В мае 1936 года внезапно был получен приказ о назначении меня командиром 2-й кавалерийской дивизии, в которой я до осени 1928 года командовал полком.
   Эту новость сообщил мне командующий округом М. Д. Великанов; он протестовал против моего ухода, но украинское командование настояло на своем.
   Мы обнялись, расцеловались. Я безгранично уважал Михаила Дмитриевича Великанова и как опытного талантливого военачальника, и как человека исключительной честности. Я признался, что больше всего мне не хочется сейчас расставаться с ним, хотя о Якире я очень высокого мнения и отношения у нас были хорошие.
   - Ну, что же поделаешь? На этом наша служба не кончается, и я не вечно буду в Средней Азии. Возможно, увидимся с вами на работе в другом месте, сказал Великанов.
   Съездил я в Ашхабад, попрощался с секретарем ЦК Компартии Туркмении А. Я. Попком, Председателем Совета Министров республики К. С. Атабаевым, председателем ЦИК Н. Айтаковым. Вечером собрались небольшим кружком, поговорили дружески и расстались. Я не знал, что больше их не увижу: никто из них не пережил 1937 года...
   Долго мы смотрели с женой в окна вагона. А вот уже и Бапрам-Али. Здесь нас ожидала группа командиров. Поезд стоял недолго, но я вышел, чтобы еще раз пожать руки товарищам.
   В Ташкенте позвонил М. Д. Великанову, чтобы еще раз сказать "до свидания". Но этого свидания не было: у порога стоял 1937 год...
   В Москве мы пробыли двое суток. Зашел в инспекцию кавалерии, повидался с С. М. Буденным, получил от него некоторые сведения о 2-й кавдивизии и указания относительно дальнейшей работы.
   В Киеве я доложил И. Э. Якиру о своем возвращении на Украину. Он встретил меня словами:
   - Много пришлось мне приложить труда, чтобы вернуть вас. Великанов никак не хотел отдавать, но нарком посчитал, что вы здесь нужнее. Григорьев командует сейчас корпусом, дивизия после него осталась как бы беспризорной. А мы должны заботиться о высокой боеспособности каждой части. Фашизм в Германии все наглеет, ко всему надо быть готовым.
   Помощник Якира по коннице С. К. Тимошенко встретил меня по-дружески и подробно ознакомил меня с состоянием 2-й кавдивизии. Она в это время вышла из состава 1-го конного корпуса Червонного казачества и входила в состав 7-го кавалерийского корпуса, которым командовал П. П. Григорьев. Вместе с Петром Петровичем в его машине мы отправились в район, где дислоцировалась дивизия, в город Староконстантинов (пятьдесят километров за Шепетовкой). Я был представлен командирам частей как их новый начальник. Однако "новый" встретил здесь много старых знакомых, которые за последние восемь лет сильно продвинулись по службе.
   В этой дивизии не было надобности менять распорядок дня и вносить существенные новшества. Наоборот, здесь пришлось сначала ко всему присмотреться и, кстати сказать, со многими нововведениями согласиться.
   Техники во 2-й дивизии было больше, чем в Туркменской: вместо бронетанкового дивизиона в ней был уже танковый полк с новыми быстроходными танками; более совершенной была артиллерия; один из полков с лошадей пересел на машины и т. д. Присмотревшись к командному составу, я нашел, что люди вполне соответствуют своим должностям: начальник штаба Свириченко, мой заместитель Мосин и начальник политотдела Куликов были опытными и способными работниками, то же можно было сказать про командиров частей и начальников родов войск и служб. Вообще дивизию я принял на слаженном и смазанном ходу. Конечно, кое-что всегда надо налаживать и подтягивать.
   Вот недостатки, которые я обнаружил (вероятно, они появились или увеличились за то время, что П. П. Григорьев был в корпусе).
   Много людей не охватывалось повседневной учебой. Докладывали, что весь эскадрон в наряде, но оставшиеся в расположении части десять - пятнадцать человек болтались без дела. Случилось, что выделили на весь день двадцать бойцов разгружать два вагона, хотя с этим делом легко бы управились восемь человек за четыре часа, а остальные могли бы быть на занятиях.
   Не учитывалось, что некоторые занятия без ущерба для их качества вполне можно проводить возле казарм, не выводя людей в поле за три километра и не тратя полтора часа драгоценного учебного времени на бесцельные переходы. Переходы на стрельбище и обратно не использовались для учебы. Пробыв на стрельбище шесть часов, бойцы за это время, бывало, произведут три выстрела, бросят пять-шесть раз учебную гранату, сделают еще кое-что, все это можно выполнить за один час, а тратится целый учебный день.
