Страница:
Встречались, правда, настолько малодушные и трусливые люди, что подписывали клеветнические материалы после первого же допроса с пристрастием или клеветали на себя и других, только наслушавшись в камере рассуждений о том, что "все равно подпишешь". Эти падали духом и начинали болезненно фантазировать, придумывать небылицы, даже еще не увидев резиновой дубинки. Конечно, об уважении к ним говорить не приходится.
Однако не каждый из потерявших себя людей мог жить на такой "основе".
Моим соседом по нарам был в колымском лагере один крупный когда-то работник железнодорожного транспорта, даже хвалившийся тем, что оклеветал около трехсот человек. Он повторял то, что мне уже случалось слышать в московской тюрьме: "Чем больше, тем лучше - скорее все разъяснится". Кроме того. в массовых арестах он видел какую-то "историческую закономерность", приводил примеры из времен Ивана Грозного и Петра Первого... Хотя я не скрывал крайнего нерасположения к этому теоретизирующему клеветнику, тот почему-то всегда старался завести со мной разговор. Меня это сначала злило; потом я стал думать, что он ищет в разговорах успокоения своей совести. Но однажды, будучи выведенным из терпения, сказал ему:
- Ты и тебе подобные так сильно запутали клубок, что распутать его будет трудно. Однако распутают! Если бы я оказался на твоем месте, то давно бы повесился...
На следующее утро его нашли повесившимся. Несмотря на мою большую к нему неприязнь, я долго и болезненно переживал эту смерть.
Среди заключенных ходил слух, будто некоторые из арестованных, давшие нужные следователям показания, освобождались даже без суда, хотя и признали себя участниками "заговора". Но этому слуху верили немногие, не верил ему и я. Лишь позднее пришлось убедиться в том, что это правда и такие случаи бывали. В июле 1939 года я попал на прииск Мальдяк, что в шестистах пятидесяти километрах от Магадана. Везли нас на машинах пять суток, первые четыреста пятьдесят километров по выбитому шоссе, а остальные двести - по грунтовой дороге. Дорога проходила по сильно всхолмленной местности, поросшей лиственницей, осиной, березой и кедром. Во время остановок мы с жадностью набрасывались на спелые кедровые шишки и запасались ими на дорогу. Углубляться в лес не разрешалось под угрозой смерти.
Машины удалялись от Магадана, увозя нас в глубины неизвестного нам края. Поднимаясь все выше, мы все реже видели человеческое жилье. На перевале невольно залюбовались красивым нагромождением гор. Один из осужденных даже воскликнул, странно смешивая восхищение с горькой иронией:
- Смотрите, как высоко вознесла нас судьба! Когда бы мы еще увидели такую красоту?
- Судьба? - ответил ему другой. - Ну что ж, можно сказать и так. Как в песне: "То вознесет его высоко, то бросит в бездну без стыда..."
Глядя на низкие искривленные деревья, третий нашел грустное сравнение:
- Вот так и нас согнут там, куда везут.
- Да нет, худшее осталось позади, - ответили ему без особой уверенности.
На перевале дул такой сильный ветер, что на поворотах мы чуть не вылетали из машины. Я заметил, что, видно, вольному хозяину гор не нравится приезд невольников.
- Да, - ответил сидящий рядом, - но ведь и мы когда-то были вольными, как ветер...
Строили догадки, кто были первые, что шли пешком по этим местам в поисках золотого клада. Гибли одни, за ними шли другие. И вот пришла наша очередь,
Поселок при золотом прииске Мальдяк состоял из деревянных домиков в одно три окна. В этих домиках жили вольнонаемные служащие. В лагере, огороженном колючей проволокой, было десять больших, санитарного образца двойных палаток, каждая на пятьдесят - шестьдесят заключенных. Кроме того, были деревянные хозяйственные постройки: столовая, кладовые, сторожка, а за проволокой деревянные казармы для охраны, и там же шахты и две бутары - сооружения для промывки грунта. Нас пересчитали, завели за проволоку. Первый раз за пять суток дали горячую пищу.
В нашем лагере было около четырехсот осужденных по 58-й статье и до пятидесяти "уркаганов", закоренелых преступников, на совести которых была не одна судимость, а у некоторых по нескольку, даже по восьми, ограблений с убийством. Именно из них и ставились старшие над нами.
