец.
По как только сестра ушла со двора, начал и он куда-то собираться:
принарядился, осмотрел себя перед зеркалом, коснулся ладонью щеточки усов.
Идет по Кураевке Ягпич. Малолюдна она в это время уборочной страды,
лишь изредка с какого-нибудь двора выскочит на улицу ребенок. Когда-то дети
здесь, как воробьи, в пыли вдоль улицы копошились, ныне куда реже встретишь
чьего-нибудь карапуза, но как только встретится таковой, моряк не оставит
его без внимания.
- Чей ты?
- Яковин.
- Какого же это Якова?
- Ну, того... Ягничевского.
И долго еще потом прикидывает орионец, из каких же это Ягничей будет
этот малый Мурза Замурзаевич? Окажется, что никакой он тебе и не родич. И
все-таки пожалеешь, что не приберег для него в кармане игрушки-гостинца,
дети есть дети... Отнюдь не все взрослые вызывают у Ягнича приязненное к
себе отношение. Бывает, такой пустой или криводушный, фальшивый вьется около
тебя, встретится где-нибудь такая харя отвратительная, ползучая, что век бы
ее не видел, но человек - рептилия мерзкая. А вот дети всегда хороши, всегда
с ними отрадно, всюду они Ягничу милы - милы в своем ли, в чужом ли порту...
Забралось вон на вишню крохотное это существо, сквозь ветки
постреливает оттуда украдкой в тебя шустрыми глазенками, другое носится
вдоль улицы верхом на велосипеде... Глянешь на него - душа сама спрашивает:
каким оно будет? Какой увидит свою Кураевку? Кого вспомнит в ней?
Разрослась, настроила много новых домов, да все под шифером, под соломой
лишь изредка кое-где попадаются...
А что там уж говорить про мазанки чабанские из самана,- молодые люди,
наверное, и не знают, что оно такое - саман, как строились из него хаты, не
слыхали, как, к примеру, прялка гудит или как просо в ступе толкут - так что
аж хата дрожит... А были ведь в Кураевко такие, у кого и хаты-то своей не
было - слепит себе халупу из глины или полуземлянку соорудит - вот и все
хоромы...
Никто теперь не поверит, что в шалашах из камки, из морской травы, люди
жили, а ведь Андропове детство именно в таких-то "палатах" ютилось...
Оставили бы хоть для музея какую-нибудь подслеповатую мазанку, чтобы было с
чем сравнивать все нь1неШнее. Дворец культуры отгрохали на шестьсот мест,
универмаг сверкает витринами не хуже, чем в городе, да и сама Кураевка
станет когда-нибудь городом, каким-нибудь приморским Кураевградом. Похоже на
то...
Оказавшись в центре села, Ягнич прежде всего пошел к обелиску. Так
делал всегда, когда приезжал в Кураевку.
Медленно - в который раз! - вчитывался в скорбный реестр тех, чьи имена
вычеканены по камню золотом, в Диконавленко, Рябых да Черных, Чередниченко,
Щадеико да Ягничей,- Ягничами заканчивался алфавитный список почти у самой
земли. Огонь горит, шевелится язычком синего пламени - газовый баллон под
ним время от времени меняют. Много цветов вокруг, розы всевозможных
оттенков, вот только сильно припорошены пылью; между цветами, между колючими
кустами роз осот гонит, молочай разросся да лебеда. А ведь сельсовет через
дорогу, молодой скучающей секретарше из окна хорошо виден этот чертополох,
могла бы выйти да и выдергать сорняки...
Оказался Ягнич затем в самом конце села, на старом кладбище. Между
осевшими, едва заметными в бурьяне безымянными холмиками разыскал могилки
отца-матери, они огорожены штакетом, сам в прошлый приезд сделал ограду.
Постоял в раздумьях Ягнич и тут. Отсюда открывалось море, хорошо видна была
вдали его своевольная, манящая синева. Вот оно, безбрежное, полное сияющего
простора... Ослепило, болью отозвалось в груди. Вот так, Ягпич: из бурьянов
выглядываешь теперь свое море, из полынной суши в тоске всматриваешься в его
голубые, вечно влекущие просторы... Хотя бы еще в один рейс! Хотя бы - в
один... Не выходит. Только, видимо, и остался тебе один рейс - на эту
кураевскую, подернутую полынной проседью могильную окраину. Выкопают тебе,
Ягнич, вот здесь, среди полыни да чабреца, хату последнюю, ту, над которой
разве лишь чья-то добрая душа тополек посадит...
