-- Куда же это вы смотрите, инженеры? И вы, заместитель комсомольского секретаря... Ведь стартовики позади оставляют! Раньше графика работают.
   "Значит, в неплохом настроении", -- понял я.
   -- Курчат, кажуть, после лета считают, товарищ майор! -- заметил раскрасневшийся от работы Скиба. Он катал тяжелые катушки в одной гимнастерке, сбросив шинель. Над широкой спиной солдата курился парок.
   -- Цыплят-то, цыплят, -- протянул Молозов, взглянув на солдата, -- а вот есть у вас на Украине другая пословица. Ваш батька Трофим Егорыч сказал бы: "Не кажи гоп, пока не перепрыгнешь". Так, товарищ Скиба?
   -- Так, товарищ майор!
   У солдата загорелись уши. Молозова позвали откуда-то сверху. Он ушел. На ходу, обернувшись, бросил:
   -- Смотрите не подкачайте!
   Глядя ему вслед влюбленно, Скиба крутнул головой, выдохнул:
   -- Добрый человек! Хитрый та мудрый. Слышал, будто в войну угодил по одной напраслине прямо в штрафники. Потом вроде разобрались: назад надо человека, бумагу прислали, а его в тот день секануло, аж восемь месяцев по лазаретам пластом лежал. Чуть богу душу не отдал. Выходит, верно делают, когда за одного битого трех небитых дают...
   Скиба оборвал рассказ, подхватил на плечи тяжелую катушку с кабелем, сгибаясь, потащил к прицепу. Солдаты разошлись по своим местам.
   "Любят его солдаты, -- думал я о Молозове, поднимаясь в кабину и все еще видя перед глазами взгляд Скибы. -- Знает он их. И батек, и маток их --всю родословную. А о вчерашнем -- ни звука. Не может быть, чтоб забыл, не такой!"
   В дымчатом мареве над лесом поднялось солнце, когда колонна машин и тягачей с зачехленными установками и кабинами вытянулась на нашей таежной дороге. Голова ее, изгибаясь, скрывалась в глубине леса. "Ревизоры" ходили вдоль колонны, неторопливо осматривая тягачи, прицепы, солдат, сидевших в кузовах машин. Возле кабин, внимательно приглядываясь ко всему, неотступно находился подполковник -- невысокий, с чисто выбритым лицом. Он, видно, был приставлен к нам, локаторщикам.
   Все начальство ушло куда-то вперед, двигатели тягачей работали на малых оборотах. Солнце пригрело, от размешенной черной грязи струилось испарение. Опустевшая позиция, вся испаханная вдоль и поперек гусеницами, раздавленная широкими колесами машин, выглядела теперь сиротливо и покинуто. Я снова раздумывал над всеми событиями. Раза два в течение утра видел Ёуланкина. Встречаться с ним было противно. Просто старался не замечать его. Будто по уговору, офицеры не расспрашивали меня ни о чем, не напоминали о вчерашнем и даже, как показалось, в это утро относились ко мне более внимательно, предупредительно.
   Что дальше делать? Как с Наташкой?..
   -- Разве сигнал "По машинам" вас не касается? -- раздалось над моим ухом. Подполковник из комиссии смотрел строго и удивленно. Только теперь я заметил, что у него белые зубы и, словно точечка, ямка на подбородке. Может быть, он о чем-нибудь и догадался, потому что, когда я, оборвав раздумья, извинился, он посмотрел приветливо, понимающе.
   Я успел подняться в кабину, и колонна тронулась. Началось то же самое "путешествие", какое мы совершили с Наташкой в день ее приезда ко мне. Только сейчас все происходило в обратном порядке. Колонна по размешенной жиже двигалась медленно, останавливалась. Вспомнил, что с тех пор, как приехала Наташка, впервые выезжал за пределы лесного гарнизона. Но в памяти восстанавливались многие детали и приметы дороги. Вот на крутом повороте осина с обломанными, измочаленными сучьями. Поваленный ветром молодой кедр, упав со всего маху, не выдержал, от удара раскололся на три части; отброшенные друг от друга обломки высохли, густые шапки иголок на сучьях горели буро-красным угасающим пламенем.