Грунт для промывки золота добывался на глубине тридцати - сорока метров. Поскольку вечная мерзлота представляет собой крепкую, как гранит, массу, мы работали шахтерскими электрическими отбойными молотками. Вынутый грунт подвозился на тачках к подъемнику, поднимался по стволу на-гора, а затем доставлялся вагонетками к бутарам.
Наш прииск был на хорошем счету, там добывали за сутки до нескольких килограммов, а то и десятков килограммов золота. Попадались и довольно крупные самородки; сам я их не видел, а только слышал о них; мне удалось найти лишь три маленьких самородка, самый крупный весил сто пятьдесят граммов.
Некоторые из старожилов-заключенных были настоящими старателями. Они спускались в шахту с водой и лотком для промывки грунта и редко когда не намывали двадцати пяти - тридцати граммов золота. Я часто наблюдал, как они осматривают стены шахты, иногда освещая их дополнительно карманным фонариком. Найдя подходящее место, эти мастера своего дела начинали отбивать грунт и промывать его в лотке. Был случай, когда один из таких старателей не выходил из шахты семьдесят часов. Еду и воду ему приносили в шахту. В результате за это время он намыл почти два килограмма золота.
Работа на прииске была довольно изнурительная, особенно если учесть малокалорийное питание. На более тяжелую работу посылали, как правило, "врагов народа", на более легкую - "уркаганов". Из них же, как я уже говорил, назначались бригадиры, повара, дневальные и старшие по палаткам. Естественно, что то незначительное количество жиров, которое отпускалось на котел, попадало прежде всего в желудки "урок". Питание было трех категорий: для невыполнивших норму, для выполнивших и для перевыполнивших. В числе последних были уголовники. Хотя они работали очень мало, но учетчики были из их же компании. Они жульничали, приписывая себе и своим выработку за наш счет. Поэтому уголовники были сыты, а мы голодали.
На зиму палатки, где мы жили, утеплялись толстыми стенками из снега. Топка железных печей не лимитировалась - сколько принесем дров из леса после рабочего дня, столько и сожжем. Морозы в сорок - пятьдесят градусов в этих местах - обычное явление. Бежать было некуда, поэтому выход за проволоку особенно не контролировали. Пойдешь, бывало, к охраннику, скажешь: "Иду за дровами" - и выходишь за проволоку свободно. Если хочешь поесть сверх того, что дадут в столовой, сначала принесешь дров хозяину какого-нибудь деревянного домика - за это получишь кусок хлеба, больший или меньший в зависимости от объема твоей вязанки. Но так как вольнонаемные приезжали туда за длинным рублем, то они не особенно были щедры и лишней корки хлеба не давали. Конечно, в этой среде были добрые люди, работой на них мы дорожили как единственной возможностью подкормиться; но у них почти всегда уже были свои постоянные носильщики и пильщики дров.
Бывали и такие случаи. Нас и "уркаганов" наряжали за дровами. Мы шли в лес, а уголовные поджидали нас недалеко от лагеря, отбирали дрова, в лучшем случае со словами: "Мы вам поможем поднести". А мы, не имея права возвращаться без дров, снова шли в лес за три километра. Но бывало и хуже (на кого попадешь!); и дрова отнимут, и вдобавок изобьют!
Моим соседом по нарам оказался Михаиле Иваныч с Украины. Он был архитектором, в лагерь прибыл раньше меня на год. Однажды вечером он сказал мне:
- Смотрю на тебя, Васильевич, и вижу, что ты не правильно, горячо взял с места, тебя ненадолго здесь хватит. Имей в виду - сколько бы ты ни работал, все равно у тебя ста процентов не будет, баланду будешь есть третьего сорта, а уркаганы, не работая, будут получать первого сорта. Они твою выработку запишут себе, а свою - тебе. Здесь так было и так будет. А еще я вижу, ты слишком строптив, часто указываешь уркам на их неправду и споришь с ними. Поверь мне, это к добру не приведет, ты этих ублюдков не перевоспитаешь, а только ожесточишь против себя и причинишь себе большой вред. Уркаганы здесь крепко спаяны между собой, охрана и администрация на их стороне. - И еще тише он добавил: - Наш бригадир - отъявленный бандит, он у них за главного. Что он скажет своим, то с тобой и сделают.
- Я вижу, мне здесь будет плохо, - ответил я. - Главное, я не могу примириться с этим издевательством.
- А ты и не примиряйся, но и не вступай с ними в ссоры, а то - могила. Это ведь еще хуже.