На "Орионе" - вон там, кажется, никогда не умер бы Ягнич! Новым рейсом,
с новыми курсантами идет сейчас "Орион" где-нибудь, может, в Эгейском, в
синейшем из морей... Под ровным ветром, среди сверкающих, захватывающих дух
просторов сразу повзрослевшие мальчишки ведут корабль, спокойно поглядывает
вокруг чья-то гаревая молодость, и упругий ветерок ласкает ее, и тихонько
поют над ней паруса! А может, пробегает сейчас твой "Орион"
в тех водах, где его любят встречать дельфины, им почемуто радостно и
весьма любопытно плыть рядом с судном, сопровождать его как можно дальше.
Дельфины ведь испытывают какую-то странную привязанность к людям: а
может, и они, эти непонятные нам морские создания, тянутся к человеку в
поисках высшей доброты, надеясь найти в ном самого верного друга, нечто
близкое к совершенству? Идти рядом с "Орионом", резвиться, покапывать свою
ловкость и удаль молодым морякам - это для дельфинов отраднейшее
развлечение. Упругие и лоснящиеся, колесом изгибаясь, живыми дугами
выскакивают они из воды, по-робячьи играют, кажется, даже смеются, шлют
экипажу сквозь серебристые брызги CROII дельфиньи улыбки. На Ягнича порой
накатывалось какое-то наваждение, временами ому казалось: а уж не его ли это
утонувшие под бомбами детишки, что превратились там, под водой, в веселых,
озорных дельфинят?..
Когда на обратном пути Ягнич проходил мимо кураевскои пекарни, в дверях
вдруг точно выросла Нелькл.
- С добрым днем, дяденька! На прогулку вышли?
Из дверей жарко дохнуло горячим, вкусным духом только что испеченного
хлеба. Нолька, как заправский пекарь, в белом чистеньком халате, приветливо
красуется на пороге, раскрасневшаяся, разгоряченная, разомлевшая у ночей.
- Паляпицы только что вынула, может, угостить?
Нет, благодарствую.
- Так хотя бы - бублик?
- Благодарю и за бублик.
- Ну как же так, дяденька...
И с ходу - снова про сына. Целую ночь не спала, все ломала голову, идти
или не идти парню в мореходку...
Выдержит ли от; там, не осрамится, не прогонят ли?
- Мореходка, известно, не рай,- сдержанно сказал Ягнич.- Видеть
мореходку, шагающую на параде, в бескозырках, в лентах - это одно... А когда
он, мальчишка, в бурю сидит на палубе да неумелыми руками школьника зачищает
стальной конец - это уж другая мореходка...
Заглавная... Там у него все руки в крови...
- Ой, горюшко!
- Почему же ты его не прислала ко мно?
- Стесняется! Стыдлив он у меня... Если, говорит, поступлю, тогда
пойду. А то еще, мол, подумают, что подхалим, лебезун, слабодух, протекции
искать пришел!.. Нет, я все-таки уговорю его в училище попроще - в торговое.
Он уже вроде и сам склоняется...
- Если склоняется, ну, тогда что ж, пускай идет.
Только чтобы людей потом не обсчитывал, когда станет директором
универмага.
Ягнич ужо собрался было идти дальше, но разбитная бабенка снова
остановила его:
- Постойте минутку!..
Метнулась в пекарню, появилась на пороге с большой, пышной паляницей в
руках.
- Посмотрите: горячая, дышит еще!
Давно не видел Ягнич такой высокой да пышной паляницы,- улыбнулся: вот
тебе и Нелька!.. Такую гору испечь - это тоже надо уметь, это же талант...
- Будьте ласковы, Гурьевич, возьмите, это лично вам!
- Это ж диво какое-то! С рушником да на свадьбу бы кому-нибудь, а ты...
Нет, нет,- отмахнулся Ягнич, хотя в душе был тронут.- Хлеба у нас полно па
столе...
- Знаю, но пусть рядом с ихним будет и ваш, вот этот...
Лично ваш.