   Отметил я низкий уровень некоторых занятий. Получилось так у тех командиров, которые не готовились к урокам, полагаясь на память и прежние знания. Бывало и так: командир учит бойцов готовить орудие для стрельбы по танкам и смотрит только на часы - лишь бы поскорее! И не обращает внимания, что наводка производится кое-как. На полигоне останавливались на одном и том же месте. Люди привыкали к этому и стреляли метко. Но стоило мне изменить положение мишеней, как результаты стрельбы стали куда ниже.
   Пришлось заняться и поварами. А то пища была обильная, но невкусная.
   Серьезный разговор произошел с врачами. В дивизий было много случаев заболеваний и различных травм. Происходило это потому, что врачи только лечили, а не думали о профилактике заболеваний и несчастных случаев, с эскадронами на занятия не выезжали, редко бывали на физподготовке. Потребовал и тут навести порядок.
   Сначала кое-кому моя требовательность не понравилась, но потом все поняли, что все это нужно для дела.
   Лето 1936 года было богато событиями.
   В начале лета С. К. Тимошенко проводил большую полевую поездку, в которой принимали участие все командиры и начальники штабов кавкорпусов и дивизий. В конце лета были проведены маневры в районе города Шепетовка с выброской парашютистов. Маневрами руководил Якир, присутствовали Ворошилов, Буденный.
   После маневров были проведены в Киеве большие конные соревнования, красивые и интересные. Вечером в зале Киевского оперного театра появились все Маршалы Советского Союза. Встреча тружеников Украины с высшими представителями армии была теплой и искренней. Никто не предчувствовал, что некоторых маршалов мы видели тогда в последний раз...
   Над нашей кавдивизией шефствовала Коммунистическая партия Германии. Вильгельм Пик подолгу находился в Москве как член Исполкома Коминтерна, приезжал в нашу дивизию на каждый праздник 1 Мая и 7 Ноября.
   В ноябре 1936 года, прибыв к нам в дивизию, он вечером был у меня на квартире. Подняв бокал и обращаясь ко мне, он провозгласил тост за встречу в свободном от фашизма Берлине. Так как я никогда не пил, за меня выпила моя жена.
   В то время эта мечта казалась несбыточной. Забегая вперед, скажу, что в 1945 году, когда я был командармом и по совместительству комендантом Берлина, товарищи Вильгельм Пик и Вальтер Ульбрихт прибыли к нам в штаб. Мы сели за стол, Пик сказал: "Помните тысяча девятьсот тридцать шестой? Я пил за будущую встречу в свободном, демократическом Берлине, а вы не верили и не выпили. Так давайте выпьем сейчас за состоявшуюся встречу!" Теперь я не отказывался. После Дня Победы меня можно было считать "пьющим" - тогда я выпил первый в своей жизни бокал вина.
   Приведу еще один памятный мне случай, относящийся к той же поре. В марте или апреле 1937 года я был делегатом на областной партийной конференции в Виннице. Мне она очень запомнилась. Слово для приветствия было дано колхознице из Красиловского района, собравшей тысячу центнеров свеклы с каждого гектара. Пока "тысячница" приветствовала конференцию, голова моей соседки, тоже колхозницы, наклонялась все ниже и ниже, и я заметил на ее глазах слезы.
   - О чем вы грустите? - спросил я. - Ведь она ничего плохого не сказала.
   -Вы ничего не знаете... - ответила женщина сквозь слезы.
   Успокоившись немного, она рассказала мне:
   - Я тоже давала слово собрать свеклы тысячу центнеров с га, а своего слова не сдержала, собрала только по девятьсот шестьдесят центнеров. Вот почему я плачу, хоть меня и чествуют.
   Я был поражен ее словами. Знал я, что в среднем у нас собирают с гектара сто шестьдесят - двести пятьдесят центнеров свеклы, а тут женщина собрала девятьсот шестьдесят и плачет - слова не сдержала!..
   Невольно сравнивал я себя и некоторых знакомых мне офицеров с этой колхозницей: мы-то так не переживали, когда что-то у нас не получалось с выполнением обещания... Не раз я потом ставил эту колхозницу в пример своим подчиненным, которые, обещав добиться отличных показателей, получали лишь удовлетворительные или хорошие оценки и не стыдились этого.
