- Ну и что?-сказал дядя.-Она подумает, что это причуда богатого делового человека, который пресытился роскошью. Может, она пожелает прийти сюда к нам?
   - Едва ли.
   - Мальчик, ты не должен плохо думать о людях. Это портит жизнь и другим, и себе. С детства я дал себе слово не обижаться на людей и ждать от них добра. И я не жалею об этом.
   Уж не ждал ли дядя, что Черноокова-Окская заинтересуется нами и в одно прозрачное синее утро подойдет к нашему шалашу и тихо спросит:
   - Можно? Я не помешала?
   Я представлял себе, что станет со слепым и как он будет спешить, надевая свой чесучовый пиджак. Я представлял себе, что будет с нами в этот тихий, разбуженный ее мелодичным голосом час, но я не мог представить себе самого себя.
   Мир стал пластичным оттого, что на курорт приехала Черноокова-Окская и повесила на свое окно вместо занавески кусочек синей реки, отрезав его ножницами от наполненного свежестью утра.
   Ее домик струился, словно отражаясь в ручье, и лес то смыкался вокруг ее домика, то вдруг отступал в сторону, оставляя простор, на который ни я, ни слепой не смели вступить.
   А однажды, собирая в лесу чернику недалеко от нашей хижины, я услышал ее голос в роще, и мне показалось сначала, что это аукает и кого-то зовет сама роща, но потом догадался, что это певица собирает ягоды, и пошел на ее голос, но чаща стала гуще, кусты и коряги не пускали меня к ней, и вечером, измученный, я вернулся домой, застав дядю гладящим брюки.
   Чтобы не огорчать его, я не сказал, что Окская была близко и одновременно далеко. Эта смесь близисдалью была так удивительна...
   Придя в курзал обедать, я увидел на стене афишу и сказал дяде, что послезавтра здесь состоится концерт знаменитой иркутской солистки Чернооковой-Окской.
   Билеты на концерт продавал старичок-мыслитель, взявший на себя обязанности администратора.
   Дайте, пожалуйста, два билета,-сказал дядя, подойдя к столику, где сидел старичок.
   - У меня нет сдачи.
   - Я еще не подал вам деньги, а вы уже спешите обрадовать меня, что у вас нет сдачи.
   - Нет и не будет,-сказал старичок.
   Тогда дядя отсчитал ему серебряными и медными деньгами ровно столько, сколько стоили два билета.
   Старичок стал внимательно разглядывать серебряные и медные деньги, словно боялся, что они фальшивые, и даже достал из бокового кармана пиджака стеклышко и вставил его в глаз.
   - Вы что, считаете меня фальшивомонетчиком? - спросил дядя.
   - Да,-ответил старичок-мыслитель.-Все добрые люди у меня на подозрении. Доброта, в сущности, и есть фальшивая монета. Люди бывают искренними только тогда, когда творят зло.
   - Вы тоже добрый человек, - сказал дядя не то в. шутку, не то всерьез.-У меня осталось воспоминание о замке, который вы повесили на мою дверь.
   - Извините. Я не вешаю замки на чужие двери, а только на свои. А кроме того, вы получили билеты и отойдите в сторону, не задерживайте других желающих.
   Мы с дядей отошли от столика, и я еще раз взглянул настаричка-мыслителя,исполнявшего обязанности администратора концерта.
   Меня очень заинтересовали слова старичка о том, что всякая доброта-это скрытая фальшь и только зло искренне.
   Я высказал свое сомнение дяде. Дядя сказал:
   - Старичок действительно оригинальный мыслитель. Он делит все поступки на искренние и неискренние. Добро, радость, желание помочь другому у него давно на подозрении. Он считает, что цивилизация держится на фальши. Об этом он писал в одном дореволюционном журнале.
   - А не повесил ли он замок и выгнал нас,-спросил я дядю, - чтобы быть искренним?