Ягнич обиделся:
- Пока еще не делимся... Никто хлебом еще не попрекнул. Может, и не
попрекнет... - буркнул напоследок тихо, вроде про себя, и пошел дальше.
Двери Дворца культуры, мимо которого он проходил, теперь оказались
открыты. Ягнич решил заглянуть, перо ступил порог. В просторном, полном
света вестибюле ни души. Тихо, не слышно ничьих шагов. На стенах - карти ны
больших размеров, заказные, современные, Чередни чецко заказывает их в
городе, в художественных мастерских, и хорошо оплачивает, считая, что для
этого дела грешно жалеть казну. На самой большой картине - птицеферма, белые
куры или гуси рассыпались вдали, на переднем плане веселая девушка-птичница
в белом халате... По соседству холст с прудом, с ядовито-зеленой вербой...
Под самым потолком браво улыбающийся парнишка на тракторе... На краски
живописец не скупился, накладывал их щедро, толстым слоем, глядевшему на
полотно посетителю так и кажется, что эта многоцветная масса вот-вот растает
и потечет... В дальнем углу вестибюля, наглухо отгороженном витринным
стеклом, зеленейт какие-то заросли и будто поблескивает вода - аквариум там,
что ли? Ягпич направился туда и был разочарован: никакой воды. Паль мы
торчат остролистные, похожие на осоку, а под ними, среди искусственных
кустиков и камешков... вот тут открывались сущие чудеса! Ягнич, еще не веря
своим глазам, увидел там давних знакомых - чучела, которые он собственными
руками набивал в рейсах для кураевских ребят. Вот так встреча... Прислонился
к стеклу головой, застыл, растроганный, изумленный: надо же так... Стоял, не
отрывая лба от стекла, толстого, непробиваемого, рассматривал экспонаты.
Если бы кто-нибудь зашел сейчас во Дворец, увидел бы сцену неповторимую, из
всех вестибюлг.- ных картин эта - с Ягничом - была бы, пожалуй, самой
разительной и самой грустной: по сию сторону витрины старый мастер, а по ту,
за стеклом, в огромной стеклянной клетке... собранные чуть ли не во всех
концах света, сотворенные им чучельные пересохшие создания. Большие и
маленькие представители птичьего мира, редкие и совсем диковинные, морские и
певчие, знакомые этому побережью и совсем безымянные из рода журавликов,
турухтанов и канареек, ласточка белогрудка, баклан нездешний, тропические
попугаи в ярком оперенье... Каждая птичка стеклянным невозмутимым
глазком-бусинкой посверкивает, сторожко следит из-за стекла за своим
творцом. До хрупкости иссушенные, пылью, хотя и за стеклом, припорошены
густо, никуда уже они отсюда не снимутся, не полетят... Были жизнью, стали
коллекцией в стеклянной, будто безвоздушной клетке...
Резко отвернулся Ягпич и пошел прочь, унося в душе тяжесть от
увиденного.
Но все-таки и в зал потянуло заглянуть. Двери не заперты, распахнул, с
некоторой торжественностью ступил за порог. В просторном помещении -
полумрак и даже прохлада. Не зал, а целый корабль океанский. Лозунги всюду
на красных полотнищах, в глубине сцены давняя, не убранная после какого-то
представления декорация: бутафорская хатка беленькая, цветущие мальвы у
окна, плетепь с горшками да кувшинами на кольях; а рядом - девушка в вышитом
наряде, в венке, с коромыслом на плече... Стоит как живая, осанкой очень
похожа на Инку. Может, с нее кто-нибудь и рисовал? Стулья не стулья, а
прямо-таки кресла царские, спинки сверкают черным лаком, сиденья обиты
мягким небесно-голубым плюшем. Даже посидеть захотелось. Сел Ягнич и
вздохнул наконец-то всей грудью.
Можешь отдохнуть. А где-то в дальнем углу сумеречно затаился и on,
неотвязный бес одиночества. Зубоскалит.
Сиди, сиди, Ягнич. Кажется, достиг... Это ли не блаженство?
Один-одинешенек - на все шестьсот голубых плюшевых мест!
Нa втором этаже Дворца, в левом его крыле, послышались шаги, кто-то там
появился. Широкая, ведущая туда лестница словно приглашала: "Плиз!"