    
   Глава пятая. Так было
   В один из весенних дней 1937 года, развернув газету, я прочитал, что органы государственной безопасности "вскрыли военно-фашистский заговор". Среди имен заговорщиков назывались крупные советские военачальники, в их числе Маршал Советского Союза М. Н. Тухачевский.
   Это известие меня прямо-таки ошеломило. "Как могло случиться, - думал я, чтобы люди, игравшие видную роль в разгроме иностранных интервентов и внутренней контрреволюции, так много сделавшие для совершенствования нашей армии, испытанные в дни невзгод коммунисты, могли стать врагами народа?" В конце концов, перебрав различные объяснения, я остановился на самом ходком в то время: "Как волка ни корми, он все в лес смотрит". Этот вывод имел кажущееся основание в том, что М. Н. Тухачевский и некоторые другие лица, вместе с ним арестованные, происходили из состоятельных семей, были офицерами царской армии... "Очевидно, - говорили тогда многие, строя догадки, - во время поездок за границу в командировки или на лечение они попали в сети иностранных разведок".
   На Киевской окружной партийной конференции мы, делегаты, заметили, что И. Э. Якир, всегда веселый и жизнерадостный, выглядел за столом президиума сосредоточенным и угрюмым. Мы объясняли себе эту мрачность тем, что, по слухам, его переводили командующим в Ленинградский военный округ, меньший, чем Киевский.
   А через несколько дней нам стало известно, что в поезде, где-то под Москвой, Якир был арестован как участник "заговорщицкой группы Тухачевского". Для меня это был ужасный удар. Якира я знал лично и уважал его. Правда, в глубине души еще теплилась надежда, что это - ошибка, что разберутся и освободят. Но об этом говорили между собой только очень близкие люди.
   Вскоре в Киевский военный округ прибыло новое руководство. Член Военного совета Щаденко с первых же шагов стал подозрительно относиться к работникам штаба. Приглядывался, даже не скрывая этого, к людям, а вскоре развернул весьма активную деятельность по компрометации командного и политического состава, которая сопровождалась массовыми арестами кадров. Чем больше было арестованных, тем труднее верилось в предательство, вредительство, измену. Но в то же время как этому было и не верить? Печать изо дня в день писала все о новых и новых фактах вредительства, диверсий, шпионажа...
   Когда в начале августа 1937 года командир нашего 7-го кавкорпуса Петр Петрович Григорьев был срочно вызван в Киев, командиры дивизий насторожились. Узнав, что он возвращается в Шепетовку в субботу вечером, я позвонил его жене, Марии Андреевне, и сказал, что приеду к ним в воскресенье.
   Приехав к Григорьевым с женой, я застал их в грустном и подавленном настроении. На вопрос, зачем его вызывали в Киев, Петр Петрович ответил, что в окружной партийной комиссии ему предъявили обвинение в связях с "врагами народа".
   Мы собрались уезжать. Мария Андреевна заплакала, а Григорьев, пожимая нам руки, сказал:
   - Кто знает, увидимся ли еще?
   Желая как-то успокоить Григорьевых, я сказал Петру Петровичу:
   - Ну уж тебе, потомственному рабочему, беспокоиться нечего! Выкинь мрачные мысли из головы. Там разберутся.
   Но мы сами уехали от Григорьевых грустные и весь путь до Староконстантинова молчали, думая, конечно, об одном.
   Назавтра мы узнали, что Григорьев арестован. В тот же день во 2-й дивизии был собран митинг, где во всеуслышание объявили, что командир корпуса "оказался врагом народа".
   "Оказался" - это было в то время своего рода магическое слово, которое как бы объясняло все: жил, работал - и вот "оказался"...
   На митинге было предоставлено слово и мне. Я сказал, что знаю товарища Григорьева более четырнадцати лет. За это время мы вместе боролись с антипартийными уклонами. Никаких шатаний у Григорьева в вопросах партийной политики не было. Это - один из лучших командиров во всей армии. Если бы он был чужд нашей партии, это было бы заметно, особенно мне, одному из ближайших его подчиненных в течение многих лет. Верю, что следствие разберется и невиновность Григорьева будет доказана.
   Выступавшие после меня ораторы подчеркивали чрезмерную, как они говорили, придирчивость Григорьева, то есть его деловую требовательность, и выискивали недостатки в его работе. Мой голос как бы потонул в этом недобром хоре.