   - Ты отвечаешь, мальчик, на пятерку. Жаль, что я не учитель и не могу поставить отметку, которую ты заслужил, в классный журнал.
   День ожидания концерта тянулся бесконечно долго, и мне навсегда запомнился тот час, когда мы вышли из своей хижины. От дяди сильно пахло вежеталем, и, когда мы подошли к курзалу, дядя достал сигару, давно хранившуюся для торжественного случая, а затем поднес к губам бензиновую зажигалку, привезенную из-за границы.
   Старичок-мыслитель, по всей вероятности, взял на себя все заботы о концерте и не побрезговал даже слишком скромной обязанностью билетера, которая была в явном противоречии с его призванием философа.
   Стоя в дверях, он попросил у нас наши билеты и долго-долго рассматривал их, словно билеты были фальшивые.
   - В чем вы сомневаетесь?-спросил дядя.-Ведь эти билеты мы купили у вас.
   - Вот в этом-то я сильно сомневаюсь,-сказал старичок.
   Я и сейчас слышу голос Чернооковой-Окской, хотя ее давно нет среди живых. Еще в тридцатых годах на барахолке Сытногв рынка мне удалось купить напетую ею пластинку.
   А тогда, которое для меня было не "тогда", а "сейчас", Черноокова-Окская пела в маленьком курзале, где сидела на скамейках и стульях публика-розовощекие женщины в нарядных летних платьях и ревматические старички.
   Она ли это стояла в струившемся, как ручей, платье или это сюда пришла ель, захватив с собой кусок синего неба и тут же на наших глазах превратившись в молодую, высокую, узколицую и большеглазую женщину?
   Когда она запела, я почувствовал, что стул, на котором я сидел, качнулся и стал подниматься куда-то вверх, словно я стоял в лифте, и у меня стала слегка кружиться голова.
   Этот голос доносился еще не из могилы, как это случается теперь, когда я снова и снова кладу на проигрыватель старую пластинку. Но мне кажется, что он был во всех измерениях, вдали и вблизи и даже в той "душегубке", которая доставила моего слепого дядю из дома инвалидов на страшную и конечную остановку, для которой люди нашли жуткое, не ладящее с нашими чувствами и привычками, остановившееся слово "смерть".
   Еще никто в мире не знал, что будет изобретена "душегубка", где невольные пассажиры, раскрывая рты, будут глотать предательское удушье и боль, но песня Чернооковой-Окской словно догадалась об этом.
   У слепого на глазах показались слезы, как в те запомнившиеся мне навсегда минуты, когда он стоял на лестнице возле дверей несуществующей своей конторы.
   Слепой плакал, и плакали некоторые из молодых женщин, и только старичок-мыслитель усмехался, хотя песня начисто перечеркивала его теорию, что у вещей нет сущности и что искренне на свете только одно зло.
   Я не знал, о чем думал мой слепой дядя в эту минуту, может, он думал о своей судьбе или каким-то чудом заглянул в свою могилу, но я догадывался, почему усмехался старичок; потому что он любил зло, верил в его силу и был уверен, что злые люди еще проявят свой талант, и, может, смутно догадывался, что когда- нибудь они изобретут "душегубку".
   Голос Чернооковой-Окской был здесь, в сложенном из сосновых бревен курзале. И тут я почувствовал, что этот голос вырвал мгновение из вечности и магически замедлил его, словно мы с дядей будем долго-долго слышать, как тает бесконечность и тревога смешивается с робостью, испуг и боль-с наслаждением, как это только бывает в детском сне.
   А потом, когда мы вернулись с дядей в берестяной домик и зажгли фитилек, торчавший из плошки с жиром, огонек вдруг заколебался, и нам показалось, что мир затосковал по голосу Окской, по ее песне и пытается нам вернуть все, что исчезло и стало прошлым, когда старичок-мыслитель сказал своим скрипучим дверным голосом:
   - Концерт окончен.