   Чертов лог миновали перед вечером. Насыпь, которую мы строили здесь в прошлом году, теперь почти окончательно разрушилась. Колонна преодолевала лог больше двух часов. Медленно подвигались тягачи, а мы все -- солдаты и офицеры, -- облепив кабины, удерживали их. Пот застилал глаза, густая грязь налипала на ноги тяжелыми гирями...
   Окраинными, плохо освещенными улицами города проехали без остановки, редкие запоздалые парочки прогуливались на пустынных тротуарах.
   Только перед рассветом колонна наконец остановилась. Я очнулся от дремоты: офицеров собирал подполковник Андронов. Сейчас он отдаст приказ выставить охрану, развернуть станцию, пусковые установки, разбить палатки.
   Вокруг была ночь и тайга.
   Обед подходил к концу. Есть мне не хотелось. Оставив в тарелке недоеденные макароны, я поднялся. Файзуллин, в поварском колпаке и белой куртке, натянутой поверх бушлата, вырос передо мной, метнул быстрый взгляд в тарелку, глаза изумленно расширились:
   -- Невкусный, товарищ лейтенант? Воздух, лес, -- он развел руками, --целый баран можно кушать!
   -- Спасибо, Файзуллин.
   Офицеры уже пообедали; у походной кухни, на небольшой лесной поляне, оставалась последняя малочисленная группа солдат.
   Я отправился на позицию, сел на бруствер с солнечной стороны. У опушки леса выстроились в ряд островерхие белесые крыши лагерных палаток. Среди них -- редкие фигуры. Час назад, во время построения, подполковник Андронов объявил: после обеда -- двухчасовой отдых, потом -- свертывание матчасти. Ночью предстояло выступать в обратный марш. От земли тянуло холодком, но воздух вокруг был ласковый, прогретый весенним солнцем. Небо, синее и высокое, -- бездонная ваза над головой. Вокруг -- густая, приглушенная тайгой тишина, а у меня в душе необъяснимое, гнетущее томление...
   Отчетливо помнил, когда оно пришло: утром, во время чтения Скибой письма от жены. Солдаты сгрудились возле него тесной кучкой, будто не хотели пропустить ни одного слова. Жена подробно сообщала оператору домашние новости: на днях колхоз начнет посевную, семенное зерно в этом году засыпали хорошее -- добрый будет урожай. А батька Трофим все жалуется на поясницу --"ишас чи що там..."
   Скиба оставался насупленным -- мужу, наверное, полагается внимать отчету жены с надлежащим видом, -- но за этой строгостью проглядывало иное: он переживал хорошие минуты. На полных щеках проступил румянец, читал Скиба медленно, с легкой торжественностью, отдельные, должно быть особенно нравившиеся ему, строчки перечитывал.
   -- "И вот жду и не дождусь, милый голубь, когда ты вже повернешься?" --Прочитав эти слова по инерция, Скиба зарделся, торопливо сворачивая письмо, стыдливо выдавил: -- Женские балачки... Вот языката жинка!
   -- Чего ж ты, Остап... Любит же!
   -- Что правда, то правда, -- пробасил Скиба.
   Солдаты принялись добродушно подшучивать над ним, а меня это чужое счастье почему-то вдруг обозлило. Я ушел в кабину. И в течение дня не мог избавиться от глухого приступа хандры. Работал с какой-то яростью, молчаливо. Солдаты, заметив мое настроение, притихли. Однако дела у нас спорились: мы раньше всех закончили проверку аппаратуры. Потом, когда пошли контрольные цели, я, сидя перед индикаторами, работал точно одержимый. Раздражало и присутствие подполковника из комиссии с ямочкой на подбородке, стоявшего позади, за моей спиной. Во время работы он не произнес ни слова, только изредка шуршали жесткие листы его блокнота. Поэтому я крайне подивился, когда он в конце работы вдруг сказал:
   -- Молодец, товарищ лейтенант, работаете хорошо!
   Я ничего не ответил ему.
   Только позднее понял свое состояние: просто завидовал Скибе...