Поднявшись по сделанным под мрамор ступенькам, Ягнич перво-наперво
натолкнулся глазами на табличку: "Историко-краеведческий музеи села
Кураспки".
Вошел. В щуплепькой фигуре, которая в противоположном углу за
нагромождением прялок и ступ разбирала какие-то допотопные предметы, Ягнич с
трудом узнал Панаса Веремеенко. Так изменился человек! Солнца нет, а он в
темных очках, шляпа капроновая на голове... Услышав шаги, Панас Емсльянович
тотчас же отложил мотовило (это было подлинное доисторических времен
мотовило, обмотанное нитками), резко приподнял голову, спросил почти
испуганно:
- Кто там?
Ягнич подошел к нему на близкое расстояние и остановился молча: может,
все-таки узнает сквозь темные свои очки...
- Кто ты? - спросил учитель встревожеино.- Это ты, Витька?
Ягнпча даже оторопь взяла, как-то жутковато стало.
Смотрит сверстник на тебя почти в упор, прямо в глаза, а мерещится ему
кто-то другой.
- Ягнич я. Апдрон.
- Андреи? Вседержитель морей? Извини... - тотчас же прояснилось,
посветлело лицо музейного хлопотуна.- Слыхал я, что ты в Кураевке. Прошу,
заходи, заходи.- Панас Емсльянович засуетился и сразу же с жалобой: - Слепну
я, Андрон, катастрофически терято зрение.
- В Одессу нужно, в институт света...
- Был. Сначала немного помогло, а теперь снова...
Меркнет передо мною белый свет. Все расплывается, и тебя вот вижу
сейчас, будто сквозь толщу воды. Только тень от тебя. Весь будто стоишь в
воде с головой...
Ягничу снова стало грустно: "Я для него вроде водоросли..."
- Храню пот наше прошлое, Андрон... Для кого прошлое как бы мертво, а
для нас с тобой оно ведь до последней клеточки живое. На днях вот достал
мотовило, случайно задержалось у деда Коршака - почти находка века,
любопытнейший будет экспонат... У Коршака есть и жернова ручные но пока не
отдает, старый скупердяй. На что они ему? А?.. Ну, давай приступим к
осмотру...
Панас Емельянович начал показывать Ягничу музей.
Были тут старинные рыбацкие приспособления, и плахты, и очипки, розное
ярмо от чумацкого воза, и невиданный агрегат громоздился у окна - целый
ткацкий станок, настроенный для работы... На столах под стеклом растения
всякие - ковыль белочубый, и дурман, и чабрец, и даже стебель обычной
горькой полыни... Целые гербарии кураевского растительного мира. Вся его
флора. А по стенам увеличенные фотографии, наверное, собранные с каких-то
удостоверений, размытые, затуманенные то ли от неумелого увеличения, то ли
от давности лет. Сколько дала Отчизне Кураевка достойных людей, прославивших
ее и трудом и подвигом на фронтах!.. Одних только моряков на полстены! Да
какие моряки! Ягнич Федот на торпедном катере героем погиб во время атаки...
Чсрнобаенко-средний дослужился до контр-адмирала, недавно умер во
Владивостоке.
И так на кого ни посмотри: этот, как пот Савва Чередниченко, Одессу
защищал, Кавказ держал, а позднее отличился в Керченском десанте; Белоконь
стал героем за Севастополь; Петро Шафран по ленд-лизу ходил и сейчас где-то
ходит с сейнерами в Атлантику... Узрел Ягнич на стенде и свою особу, едва
узнал себя в этом нарубке в праздничной белой матроске: увеличили его с
давнишней фотографии, сохранившейся у сестры,- плечистый молодцеватый
морячок, в веселых глазах - отвага, бескозырка с лентами красуется на
юношеской лобастой голове...
"Старший мастер парусного дела на учебно-рабочем судне "Орион" - такая
подпись стоит под этим "экспонатом".
Все верно, только почему старший? А может, и в самом деле старший?