   И все стали выходить из курзала, как завороженные, и мы, замедлив шаги, смотрели, как старичок вешал на дверях курзала большой, тяжелый замок.
   А на другой день после концерта мы с дядей пошли в ту сторону, где жила Черноокова-Окская.
   - Боюсь,-сказал дядя,-не уехала бы она после концерта. Артистки, как правило, непоседливы. Их везде ждут. Об их прибытии заранее извещают всякие анонсы и афиши.
   Дом, в котором жила певица, словно вдруг стал строчкой одной из песен, которые она вчера пела. Вместо окна я увидел кусок синего неба, врезанного в стену. Из этой стены и глубины на миг показалось прекрасное лицо певицы и сразу же скрылось.
   - Что ты видишь, мальчик?
   - Я вижу окно. Но это окно перестало быть только окном, оно стало не то куском неба, не то волной горной реки. Я не могу вам объяснить. Все поет, хотя Ничего не слышно. Поет поляна, поет лес, все стало музыкой.
   - Не фантазируй, мальчик. Не надо. Все это было вчера, а не сегодня. И не переноси вчерашнее сюда, все осталось только в воспоминаниях.
   Но я фантазировал. Лес, поляна и домик действительно стали музыкой, словно мои глаза превратились в слух и научились слышать пространство.
   - Подождем, мальчик, когда она выйдет из дома. Я хочу сказать ей несколько слов.
   И мы стали ждать. Мы то стояли на одном месте, то прогуливались, и слепой иногда вынимал из кармана брюк свои толстые карманные часы и просил меня сказать, который час.
   Я говорил и сразу забывал и о часах, и о времени, словно время тоже забыло о своем существовании. Наконец дверь отворилась, и на поляну вышла Чернооко-ва-Окская. Она была не одна. Ее сопровождал старичок-мыслитель.
   Дядя вдруг задрожал, снял панаму и сказал громко и торжественно:
   - Сударыня, ваше исполнение- было чудесным. И ваш удивительный голос еще продолжает звучать в моем сердце.
   Черноокова-Окская посмотрела на дядю и на меня, и на ее губах появилась усмешка.
   Громко, словно тут не было нас, она спросила своего спутника:
   - Кто это такие?
   Старичок ответил своим скрипучим голосом:
   - Жалкий и жуликоватый субъект, пытающийся выдать себя за крупного коммерсанта, и его племянник, исполняющий обязанности поводыря, потому что субъект слеп не только духовно, но и физически. Он почти ничего не видит.
   И только старичок-мыслитель произнес эти скрипучие слова, как что-то случилось со всеми предметами и явлениями окружающего нас мира. Предметы и явления утеряли свою сущность, по-видимому желая показать, что старичок прав. В окне домика, где жила Окская, синело уже не небо, а обычная, много раз стиранная занавеска, и небо стало таким, словно его только что постирали и повесили сушить. А лес уже не играл с далью и близью, а стал вдруг таким обыденным, словно стоял не возле домика, а возле общественной уборной.
   - Пойдем, пойдем, мальчик,-заторопил меня дядя.
   - Куда?
   - К себе на дачу.
   "Дачей" дядя называл нашу берестовую хижину.
   - Пойдем. Надо обдумать, как действовать в дальнейшем.
   Когда мы пришли, дядя спросил:
   - Ты слышал, мальчик, как этот злой старикашка клеветал на меня? Он оболгал меня и назвал "субъектом".
   - Оболгал?
   - А ты что, дорогой, считаешь это правдой, когда он говорит, что я выдаю себя за коммерсанта? Я и в самом деле коммерсант. Но, мальчик, и у коммерсантов бывают время от времени неудачи. Как ты думаешь, может, следует написать артистке письмо? Объяснить ей, кто мы такие и кто этот злой старикашка, сумевший упрятать сына в тюрьму, а жену в сумасшедший дом.