   Мысли у меня сейчас были какие-то растрепанные, в голову лезла всякая чепуха. А ведь следовало что-то решить, ясно определить свое поведение, свои действия: завтра перед вечером будем дома, с Наташкой придется жить под одной крышей.
   Замполита заметил еще издали: он шел без шинели прямо на позицию. Лицо озабоченное, задумчивое. Неужели увидел меня?
   -- А я ищу вас! -- обрадованно сказал он, не доходя метров десять. Заметив мое движение, поднял предупредительно руку: не вставайте. Опустившись рядом на бруствер, сердечно, будто извиняясь, заговорил:
   -- Вот и мы тепла дождались. Шинель даже сбросить пришлось. В Москве, читал в газетах, в летней форме щеголяют. Ну что ж, не намного от них отстали! -- Он произнес это торжествующе и вдруг пытливо, с прищуром из-под выгоревших рыжеватых бровей уставился на меня. -- Что-то не нравится, товарищ заместитель комсомольского секретаря, мне ваше настроение... Разговор состоялся с женой?
   -- Состоялся.
   -- Плохой?
   На мою руку, лежавшую на колене, опустилась шершавая ладонь майора. Наши взгляды встретились. В его глазах прочитал боль и участие. Мне стало ясно, что солгать не смогу.
   -- Плохой...
   Молозов вздохнул, не убирая руки, сказал переходя на "ты":
   -- Зря не дождался в тот день. Одна голова -- хорошо, две -- лучше. Посоветовались бы. Ну да теперь в пустой след вспоминать нечего! После драки кулаками не машут. Что ж она говорит?
   -- Уезжать собирается.
   -- Н-да, -- горько протянул Молозов. Он убрал руку, сгорбился и подался вперед. -- Уезжать? Так легко? Ишь чего захотела... Расскажи-ка, как все было?
   Я дергал попавший под руку сухой прошлогодний стебель бурьяна и, сам того не замечая, с неожиданной легкостью, просто передал ему весь смысл нашего разговора с Наташкой, чистосердечно признался:
   -- Что теперь делать, не знаю...
   Молозов сидел не меняя позы. На лице была задумчивость, точно майора занимало сейчас что-то прошлое, далекое.
   -- По молодости все мы способны наделать ошибок, -- медленно сказал он, преодолевая задумчивость. -- Способны наломать дров. Женился я на своей Марине после госпиталя, в котором, как говорят, чуть дуба не дал. Восемь месяцев отлежал, вышел на воздух -- ветер качает, -- и к ней. В Ленинграде было дело. Только блокаду сняли. В тот же вечер свадьбу справили, справили вдвоем... Комната Марины: одна стена от снаряда треснула, щель -- человек пройдет -- тряпьем кое-как заткнута. На столе чекушка -- где-то Марина достала -- и селедка: сухой паек начпрод мне выдал... Через два дня я снова на фронт: сначала -- на запад, потом -- против японцев. После войны так и приковали на востоке. Приехала она ко мне. В общем, спустя два с половиной года после свадьбы начали свой медовый месяц... Жили в землянке, которую в шутку окрестили гостиницей, -- длинная была, как коровник. Семейные в ней на верхних нарах, а внизу -- ночь-полночь -- двери скрипят и хлопают, у стола при лампах в козла режутся. Печка -- из бензиновой бочки, дым от нее и от махорки. Потом меня еще дальше упекли -- на Курильские острова! Ну и вдруг захандрила Марина. Сначала я ей только одно отвечал: служба требует. Хорошего было мало: сам -- как в котле, день и ночь злой; выговоры, взыскания, точно орехи, сыпались. Работенка была!.. А тут дома еще... Ну и, видно, перекрутились нервы: пошло у нас зло за зло... Когда приходит зло, благоразумие, известно, прячется. Скандалы начались. Уперлись лбами в стенку. До развода дошло. Добро, что с Курил-то не больно сел да поехал! Это, может, и спасло... А потом стукнуло мне в голову: что же делаю? Ведь люблю ее! Понял: женщинам надо помогать, поддерживать их духовно, им тяжелее, чем нам, мужчинам. Мужскую линию надо держать. А ведь думал раньше: мол, с милым и в шалаше рай... Черта с два. Условия нужны! -- Он пристукнул ладонью по колену, тряхнул головой. -- И мы виноваты, многое еще должны сделать для человека... А ты зря ее обидел: может, не было у нее с Незнамовым ничего, и об отъезде тоже в порыве сказала! Строптивая, гонористая. Но и тебе не легко, верно. Однако вывод такой: это еще не безвыходное положение. Вот когда руки-ноги свяжут, в бараний рог согнут и в прорубь бросят, тогда... Думаю, уладится все: бывают и не такие недоразумения! Сорвался, наговорил -- плохо. Надо извиниться. Тут уж ничего не поделаешь. Относись к ней как ни в чем не бывало. Потом посмотрим. --Молозов поднялся, взял меня за локоть, тихонько подтолкнул вперед. -- А сейчас пошли, отдохнем. Двое суток без сна не годится, впереди еще сутки...