- Не могу, поверь мне. Я только уступаю силе.
- Так это и есть сила. Я тебя предупредил, - сказал Михаиле. - А там делай, как хочешь.
Прошла осень, наступила суровая зима. Слова Михаилы Ивановича подтвердились. Работавшие со мной вырабатывали меньше, чем я, но с наружных работ были переведены в шахту, где не было ветра и было относительно тепло. Я и мне подобные остались наверху.
Мороз с сильным ветром делал свое дело. Сил оставалось все меньше, работать становилось труднее - еле дотягивали вагонетку до отвала. Заветной и постоянной мечтой было скорее добраться до палатки, под свое дырявое одеяло. Но и на нарах холод находил меня, хватал то за грязные ноги, то за бока и спину и не давал уснуть. Не только холод мешал заснуть, а еще и сонное бормотание, несшееся со всех сторон. Чего не наслушаешься: "Коленька, спи, сынок", "Дорогая, ты пришла...". А другие, тяжело вздыхают или вскрикивают; "Я не враг, не враг!"
Вскоре со мной приключилось несчастье: начали пухнуть ноги, расшатались зубы. Ноги у меня стали как бревна. Я думал, мой организм железный, но вот начал сдавать. Если сляжешь, как больной, тогда беда; исход один... Я пошел к врачу. Обязанности врача выполнял фельдшер, осужденный за какую-то безделицу на десять лет. Человек он был порядочный. Фельдшер записал меня в инвалиды и устроил сторожем для охраны летней бутары. Эта работа считалась привилегированной, там не нужно было гонять тяжелую тачку и вагонетку - только посматривай, чтобы не растащили сухой лес на отопление палаток.
В сторожах я пробыл две недели. Сидя в сделанном из снега шалаше, жег в нем небольшой костер. У меня были кирка и топор, я ими откалывал куски от пеньков, стаскивал их в свою снежную землянку и поддерживал огонь.
Часто, сидя у костра в этом снежном доме с лазом вместо двери, я чувствовал, как приятное тепло пробирается за бушлат, и думал. О чем же мог думать полуживой человек, спрятавшийся в снегу от пятидесяти шестидесятиградусного мороза? Конечно, как у всех моих товарищей по несчастью, думы мои были о прожитой жизни, о семье и близких, о том, удастся ли когда-нибудь выйти на свободу.
Мысленным взглядом я окидывал всю свою жизнь. Пять лет службы солдатом в царской армии, потом комбед и сельсовет, служба в Красной Армии - от солдата до командира дивизии. Разные бывали у меня начальники, но почти каждый из них оставался доволен моей работой, несмотря на мой, как говорили, непокладистый характер. Партийная организация всегда меня поддерживала, считая, что я правильно понимаю свои обязанности коммуниста. И я, полный благодарности Коммунистической партии и Советскому правительству на их доверие ко мне, отдавал все свои силы на благо социалистической Родины, много раз рискуя при этом жизнью. И в сотый раз я спрашивал себя: за что я здесь? Но я думал не только о себе. На сколько лет замедлится теперь рост нашей страны, лишившейся большой части агрономов, ученых, врачей, архитекторов, инженеров, партийных и советских работников, которых с таким трудом и заботой выпестовала наша партия и которые теперь сидят в тюрьмах или гоняют тачки и вагонетки...
Из лагеря я много раз писал в прокуратуру, в Верховный суд и Сталину. Первые две инстанции отвечали: "Оставлено без последствий". Сталин не отвечал вовсе.
Был у нас в лагере некто Султанов, малосильный и замкнутый человек. Своими думами и переживаниями он ни с кем не делился. К тяжелому труду был плохо приспособлен. К нему часто придирался, а иногда и прикладывал свою увесистую пятерню негодяй бригадир. Как-то раз я, увидев Султанова вдалеке от палаток, подошел к нему и спросил:
- Почему слезы на глазах?
- Там, в тюрьме, над нами издевались ученые обезьяны, здесь издеваются шакалы. Как подумаешь... - Он помолчал и добавил: - Получил письмо. Родные уведомляют, что навестили в детдоме моих детей, чувствуют себя хорошо. А от жены вестей нет.
Из палатки вышел бригадир и грубо крикнул:
- Чего уединились, что у вас там за секреты? Жалуешься комдиву? - желчно спросил он Султанова, - Бесполезное занятие! Он свое откомандовал, кончилась его власть. Мы здесь командуем и будем командовать.