   - А зачем же вы с ним вели знакомство?
   - Я прощал ему многое за его способность к размышлению и за то, что он очень образован. - И все же не стоит писать письмо.
   - Почему?
   - Я уверен, что Окская не поверит клеветнику. На лице ее я видел недоверчивую улыбку.
   - Спасибо, мальчик, за моральную поддержку, Может, действительно не стоит писать письмо.
   14
   Но письмо все-таки написали. Писал я под диктовку дяди, иногда вставляя и свои слова и громко вслух перечитывая каждую фразу.
   "Милостивая государыня"-так начиналось письмо.
   Я сказал дяде:
   - Милостивая ли? Ведь она же не осадила клеветника и не проявила к нам никакого интереса.
   - Милостивая государыня,-снова произнес дядя, давая мне понять, что она все равно осталась для него богиней, хотя и не поставила на свое место клеветника.
   - Милостивая государыня!
   Я запомнил навсегда это начало, но все остальное со временем стало смутным, и я сейчас многое бы отдал, чтобы восстановить письмо таким, каким оно было.
   Диктуя мне, дядя говорил о своих чувствах, которые певица заворожила своим волшебным голосом, да, его, трезвого делового человека, имеющего собственную контору и снабжающего импортным чаем целый край. Возможно, и она, наливая из чайника чай в чашку, в какой-то мере обязана его коммерческой деятельности, и что злой старичок, воображающий себя мыслителем, пытался оклеветать его и его племянника, даровитого и способного ученика, будущего крупного математика.
   - У меня по математике тройка,-перебил я дядю.
   - Замолчи! Ты мешаешь мне думать. Какая разница-тройка или пятерка... Мы должны вывести на. чистую воду этого старого клеветника.
   Писали мы письмо очень долго. А лес заглядывал мне через плечо, словно подсчитывал про себя мои орфографические и синтаксические ошибки.
   И когда письмо было положено в конверт и конверт заклеен, дядя вдруг чего-то испугался, словно с письмом мы заклеили самих себя и собираемся доверить свое существование почте.
   - Ну-ка, расклей-ка. И мы снова прочтем его. Никогда не следует, мальчик, спешить, особенно когда ты доверился листу бумаги. Не сказали ли мы чего-то, что может уменьшить наше человеческое достоинство...
   Ни о чем так дядя не заботился, как о чувстве собственного достоинства, на которое посягнул старичок.
   - Это он мстит мне,-сказал я,-за тот кусочек копченой колбасы.
   - Мелкие люди!
   И мы снова стали редактировать письмо, взвешивая на невидимых весах каждое написанное слово.
   - Впиши, мальчик, следующую фразу. Сейчас я подумаю и продиктую тебе.
   Слепой задумался и, чтобы сосредоточиться, снял пенсне, которое, по-видимому, мешало ему думать, и положил на столик рядом с письмом.
   - Диктую. Пиши: "Сударыня, не думайте, что деловые люди вроде меня, озабоченные коммерческими сделками, не понимают, что такое музыка и музыкальный талант. В те минуты, когда я слушал Вас, я забывал о своей конторе, о складе, где хранятся тюки с чаем, я ощущал аромат, словно попал в рай, созданный Вашим голосом, в рай, где все видимое превращалось в звук и из звука возвращалось в мир, где уже наступило блаженство и счастье. Я был счастлив благодаря Вашему таланту".
   Конверт снова заклеили.
   Дядя сказал:
   - Было бы глупо опускать письмо в почтовый ящик, когда адресат в двух шагах от нас. Ты отнесешь письмо и отдашь его в руки Чернооковой-Окской. Только не забудь извиниться за свой приход и, прежде чем открыть дверь, тихо и вежливо постучать. Пусть она убедится, что имеет дело с интеллигентными, хорошо воспитанными людьми.
   - Но старичок-мыслитель тоже интеллигентен?