   У крайней командирской палатки мы расстались. Спать я не хотел и побрел вдоль опушки. Прелые прошлогодние листья лежали под ногами, словно пушистое одеяло; сапоги утопали мягко, пружинисто. Возможно, неторопливая, спокойная ходьба, резковато-свежий воздух, настоянный на смоляной коре и горечи прелых листьев, вековая первозданная тишина тайги действовали на меня успокаивающе. Мужская линия... Вот они оба, Андронов и Молозов, толкуют о ней. А как ее найти, определить? Я шел медленно, в задумчивости, поддевая носками сапог влажные, невысохшие листья, -- они веером рассыпались вокруг ног.
   "И желтый тот листок, что наконец свалился", -- пришла на память строчка стихов, которые декламировал Незнамов в ту памятную ночь. Черт с ним, с "ученой душой"! Мало ли сволочей еще на белом свете! Где-то ведь читал, что если бы солнце вдруг осветило землю ночью, то оказалось бы, что не только гиены дурны... Родню мне с ним не водить... А с Наташкой... Конечно, прав Молозов: вспышка, порыв у нее. И сам сорвался. Никуда она не уедет. Все уладится, устроится. Извинюсь перед ней. В конце концов, если хочет, буду просить перевод. Можем уехать: есть ведь места поближе к городу! Пойдет работать, а там и учиться...
   Взгляд мой, безучастно следивший за разлетавшимися из-под ног листьями, наткнулся на синевато-зеленый хрупкий бутон. Цветы! Подснежники! Нагнулся и тут же увидел стрелочки первых весенних цветов, проклюнувшиеся из-под листьев. Их было много. Нарвать для Наташки!..
   Осторожно, словно боясь, что подснежники исчезнут как видение, спешно, с волнением принялся разгребать листья вокруг светло-зеленых сочных стебельков...
   Вернулся спустя полчаса с букетом подснежников. Спрятал их в кабине тягача -- есть Наташке подарок.
   16
   Мне казалось, что колонна теперь двигалась слишком медленно, беспричинно останавливалась, а сидевший слева от меня ефрейтор Мешков, разморенный теплом кабины тягача, сбросив куртку, лениво, будто назло мне, перебирал рычагами управления. Я нервничал, чертыхался в душе, не раз посылал солдата про себя туда, куда Макар телят не гонял. "А может, к лучшему, что еду с Мешковым: он тогда вез Наташку с вокзала!"
   Солнце опустилось низко. Лес затягивало легкой пеленой сумерек, в тайниках чащи, в сырых балках и падях уже собиралась тьма. За поворотом черной размешенной дороги в просвете леса наконец открылась серая стена казармы, потом -- шиферные крыши офицерских домиков. От дум, усиливающейся тревоги у меня заныло под ложечкой. Правой рукой нащупал в кармане подснежники: утром смотрел на них, многие стрелки бутонов раскрылись, показав ослепительно белые лепестки. Наташка обрадуется...