Султанов и я продолжали ходить.
- Одному, без друзей, здесь быть нельзя, - уговаривал я его. - Посмотри вокруг: никому не сладко, но каждый старается держаться с кем-нибудь вместе вдвоем, в малой или большой группе. А ты все один и один. Одиночество - не поддержка.
В один из зимних холодных дней ветер вдруг завыл, загудел, закрутил снег так, что в десяти шагах ничего не было видно. Наружные работы были прекращены: людей сбивало с ног. Султанов еще до того, как поднялся ветер, ушел в лес за дровами. К ночи он не вернулся, а наутро его нашли в пятидесяти шагах от лагеря замерзшим; недалеко от него лежали дрова, которые он нес. Вместе с ним похоронили и другого замерзшего.
На похоронах присутствовали пятеро заключенных, считая тех, кому приказали отрыть и зарыть могилу; из охраны и администрации не было никого.
Над могилой кто-то сказал:
- Отмаялся, бедняга.
Другой добавил:
- Он был всегда один, теперь они вдвоем и останутся вместе неразлучно.
Грустными возвращались мы с похорон. Кто-то нарушил молчание:
- Люди у нас тут разные бывают. Одни замкнутые, как на замок, страдают в одиночестве. Другие, хотя ни с кем близко не дружат, - не унывают, у них душа нараспашку, им со всеми легко. Третьи живут в группах. Хуже всех тут первым, а лучше всего последним; всегда найдется кто-нибудь, кто их поддержит...
До нас дошел слух, будто арестован Ежов со своими "опричниками". Многие этому сразу поверили и говорили, что Ежов и его приближенные просто куплены нашими врагами. В связи с этим слухом поднялось настроение у лагерников. Говорили даже, что скоро начнется массовый пересмотр дел. В числе многих и я уже предвкушал свое освобождение.
Лишь меньшая часть заключенных не придавала никакого значения этим слухам.
К сожалению, они оказались правы. Изменений никаких не последовало.
Прошла зима, морозы стали слабее. Но мы уже недосчитывались многих товарищей. Я получил посылку, правда изрядно опустошенную; все, что в ней оставалось съестного, мы съели коллективно, нашей небольшой сплоченной группой. Получил и письмо. Жена скрывала горе, но я читал между строк; никаких перемен в нашей судьбе не предвиделось.
Не раз и не два "уркаганы" делали на мой снежный домик налеты, забирали мои запасы дров, с таким трудом расщепленные пеньки, а в благодарность ругали на чем свет стоит или избивали до полусмерти.
Работа моя была нетрудная, и я не раз благодарил в душе моего доброго фельдшера. Но ноги мои продолжали пухнуть, стали как бревна, а колени перестали сгибаться. Пришлось снова идти к фельдшеру. Теперь он полностью меня "актировал" как инвалида и написал заключение, что необходимо отправить меня ив Мальдяка в другой лагерь, расположенный в двадцати трех километрах от Магадана.
Теперь все зависело от начальника лагеря. На мое счастье, он утвердил акт, и в конце марта 1940 года я оказался под Магаданом. Это, и только это, спасло меня от неминуемой гибели.
К моему великому сожалению, я забыл фамилию фельдшера, который работал в то время на Мальдяке. Но чувство благодарности к нему я сохранил навсегда.
Когда я в первый раз прибыл из Владивостока в Магадан, его окрестности показались мне дикими. Но теперь - после того, как я пожил в Мальдяке, - район Магадана показался мне уютным, и воздух там был со всем другим - как будто я попал в ноябре из северных окраин в Сочи.
Разместили нас в большом барачном лагере, у подножия гор. Четыре дня нас, обессиленных болезнью и долгим, трудным путем, на работу не посылали.
Лежа на нарах, мы, прибывшие из Мальдяка, вспоминали своего бригадира, имевшего шесть судимостей, из которых четыре за убийства. Он часто, как попугай, кричал нам; "Грузи, быстрей, гони быстрей!" - и угрожал: "За такую работу начальник баландой и хлебом не накормит!" Никогда в жизни не работавший, он заставлял нас работать. Он ставил нам в вину, что мы учи - ли людей жить по советским законам, и с важностью говорил, что теперь он над нами царь и бог, что его приказ заменяет здесь и конституцию, и закон, а потом цинично заключал; "Подохнете - не беда, других пригонят, Таких врагов, как вы, в России много!" Здесь, под Магаданом, мы отдыхали от него.