   - При чем тут этот старый клеветник?! Запомни, что образованность и интеллигентность-это не одно и то же. Интеллигентный человек не повесил бы замок на чужих дверях. Запомнил?
   - Запомнил.
   - А теперь неси письмо. И я понес.
   Казалось, не я несу письмо, а оно несет меня по неведомому адресу, расположившемуся в другом, особом измерении, не имеющем ничего общего с обыденным миром.
   Ощущение сна трудно было согласовать с июльским жарко греющим солнцем и с вороной, взлетевшей над елью, хлопая своими тяжелыми крыльями, и все же тропа играла, как во сне, и, как во сне, стало невесомым мое тело.
   Подойдя к домику, я раскрыл калитку, поднялся на крыльцо и тихо, как учил меня дядя, постучал в дверь.
   - Войдите,-раздался дивный, словно поющий женский голос.
   Я вошел.
   За столом сидели Черноокова-Окская в сшитом, словно из ночного сумрака, синем халате и старичок-мыслитель. Они играли в шахматы.
   Я протянул Окской письмо.
   - От кого?-спросила она.
   - От одного делового человека, известного коммерсанта. Там на конверте есть адрес.
   - Ты уверен, что я буду отвечать на это письмо? - спросила она своим волшебно-музыкальным голосом.
   - Нет, я не уверен, - тихо ответил я.
   - А если не уверен, зачем же принес письмо?
   - Письмо это очень важное.
   - Я получаю сотни писем. И редко отвечаю. И, повернувшись к старичку-мыслителю, сказала:
   - Я делаю ход ладьей.
   И тут я увидел глаза старичка-мыслителя и их выражение, точно такое же, как в тот день, когда он обнаружил, что я отрезал ломтик от его копченой колбасы.
   Глаза глядели на меня и одновременно туда, где остался мой дядя.
   Черноокова-Окская забыла обо мне и о том, что я тут стою; она взяла своими тонкими, длинными пальцами тяжелую шахматную фигуру и, прежде чем выбрать квадрат на доске, на который ее поставить, она долго, слишком долго размышляла.
   В это длившееся, слишком долго длившееся мгновение я сумел, вопреки законам природы, слиться в одно целое с ладьей, повисшей над доской и пребывавшей в мгновенных прекрасных женских пальцах. Все мое существо было охвачено этим чувством блаженства, словно меня гладили эти легкие женские пальцы.
   Потом Окская поставила ладью на осчастливленный ею квадрат, а старичок сделал ход слоном. Он сделал хитроумный одиссеев ход, не спуская глаз с доски и в то же время проникая этими глазами в мое существо, словно ища там обрезок своей колбасы.
   И в эту секунду ветер, желая угодить старичку, сбросил наше письмо со стола на пол, и старичок, словно по рассеянности, положил на письмо ногу, обутую в старомодный штиблет, застегивающийся на пуговицы.
   Я нагнулся, чтобы вытащить письмо из-под ноги старичка, но мыслитель не отодвинул ногу, стоящую на письме, а другой ногой незаметно и больно пнул меня.
   - Извините, - сказал я старичку, - отодвиньте ногу и разрешите, пожалуйста, поднять письмо.
   - Не разрешу,-сказал старичок,-у меня нога больная, и я боюсь переменить ее положение.
   Он неожиданно приподнял ногу, и я уже было схватил письмо, как он вдруг опустил свою коварную ногу, обутую в старомодный штиблет, и прищемил мне пальцы. Он прижал мои пальцы к полу. Я вскрикнул от боли, но Черноокова-Окская сделала вид, что не слышит.
   15
   Вернувшись домой в берестяную хижину, я долго держал пальцы в миске с холодной водой и на вопросы дяди отвечал;
   - Прищемил, когда закрывал за собой дверь. Больно! Очень больно!
   - Ты, видно, торопился, мальчик, спешил передать свое впечатление от встречи со знаменитой певицей.