   А дня через два до меня дошли слухи, что командир 7-го кавалерийского полка нашей дивизии отдал своего прекрасно выезженного коня, завоевавшего первенство на окружных соревнованиях, уполномоченному особого отдела, который почти не умел ездить на лошади. Никогда не мог бы я прежде подумать, чтобы этот командир мог унизиться до такого поступка.
   Вызвав его в штаб, я сказал:
   - Вы, по-видимому, чувствуете за собой какие-то грехи, а потому и задабриваете особый отдел? Немедленно возьмите обратно коня, иначе он будет испорчен не умеющим с ним обращаться всадником!
   На другой день комполка доложил мне по телефону, что мое приказание выполнено.
   Прошел еще месяц. Приказом командующего округом я был освобожден от командования дивизией, а вскоре и исключен из партии штабной парторганизацией "за связь с врагами народа". Меня отчислили в распоряжение Главного управления кадров Наркомата обороны.
   Все мои попытки отстоять себя в окружной парткомиссии оказались безуспешными. Посоветовавшись с женой, мы решили уехать из Староконстантинова в Москву. Прибыв туда, мы на первых порах устроились в гостинице ЦДКА. После того как пришли наши вещи, мы их сдали на склад НКО, а сами с разрешения Главного управления кадров уехали в Саратов к родителям жены, так как жить в гостинице нам было не по карману.
   Мой тесть Александр Васильевич Веселов и его добрейшая жена Любовь Сергеевна встретили нас очень радушно. Александр Васильевич был в то время начальником службы движения в управлении Рязано-Уральской железной дороги. Вместе с ними жили дочь Лена - студентка мединститута и сын Сережа - ученик средней школы. Семья занимала трехкомнатную квартиру и одну из комнат любезно предоставила нам.
   Положение мое продолжало оставаться неясным, и, конечно, настроение было невеселым. Мы прожили в Саратове несколько месяцев. Наконец в первых числах марта 1938 года я был вызван в парткомиссию Главного политуправления и восстановлен в партии. В связи с этим ко мне резко изменилось отношение и в Главном управлении кадров. Через два с половиной месяца, 15 мая, мне был вручен приказ о назначении на должность заместителя командира 6-го кавкорпуса, которым командовал Жуков, а комиссаром корпуса был старший политрук Фоминых. Радости нашей не было конца. Правда, я с гораздо большим удовольствием пошел бы командовать дивизией, так как по своему характеру предпочитаю самостоятельную работу, но мне ее не дали.
   "Видимо, - подумал я, - опала с меня не совсем снята. Ну, ничего..."
   Мы отправились в город, где в то время находился штаб 6-го кавкорпуса. Командир корпуса принял меня хорошо и поселил нас во втором этаже особняка, где жил сам.
   Я очень соскучился по работе и быстро включился в дело.
   Вскоре Г. К. Жуков получил назначение на должность помощника командующего округом по коннице и уехал с Смоленск, оставив меня временно командовать корпусом. Я предполагал, что буду утвержден в этой должности, но моя надежда не сбылась. "Значит, мое подозрение, что опала с меня не снята, подтверждается", - подумал я.
   Вскоре прибыл новый комкор А. И. Еременко. Он оказался энергичным командиром и хорошим хозяином. Я его знал еще но Новоград-Волынскому, где он в 1937 году был заместителем командира дивизии, и мы быстро нашли с ним общий язык. Жизнь налаживалась.
   В сентябре кладовщик штаба корпуса напомнил мне, чтобы я получил причитающееся по зимнему плану обмундирование; когда же я прибыл к нему на другой день, он со смущенным видом показал мне телеграмму от комиссара корпуса Фоминых, находившегося в это время в Москве: "Воздержаться от выдачи Горбатову планового обмундирования". Вслед за этой странной телеграммой пришел приказ о моем увольнении в запас...
   15 октября 1938 года я выехал в Москву, чтобы выяснить причину моего увольнения из армии. К Наркому обороны меня не допустили. 21 октября начальник ГУКа Е.А. Щаденко, выслушав меня в течение двух-трех минут сказал: "Будем выяснять ваше положение", а затем спросил, где я остановился.
   Днем я послал жене телеграмму: "Положение выясняется", а в два часа ночи раздался стук в дверь моего номера в гостинице ЦДКА. На мой вопрос: "Кто?" ответил женский голос:
   - Вам телеграмма.