Но быстро как сон промелькнули четыре дня отдыха. Потом мы снова взялись за работу - носили на себе или стаскивали волоком с гор древесину,
Читателям будет трудно представить себе картину - как по склонам гор, растянувшись на четыре километра, вереницей бредут исхудалые люди, не люди, а тени, вытянув, как журавли в перелете, шеи вперед и напрягая последние силы, тянут бревна. Тяжело тащить груз с горы, еще тяжелее по ровной местности, а при самом незначительном подъеме его и вовсе не сдвинуть. Люди спотыкаются, падают, встают и снова падают, но груз трогается с места лишь тогда, когда приходит на помощь кто-нибудь, сзади идущий. Так доставляется древесина в лагерь.
День ото дня работать становилось тяжелее. Вечерами судили и рядили: почему это? Одни говорили: "Доходим, братцы". Другие уверяли: "Всему причиной долгожданная весна, она влагой снег пропитала, из-за этого и тянуть древесину стало труднее, от этого и ноги так болят". "Всему причиной, братцы, плохой харч, - авторитетно замечал третий. - Он не лучше, чем на Мальдяке, а работа одинаково тяжелая".
Так что же делать? Объявить, что болен, нельзя: урежут хлеб, а чем будут лечить? От всех болезней одно лекарство - настой хвои. Тогда уж одна дорога под бугор! Значит, тяни, пока можешь...
Как-то во время короткого отдыха мы рассказывали друг другу свою прошлую жизнь. Рассказывал и я свою. Один из моих знакомых по пароходу, квалифицированнейший инженер Л. И. Логинов, спросил меня:
- А теперь, Александр Васильевич, не бранишь себя за честный труд, за то, что столько в жизни старался? Не настроило тебя по-другому решение "Шемякина суда"?
- Нет, Леонид. Если бы пришлось начать жизнь сначала, я бы повторил ее, хотя бы и знал, что окажусь на Колыме. Если окажусь на воле, то снова буду служить, хоть сверхсрочником в роте или эскадроне. А суд, что с него взять? Ему так кто-то приказал...
- Иного ответа я от тебя и не ожидал, - сказал Леонид Игнатьевич и добавил: - Я тоже так. Согласился бы всю жизнь быть простым рабочим, но только на воле и чтобы знали, что я ни в чем не виноват. Однажды мне снилось, что пришел приказ о моем немедленном освобождении, что все знают об этом приказе, но проходят дни, недели, а его мне не объявляют. Как я поносил начальство! После оклика "Поднимайсь!" был рад, что это только сон. Иначе за мои речи не избежать бы мне прибавления срока.
В тот же день мне пришлось пережить прискорбный случай. Получив от жены очередной денежный перевод, я решил полакомиться и соблазнился на покупку у одного из "уркаганов" коробки рыбных консервов. В то время как я доставал из платка деньги, к нам подошли еще два "уркагана", выхватили у меня платок с деньгами и под смех остальных спрятались в толпе людей, шедших в столовую.
Обида страшная. И не так было жалко денег, как пачки писем от жены и ее фотографии: их вместе с деньгами выхватили у меня из рук эти мерзавцы. А я ведь каждое письмо перечитывал множество раз, а оставаясь один, глядел на фото... Этих злодеев я встречал не раз, просил их вернуть хотя бы фотографию, но они лишь смеялись в ответ.
Когда я вскрыл банку, то вместо рыбы обнаружил песок.
Люди по-разному реагируют на тяжелый труд. Одни, едва добравшись до нар, сразу же отдавался сну, хотя и тревожному; другие, ворочаясь с боку на бок, долго не засыпают. Я спал плохо. На работе не было времени отдаваться думам; а ночью, при тусклом освещении, думаешь о прошлом, настоящем и будущем.
Вспоминал я и Лефортовскую тюрьму. Как тогда мечталось поскорее попасть в какой-либо лагерь, работать, дышать свежим воздухом! Но я никогда не предполагал, что есть такие лагеря, как наш. Теперь, голодный, лежа на нарах, я мечтал: как было бы хорошо попасть в тюрьму, хоть дней на пять, отлежаться, отдохнуть в тепле, досыта поесть хлеба!
Много думал о жене - как трудно ей, многострадальной: сразу лишилась отца, брата и мужа. Вспоминал о том, как мы с ней жалели арестованных наших знакомых, не подозревая, что и наше горе стоит уже за дверью.