И еще на одной фотографии, на групповом снимке первых кураевских
комсомольцев, нашел себя Ягнич и глазастого, худющего тогда Чередниченко (в
каких-то штиблетах лежал впереди всех на траве). А рядом с ним Иванилов
Женька, который во время войны командовал танковым батальоном и погиб где-то
под Кенигсбергом... Не без усилий Ягнич отыскал на этой групповой и Панаса
Емельяновича, в ту пору молодого кураевского учителя; он примостился сбоку,
уже и тогда был чем-то словно бы малость напуганный... Действительно стоящий
экспонат. Это же прощальная карточка их ячейки, когда хлопцы, перед тем как
разойтись по своим жизненным дорогам, однажды на Октябрьские
сфотографировались вместе - в первый и в последний раз... Многих, многих уже
нет. Единицы остались. И среди этих единиц вас двое, грустновато застывших
сейчас перед стендами.
- А эту узнаешь? - С таинственные видом Панас Емельянович подвел Ягнича
още к одному стенду.
С туманной фотографии смотрела на них молодая круглолицая девчушка в
летной форме... Саня Хуторная!
Смотрела и улыбалась, чуточку даже лукаво: ну, какова я перед вами,
деды? Все они тогда были влюблены в нее до беспамятства, однако подобрать
ключ к ее сердцу никому нс удалось. Петь - певала с ними, к морю на лунную
дорожку смотреть ходила, а чтобы выделить кого-нибудь из них, чтобы OKOIIIKO
в свою светелку открыть для кого-то...
О нет, извиняйте, хлопцы! В одну из ночей Саня исчезла из села весьма
загадочно, думали, не утонула ли, даже розыски объявила встревоженная
Кураевка. Объявилась их Саня через некоторое время не так и далеко, на
Северном Кавказе, в авиационном училище. Сначала вроде бы устроилась там
официанткой, компоты подавала курсантам, а потом вскружила голову одному из
командиров и вскоре вышла за него замуж. Не столько, говорят, из любви,
сколько из желания во что бы то ни стало выучиться на летчицу - муж твердо
пообещал ей помочь. И добилась-таки своего, упрямая девчонка! Выучилась,
блестяще овладела летным искусством, принимала в составе женского экипажа
участие в дальних перелетах, которые начинались под крымским солнцем, а
завершались где-то в тундре,- был тогда установлен какой-то очень
значительный рекорд.
Когда в лучах славы купалась, прилетела Хуторная на самолете прямо в
Кураевку, посадила машину на окраине села, на чабанских угодьях, привела к
родителям в хату своего седого мужа, тоже боевого авиатора, который был к
тому времени в довольно высоком чине. Ах, Саня, Саня, неугомонная душа! С
первого дня войны рвалась ты навстречу опасностям, совершала отчаянные
боевые вылеты мужа потеряла, а тебя все что-то щадило, хотя не раз
возвращалась на аэродром в изрешеченной кабине. Снова и снова поднималась в
небо, уходила на задания - больше, кажется, там и жила, в небе, в полетах,
дневных и ночных.
Суждено было ей познать и радость наступления, и уже в эти дни погибла
Саня Хуторная в воздушной схватке с врагом где-то над Таманью. Орлица в
боях, сердцем не защищенная, незадолго до гибели опалилась короткой и
жгучей, как молния, фронтовой любовью. Была в последнем полете с
летчиком-юношей, которого встретила между боями где-то на полевых
аэродромах. Встретила и тут же влюбилась. С ним ушла и в полет - разбились в
один день, в один миг, и, как уверяет легенда, упали на землю в объятиях
друг друга. Официальная версия утверждала, что, охваченные пламенем, они не
имели никакого шанса спастись, кое-кто же из кураевских до сих пор уверен:
могла это Санька и нарочно подстроить, либо ослепленная чувством к
возлюбленному, либо из ревности к какой-нибудь другой, из боязни потерять
эту свою впервые обретенную, впервые открытую в пылающем небо любовь...
Кажется, у этого стенда гораздо дольше, чем у других, стояли они, эти
двое состарившихся людей, стояли, каждый СВОР думая о вечно юной девушке с
соколиными крыльями.
- Вот ее, Саню пашу, никакая уж старость не догонит...
- Не догонит, правда, - согласился учитель,- Когдато сказал поэт:
"Хорошо умереть молодым..." Верно, пожалуй... Хотя, говорят, что и годы
несут преимущество - просветляют дух, дарят человеку мудрость...
- Сплав для жизни нужен, сплав двуединый - молодого и зрелого,- сказал