   "Очевидно, от жены", - подумал я, открывая дверь. Но в номер вошли трое военных, и один из них с места в карьер объявил мне, что я арестован. Я потребовал ордер на арест, но услышал в ответ:
   - Сами видите, кто мы!
   После такого ответа один начал снимать ордена с моей гимнастерки, лежащей на стуле, другой - срезать знаки различия с обмундирования, а третий, не сводя глаз, следил за тем, как я одеваюсь. У меня отобрали партийный билет, удостоверение личности и другие документы. Под конвоем я вышел из гостиницы. Меня втолкнули в легковую машину. Ехали молча. Трудно пе - редать, что я пережил, когда меня мчала машина по пустынным ночным улицам Москвы.
   Но вот закрылись за мной сначала массивные ворота на Лубянке, а потом и дверь камеры. Я увидел каких-то людей, поздоровался, и в ответ услышал дружное: "Здравствуйте!" Их было семь. После недолгого молчания один из них сказал:
   - Товарищ военный, вероятно, думает: сам-то я ни в чем не виноват, а попал в компанию государственных преступников... Если вы так думаете, то напрасно! Мы такие же, как вы. Не стесняйтесь, садитесь на свою койку и расскажите нам, что делается на белом свете, а то мы давно уже от него оторваны и ничего не знаем.
   Мои товарищи по несчастью особенно интересовались положением в гитлеровской Германии. Позднее я узнал, что все они в прошлом ответственные работники. Произвели они на меня впечатление культурных и серьезных людей. Однако я пришел в ужас, когда узнал, что все они уже подписали на допросах у следователей несусветную чепуху, признаваясь в мнимых преступлениях за себя и за других. Одни пошли на это после физического воздействия, а другие потому, что были запуганы рассказами о всяких ужасах.
   Мне это было совершенно непонятно. Я говорил им: ведь ваши оговоры приносят несчастье не только вам и тем, на кого вы лжесвидетельствуете, но также их родственникам и знакомым. И наконец, говорил я, вы вводите в заблуждение следствие и Советскую власть. Ведь некоторые подписывались под клеветой даже на давно умершего Сергея Сергеевича Каменева!
   Но мои доводы никого не убедили. Некоторые придерживались странной "теории": чем больше посадят, тем лучше, потому что скорее поймут, что все это вреднейший для партии вздор.
   - Нет, ни при каких обстоятельствах я не пойду по вашей дороге, - сказал я, и, так как они доказывали мне свою правоту, у меня сначала пропало к ним сострадание, а потом я почувствовал даже отвращение к этим трусам. Я так рассердился, что сказал им:
   - Своими ложными показаниями вы уже совершили тяжелое преступление, за которое положена тюрьма... На это мне иронически ответили:
   - Посмотрим, как ты заговоришь через неделю!
   Трое суток меня не вызывали.
   Обдумывая в эти дни свое положение, я пришел к мысли, что, вероятно, некоторые из моих соседей по камере действительно замешаны в каких-то нехороших делах, а другие нарочно подсажены, чтоб "обрабатывать" новичков, психологически подготовлять их к подписыванию любой чепухи, тем самым облегчая задачу следователю.
   На четвертый день вечером меня отвели к следователю. Своей фамилии он не назвал. Сверив мои анкетно-биографические данные и посадив меня напротив себя, он дал мне бумагу, ручку и предложил "описать все имеющиеся за мной преступления".
   - Если речь идет о моих преступлениях, то мне писать нечего, - ответил я.
   - Ничего! - сказал он. - Сначала все так говорят, а потом подумают хорошенько, вспомнят и напишут, У тебя есть время, нам спешить некуда. Кому писать нечего - те на свободе, а ты - пиши.
   Он вышел из комнаты.
   Прошло много времени, пока он вернулся. Увидев, что я ничего не написал, удивился:
   - Ты что, разве не понял, что от тебя требуется? Имей в виду, мы шутить не любим! Так изволь выполнять! Тебе не выгодно портить со мной отношения. Не было еще случая, чтобы кто-нибудь у меня не написал. Понятно?
   И снова он вышел из комнаты.
   Приблизительно через час, увидев, что я не пишу, следователь сказал:
   - Ты плохо себя повел с самого начала. Жаль! Ну , что ж, подумай в камере.
   Два дюжих охранника, скрутив мне руки назад, водворили меня в камеру. Как только за мной захлопнулась дверь, меня засыпали вопросами: "Что спрашивали? Как отвечал? Что показал?"