   - Действительно спешил,-сказал я.
   Она при тебе прочла наше письмо?
   При мне,-соврал я.
   А прочитав, она что-нибудь тебе сказала?
   Сказала, что у нее мигрень и очень болела голова, но после нашего письма ей стало гораздо легче.
   - Она тебе это сказала? Ты не придумал это, чтобы успокоить меня?
   - Честное слово, - сказал я.
   - А ты не позабыл ей сказать, что тебя прислал к ней деловой человек, известный коммерсант, привыкший писать только деловые письма?
   - А зачем ей это говорить?
   - Я очень боюсь, чтобы в нашем письме не было слишком много орфографических ошибок.
   Кажется, с того самого дня старичок-мыслитель стал аккуратно посещать мои сны, и теперь, много лет спустя, мне трудно сказать, что было сном, а что реальностью.
   Запомнился мне такой эпизод. Старичок давит подошвой своего штиблета на письмо и на мои пальцы, а я стараюсь не крикнуть и вдруг вижу, что Черноокова-Окская каменеет и превращается в статую. Вокруг нее тишина, сумрак. Уж не злой ли волшебник этот старичок и не он ли превратил певицу в статую, чтобы она не видела, как он давит мне на пальцы своей натужившейся старческой, но еще сильной ногой?
   Старичок жмет изо всех сил, а певица, окаменев, начинает петь:
   Меня несут к тебе волны и сны,
   А между нами зимы, версты, снега.
   Но, милый, я вернусь к тебе до весны,
   И пусть плывут, пусть текут облака.
   А облака плыли и над нашей берестяной хижиной, и над домиком, где жила Черноокова-Окская, снова превратившаяся из статуи в живую женщину, показавшуюся сначала в дверях, а потом и на поляне в сопровождении этого ужасного старичка.
   Они шли пить минеральную воду, хранившуюся не в бутылках, а щедро бежавшую в своем русле мимо деревьев. Старичок, как и полагается крупному мыслителю, размышлял вслух, а Окская прислушивалась.
   О чем размышлял старичок? По-видимому, его возмущало слишком быстро текущее время, расточительно гнавшее его, пожилого человека, к неизбежной дряхлости и могиле. Старичок любил жизнь и хотел пить ее теми же неторопливыми глотками, какими он пил минеральную воду из холодного, только что побывавшего в ключе стакана.
   И тут же присев на скамью возле источника, старичок вынимал из кармана наше письмо и читал его вслух.
   - "Наша фирма,-читал он,-известна"... И тут старичок начинал рыдать от восторга, пытаясь выдать свое рыдание за смех, и Черноокова-Окская тоже смеялась чуточку стонущим смехом гоголевской панночки.
   И это повторялось то в действительности, то во сне. По-видимому, наше письмо доставляло им удовольствие. И мне приходилось хитрить и лгать, чтобы утаить это от слепого.
   16
   В один хмурый и грустный день мы с дядей покинули полюбившуюся нам хижину и пошли на станцию ожидать поезда.
   Там уже сидел старичок-мыслитель со своим чемоданом из желтой крокодиловой кожи и страшно волновался, беспокоясь, что поезд вопреки расписанию все-таки не остановится на станции и назло пройдет мимо.
   Черноокова-Окская уехала на неделю раньше, согласовав свой отъезд с погодой, которая сразу же после ее отъезда испортилась, и над лесом повис мелкий холодный дождь.
   Дождь моросил и сейчас, и старичок достал из кармана стеклышко, протер его платком и вставил в глаз, чтобы посмотреть на нас. Он, конечно, хорошо бы видел нас и без стеклышка, но, по-видимому, стеклышко помогало старичку смотреть на нас как бы сверху вниз и видеть все наше ничтожество.
   Поезд опоздал, и старичок кинулся с чемоданом занимать место.