   И снова, как позавчера, когда колонна вытягивалась на дорогу, из домиков высыпали наши женщины, ребятишки. В городке за эти три дня ничего не изменилось. Белые занавески затягивали окна климцовской комнаты и кухни в нашем домике. Смотрел туда, высунувшись из кабины тягача: может, Наташка выйдет? Но не увидел не только ее, на крыльце не было и полной фигуры Ксении Петровны.
   Колонну долго перестраивали, а я не мог дождаться той минуты, когда нас наконец отпустят. Подполковник Андронов озабоченно ходил вдоль кабин и пусковых установок, закрытых грязными брезентовыми чехлами, отдавал распоряжения, наводил порядок. Заметив меня, остановился, посмотрел, будто впервые видел и, к моему удивлению, бросил:
   -- Вам, Перваков, можно идти домой.
   Я и обрадовался и оторопел. Догадка, что командир дивизиона все знает о нашем вчерашнем с Молозовым разговоре, возникшая у меня, погасла в следующую секунду.
   Быстро зашагал по знакомой тропе, видя только крайний от леса домик, белые занавески в окнах. Сжимая в кармане запотевшей рукой букет, еще не представлял, что скажу через минуту Наташке: пусть все произойдет само собой. Но знал, что найду теплые, проникновенные слова. Мне от нее ничего, ничего не надо!.. Еще отчетливее за эти дни понял, что люблю ее, мне всегда будет недоставать ее рук, губ, горделивой независимости, от которой порой берет оторопь...
   На скрипучее крыльцо взбежал одним махом. Входная дверь открылась от толчка, вторую, в комнату, рванул на себя:
   -- Наташа! Смотри -- подснежники! Наташа...
   В комнате было непривычно пусто. Холод обдал меня разом. С тумбочки исчезли коробочки, флаконы, баночки; только салфетка по-прежнему свешивалась с нее углом; кровать наскоро, видно в спешке, была прикрыта одеялом; на календаре для женщин, который купил еще до ее приезда, чуть трепетал вчерашний несорванный листок. Передний угол комнаты пустовал: чемодана в белом чехле с красной оторочкой не было. "Уехала... уехала вчера!" --резанула мысль. Шагнул через порог, чувствуя, как расслабленные ноги готовы подкоситься. Глухая тоска, отчаяние, обида охватили меня. Уехала, не выдержала! Бросила просто. Уехала, когда наверняка дали бы перевод, пошли навстречу. Когда хотел строить многое по-другому... Что делать? Как поступить? Может, еще вернется, опомнится? Или ни к чему? Так и должно быть? А если не уехала и где-нибудь сейчас в городе?..
   Обернулся и увидел Ксению Петровну: она стояла на пороге в платье с короткими рукавами, в цветном переднике, опираясь на палку.
   -- Уехала она... Ксения Петровна?
   Глаза ее вдруг покраснели, на них навернулись слезы. Она поднесла платок к лицу. С дрожью, стараясь сдержать подступившие слезы, прерывисто сказала:
   -- Уехала, Костик... Упрашивала, умоляла, до вокзала ехала с ней... Не захотела слушать.
   "Уехала. Не захотела слушать..." Все ясно...
   -- Спасибо вам... Не стоило, Ксения Петровна, -- поднимаясь, пролепетал закостеневшим языком.
   Она посторонилась, пропуская меня. На ее лице застыло страдание, горькие складки собрались в уголках губ. Добрая, хорошая Ксения Петровна...
   Сразу за домом свернул в густую чащу леса. Шел, сам не зная куда, -- в глубь тайги, дальше от дома, успевая раздвигать перед лицом голые, упругие ветки. Они стегали по шинели, царапали руки. Сапоги утопали, скользили на тощих нерастаявших полосках снега, но я не замечал ничего. Хотелось просто идти вот так, куда глаза глядят. И ни о чем не думать. Но мысли приходили сами собой, они бились в голове, отдавались точно удары, в висках.
   Наташка, Наташка... Как могло все случиться? Уехать... Неужели без боли могла это сделать? С ясным рассудком? Неужели не подумала, что жизнь для меня побледнеет, потускнеет, станет холодной и одинокой, как... у луны? Когда-то читал о горестной любви богини Луны -- Селены. Далекие, древние и всегда юные легенды о любви!.. В сердце точно кто-то залез и безжалостно вырвал там самое живое, опустошил его. И бьется оно только по привычке... И болит.