   Выслушав меня, товарищи пришли к выводу, что метод допроса не изменился. Мне нужно ждать следующих вызовов, на которых я начну писать, или меня повезут в Лефортово.
   Прогноз подтвердился. Через сутки повторилось то же, что на первом допросе. На этот раз следователь вел себя крайне грубо, ругался и угрожал отправить меня в Лефортово. В этот же день он меня вызвал еще раз на короткое время. Разговаривал со мной уже более "высокий чин". Предложил мне писать показания, а услышав мое твердое "не буду", тоже начал ругаться и закончил угрозой:
   - Пеняй на себя.
   На следующий день открылась дверь камеры, вошедший спросил: "Чья тут фамилия на букву "Г"? Я назвал свою фамилию. Мне было приказано готовиться на выход с вещами.
   Всем стало ясно: меня повезут в Лефортовскую тюрьму. Мне неподдельно сочувствовали, давали советы и желали всего хорошего. Нет, напрасно я плохо думал об этих людях.
   Сев в черную машину, я услышал, как зашумел мотор, как захлопнулись ворота. До моих ушей иногда долетал говор и смех на улицах. Потом я слышал, как открылись и захлопнулись ворота Лефортовской тюрьмы. И вот я оказался в маленькой, когда-то, наверное, одиночной камере. Там уже были двое. Три койки стояли буквой "П".
   Моими соседями оказались комбриг Б. и начальник одного из главных комитетов Наркомата торговли К. Оба они уже написали и на себя, и на других чепуху, подсунутую следователями. Предрекали и мне ту же участь, уверяя, что другого выхода нет. От их рассказов у меня по коже пробегали мурашки. Не верилось, что у нас может быть что-либо подобное.
   Мнение моих новых коллег было таково: лучше писать сразу, потому что все равно - не подпишешь сегодня, подпишешь через неделю или через полгода.
   - Лучше умру, - сказал я, - чем оклевещу себя, а тем более других.
   - У нас тоже было такое настроение, когда попали сюда, - отвечали они мне.
   Прошло три дня. Начались вызовы к следователю. Сперва они ничем не отличались от допросов, которые были на Лубянке. Только следователь был здесь грубее, площадная брань и слова "изменник", "предатель" были больше в ходу.
   - Напишешь. У нас не было и не будет таких, которые не пишут!
   На четвертый день меня вызвал кто-то из начальников. Сначала он спокойно спросил, представляю ли я, к чему себя готовлю, хорошо ли это продумал и оценил? Потом, когда я ответил, что подумал обо всем, он сказал следователю: "Да, я с вами согласен!" - и вышел из комнаты.
   На этот раз я долго не возвращался с допроса.
   Когда я с трудом добрался до своей камеры, мои товарищи в один голос сказали:
   - Вот! А это только начало.
   А товарищ Б. тихо мне сказал, покачав головой:
   - Нужно ли все это?
   Допросов с пристрастием было пять с промежутком двое-трое суток; иногда я возвращался в камеру на носилках. Затем дней двадцать мне давали отдышаться.
   Больше всего я волновался, думая о жене. Но вдруг я получил передачу пятьдесят рублей, и это дало мне основание верить, что она на свободе.
   Мои товарищи, как ни были они мрачно настроены, передышку в допросах считали хорошим предзнаменованием.
   Но вскоре меня стали опять вызывать на допросы, и их было тоже пять. Во время одного из них я случайно узнал, что фамилия моего изверга-следователя Столбунский. Не знаю, где он сейчас. Если жив, то я хотел бы, чтобы он мог прочитать эти строки и почувствовать мое презрение к нему. Думаю, впрочем, что он это и тогда хорошо знал...
   До сих пор в моих ушах звучит зловеще шипящий голос Столбунского, твердившего, когда меня, обессилевшего и окровавленного, уносили: "Подпишешь, подпишешь!"
   Выдержал я эту муку во втором круге допросов. Дней двадцать меня опять не вызывали. Я был доволен своим поведением. Мои товарищи завидовали моей решимости, ругали и осуждали себя, и мне приходилось теперь их нравственно поддерживать. Но когда началась третья серия допросов, как хотелось мне поскорее умереть!
   Мои товарищи, потеряв надежду на мою победу, совсем пали духом. Однажды товарищ Б. меня спросил:
   - Неужели тебя и это не убеждает, что твое положение безвыходно?