   А потом этот заурядный эпизод был бесконечно продолжен и видоизменен снами, снившимися мне много лет, снами, в которых старичок вставлял в глаз стеклышко и рассматривал меня и дядю с достоинством человека высшего общества.
   Я помню этот зеленый глаз, несколько увеличенный стеклышком, зеленый стариковский глаз и желтый чемодан из крокодиловой кожи, и важного обер-кондуктора в мундире, остановившегося в купе и попросившего у старичка железнодорожный билет.
   Куда вез нас отбрасывающий рощи и перелески пассажирский поезд? Домой! Домой! Домой! Но говоря истину, был ли у нас с дядей дом? Не то чтобы мы были бездомные, но по-настоящему себя дома мы чувствовали только тогда, когда жили в заброшенной берестяной хижине, уже, наверно, затосковавшей без нас.
   В этой берестяной хижине остался сколоченный из сосновых досок столик, правда, без скатерти-самобранки, - столик, сидя за которым мой дядя диктовал мне письмо Чернооковой-Окской.
   Что стало с этим письмом? Дядя от меня не узнал. Не узнал, что оно лежало сначала под подошвой старичка, а потом служило предметом веселья.
   Вскоре мы расстались с дядей, он остался в Чите, а я уехал в Петроград к тете, старшей сестре моей покойной матери.
   Дядя снился мне вместе с берестяной хижиной. Иногда я открывал семейный альбом, в котором хранилась его фотография. Карточка, великолепный снимок, над этим снимком тщательно поработал самый известный из фотографов Читы, запечатлевший дядю в счастливый миг.
   Дядя был в ударе, словно стоял в фойе театра, где давала концерт Черноокова-Окская, во рту у него была сигара, а галстук-бабочка походил на огромную живую бабочку, севшую на дядин воротник.
   С дядей мы встретились через много-много лет в местечке под Днепропетровском, где он был заведующим домом инвалидов, пребывая в своей канцелярии, напоминавшей ту контору, о которой он так много говорил, живя в Чите.
   Еще увидя красный кирпичный домик, словно перекочевавший сюда из Читы, я почувствовал себя так, словно попал в сны, снившиеся мне когда-то в Чите.
   Домик был точно такой же и лестница, но лестница на этот раз вела не на пустырь, а в уютное помещение, где за столом, держа телефонную трубку и что-то выкрикивая в нее, сидел постаревший на пятнадцать лет мой дядя.
   После глазной операции, сделанной знаменитым хирургом Филатовым, он стал видеть настолько, что мог даже, правда с трудом, читать.
   Да, мечта о конторе осуществилась. Правда, это была не та контора, совсем другая... И вместо пенсне с черными стеклами дядя носил теперь очки.
   Закончив деловой разговор, он посмотрел на меня и улыбнулся.
   Пятнадцать лет-это немалый срок, и вот мы сидели с дядей за столом и пытались перебросить мост между далеким прошлым и настоящим.
   Разговор у нас не получался, потому что прозревший дядя стеснялся своего прошлого или хотел его забыть.
   - Да, да,-рассеянно говорил он.-Контора? И хижина из бересты? Ты еще этого не забыл? А я почти забыл все, кроме голоса Чернооковой-Окской. У меня до сих пор Хранится пластинка. Хочешь, я заведу патефон?
   И я снова услышал голос Чернооковой-Окскои, голос, звавший меня из далекого прошлого, из моего детства:
   Меня несут к тебе волны и сны,
   А между нами зимы, версты, снега.
   Но, милый, я вернусь к тебе до весны,
   И пусть текут, пусть плывут облака.
   Не в словах и даже не в мелодии был спрятан мир, который кончился вместе с моим детством и сейчас снова пытался вернуться вопреки воле законов, в том числе и закона логики.
   И на дядином лице я увидел знакомое выражение, то самое выражение, когда он говорил:
   - Мальчик, у меня нет времени. Видишь, я спешу. Забеги после двух ко мне в контору.