   Да было ли все это: та бурная, как вихрь, и бесконечная звездная ночь, набережная Москвы, Наташкины губы, ее трепетное тело? Не сон ли то, долгий, сладкий? Если бы можно было все вернуть, даже уплатив по самой дорогой цене!
   Нет, некому принять твоей ненужной запоздалой платы. Кому она отдаст свою руку, с кем пойдет? С Незнамовым? Вряд ли. Он увидел игрушку --красивую, привлекательную, любопытство на мгновение взяло верх -и только. Не в нем дело. Он -- простая случайность, ускоритель, катализатор неизбежных, видно, событий. Для нее в нем нашлось как раз то чисто внешнее, что нравится ей, составляет, кажется, ее кредо: броская внешность, умение держаться, артистически говорить... Недаром и в Ремарке увидела только Швейцарию, Ниццу, горный ресторан.
   Червяк оказался в ней. Когда он завелся? Почему проглядел? Неужели он есть в каждом? Но в одних он так и не проснется, а в других при определенном стечении обстоятельств оживет и зашевелится? Или все не так, и в каждом человеке закладываются свои начала -- особые, чисто индивидуальные? Почему Ксения Петровна могла пойти в пургу, в бесконечную снежную муть искать мужа, не щадя себя, даже не задумываясь о том, какая участь может постигнуть ее? Почему? Ведь и они спорят -- не раз слышал. Случалось, в сердцах майор Климцов хлопал дверью, уходил. Так в чем же дело? Значит, можно и спорить, в чем-то не соглашаться. Но в основном, главном должно быть крепкое, как сталь, единство.
   А в чем оно -- единство? В чем? И потом... кому это теперь нужно? Для чего?
   Горько усмехнулся: все ушло, рассеялось летучим летним туманом...
   Единство, согласие, мир, любовь... Совсем недавно казалось, что у меня все это будет в избытке, и всем окружающим -- друзьям, товарищам --останется завидовать мне, моему семейному счастью. Так думал, так рисовало воображение будущее -- радужное, счастливое, нескончаемое. Прав Молозов, что важны и условия, не всегда с милым и в шалаше рай. Впрочем, милым-то ты, верно, и не был, Костя Перваков.
   Прошлое... Оно вставало сейчас передо мной словно молчаливый, бессловесный укор, от которого порой во сто крат больнее и тяжелее, чем от самых хлестких, острых слов и даже... побоев.
   В памяти возникали одна за другой картины. Коротенький московский переулок, затерявшийся в лабиринте деревянных домишек. Наш двухэтажный домик, казавшийся мне будто надевшим юбку: нижний этаж его был обложен толстым слоем кирпича, а верх глядел бревнами-кругляками. Посередине двора могуче разросся старый, наверное, столетний тополь. Кора его растрескалась, была черной от въевшейся грязи и копоти, на ней мальчишки ножами вырезали свои имена...
   Снова перед глазами вставала Наташка, проносились бурные дни прошлогоднего отпуска... В Москве был разгар бабьего лета -- ласкового и разморенного, паутина плавала прямо в городе, цеплялась за крыши домов, опутывала тополь во дворе, концы нитей струились в ласковом воздухе. На школьный вечер встречи я пришел вместе с Андреем Кротовым и Жоркой Блиновым, своими школьными друзьями. Модно одетый Родька Белохвитин явился с двумя девушками. Кажется, я зарделся, когда знакомился с Наташкой. Серебристое бальное платье оттеняло ее темные глаза, глубокие, точно лесной колодец с прозрачно-чистыми родниковыми ключами. И тогда-то испытал ту непонятную сладкую тесноту в груди. Меня вдруг сковала робость: говорил тяжелые, неуклюжие слова и злился на себя.
   Когда начались танцы, Родька шепнул:
   -- Пригласи, класс-девчонка! Сам не прочь бы разменяться подругами.
   Я танцевал с ней, потом провожал домой. Она была задумчивая, грустная, расспрашивала о службе, планах. Вздохнула:
   -- Вот у вас все ясно. В академию поступите, военным инженером станете. А я собиралась в театральный институт, но получила поворот... Думала --талант, а там его не нашли. В другие не хотела. Словом, моя песенка спета.
   И столько было боли в ее фразе! Пытался говорить обычные в таких случаях слова утешения и вдруг отважился:
   -- А что, если помогу развеять вашу хандру?
   -- О, если б могли...
   -- Попробую!
   И я начал: с утра водил ее по музеям, выставкам, днем мы успевали посмотреть новый фильм, а вечером шли в концерт или театр. Откуда только бралась у меня энергия? Мне было интересно появляться с Наташкой:
   многие мужчины бросали на нее многозначительные взгляды. Она это знала и в такие минуты была гордо-холодной, но, когда мы оставались вдвоем, становилась мягче, рассуждала умно и ясно. В конце концов она призналась, что, пожалуй, за всю жизнь в Москве не посмотрела столько всего, сколько за этот месяц. Мы тогда стояли на набережной. Малиновый отблеск заката разлился по темной неподвижной поверхности реки и, отражаясь, окрасил Наташу в розовый цвет... Я стоял перед ней зачарованный.
   -- Вот вам и уезжать, -- с жалостью сказала она и обернулась. -- А вы выиграли: я не верила, что хандра отпустит меня. А дня через два все вернется снова...
   В ее признании звучали искренние нотки. Тогда-то лихорадочно, с затуманенной головой, хриплым голосом высказал ей все. И когда привлек ее к себе, длинные ресницы Наташки полусомкнулись, а губы раскрылись навстречу моим.
   Потом была та, похожая на сон, ночь, и она, Наташка, неожиданная, беспечная, заразительно-веселая...
   Теперь всему этому пришел конец, ее больше нет.
   Не заметил, как вышел к знакомому круглому озеру. Оказывается, ушел далеко. Вот и старый широкий пень, обросший мхом и древесными грибами. Я приходил сюда прошлым летом. Здесь под деревьями, под сенью сомкнутых верхушек, всегда было сумрачно-сизо. От разомлевшего, горячего, влажного, как в предбаннике, воздуха, по телу разливалась истома. Цветочно-хвойный аромат пьянил. Над сплошными зарослями малины и ежевики стоял тонкий звон пчел, шмелей... Замшелые валуны, кучи валежника. В траве ярко синела медуница, дребезжал, запутавшись жесткими крылышками, какой-то жук. Тинькали синицы, перекликались нежноголосые пеночки, резвые полосатые бурундуки мелькали среди ветвей...
   Сейчас в лесной глуши стояла печальная вечерняя тишина. Жизнь по-зимнему была приглушена. Сваленный бурей кедр задрал с корнями пласт земли, возвышался горой. В густых сумерках озеро, еще покрытое льдом с оттаявшими темными краями, походило на большое око, обезображенное бельмом. В фиолетово-сизой выси неба мерцала звезда -- трепетно, испуганно, словно боялась упасть с головокружительной высоты. Два огня -- зеленый, красный --проплыли в проеме черных вершин лиственниц, отдаленный рокот нарушил тишину тайги. Самолет держал курс на запад, в нем были люди, и возможно, они летели в Москву...
   Я чувствовал вверху незыблемое счастье,
   Вокруг себя -- безжалостную ночь.
   Да, прав поэт: безжалостная, таежная ночь. И я в ней, собственно, песчинка -- забытая, заброшенная...
   Возвращаясь, брел по городку медленно, точно обреченный: впереди меня ждала незавидная доля. В душу вселилось опустошение. Тело казалось чужим, будто впервые поднялся после долгой, затяжной болезни. В темноте светились окна казармы, солдаты, должно быть, готовились к отбою; в офицерских домиках свет горел только в двух-трех окнах: после трехдневного отсутствия, трудного марша, усталости, нервного напряжения офицеры спали. С утра предстояло заняться обычными заботами. Снова по заведенному порядку начнутся занятия, тренировки, утренние разводы -- каждодневная, будничная жизнь...