Но больше всего мои думы были заняты судьбами моей Родины. "Если бы, думал я, - арестовали только меня, это было бы мое личное горе. А то ведь арестовано столько преданных и ответственных работников всех специальностей. Это уже горе всей страны". Считая неизбежной и близкой войну, я думал, как будут вести бои и операции только что выдвинутые на высокие должности новые, не имеющие боевого опыта командиры. Пусть они люди честные, храбрые и преданные Родине, но ведь дивизией будет командовать вчерашний комбат, корпусом - командир полка, а армией и фронтом - в лучшем случае командир дивизии или его заместитель... Сколько будет лишних потерь и неудач! Что предстоит пережить стране в связи с этим!
И опять вставал проклятый вопрос: так что же случилось? На этот вопрос я ответа не находил...
Уголовников в нашем лагере было много, и, как на Мальдяке, они работали мало, а жили хорошо. Один из этих субъектов давно приставал ко мне, чтобы я продал ему свою шерстяную гимнастерку. Этот "уркаган" был старостой в одной из палаток, он получал и раздавал заключенным хлеб, так что у него всегда были "излишки". Однажды я, получил от жены письмо. Она уведомляла меня, что мне отправлена вещевая посылка, в которой я получу гимнастерку, брюки, белье и сапоги, а также и сухую колбасу. Это письмо я показал "уркагану" и сказал:
- Ту гимнастерку, что на мне, я продать не могу, а продам тебе ту, которую получу, но при условии, что ты будешь снабжать меня дополнительным хлебом.
- Хорошо, буду давать пайку по 600 граммов в день, - ответил он и, надо отдать ему справедливость, добросовестно выполнял обещание.
Но я знал по длительному опыту, что хорошие вещи до меня не доходят всегда я получал не те, о которых писала жена, а некоторые посылки не получал совсем. Поэтому, не очень-то надеясь получить и на этот раз то, о чем писала жена, я был уверен, что и лишний паек хлеба, позволяющий держаться на ногах, я буду получать недолго. Надо было заблаговременно искать какой-либо работы полегче. При содействии заключенного М. М. Горева, который имел здесь некоторый служебный вес, заведуя частью мастерских, я устроился колоть дрова и греть воду в кипятильнике. Эта работа была мне по силам, да и работать можно было в тепле.
По соседству с кипятильником находилась хозчасть лагеря, бухгалтером в которой работал некто И. Егоров, бывший финансовый работник из Ярославля; я с ним познакомился и предложил постоянно убирать и подметать его канцелярию в надежде получить за это лишнюю корку хлеба. Егоров согласился и был не в накладе. Не ошибся и я: сметая со столов крошки, корочки, а иногда и кусочки хлеба в свою торбу, я в какой-то степени стал лучше утолять свой голод.
Недалеко от места моей работы были расположены землянки с картофелем, морковкой и луком, находившиеся в ведении Егорова. Я и здесь работал (голод не тетка!), помогая перебирать овощи. Так как у меня шатались зубы и невозможно было грызть сырую картошку и морковь, я смастерил себе терку: нашел кусочек белой жести и пробил в нем гвоздем дырочки. Теперь я мог есть сырые овощи, и мои зубы стали укрепляться, а опухоль ног пошла на убыль. Я мог даже кое-чем помочь своим товарищам по несчастью, в том числе Л. И. Логинову.
В одном из писем жена мне писала, чтобы я не беспокоился о ней - она здорова, получила нетрудную, хорошо оплачиваемую работу на заводе, с работой уже освоилась, товарищи по работе и начальство ею довольны. (На самом деле, как потом стало мне известно, все это было только фантазией. Была она в это время без работы.) Но все-таки она решила приехать в Магадан, что бы поступить на работу здесь, быть ближе ко мне, и ей уже обещали дать пропуск.
Меня это испугало. Немедленно я написал жене два почти одинаковых по содержанию письма и послал их с промежутком в семь суток, надеясь, что хоть одно из них дойдет. Радуясь, что она получила хорошую работу, я категорически возражал против ее приезда в Магадан и, пойдя на ложь, в свою очередь сообщил, что я уезжаю на дальний прииск. Я убеждал ее - и в деловом смысле это была правда, - что она нужнее мне там, вблизи от Москвы.
Когда в конце концов я поправился и набрался сил, наступило короткое колымское лето. И больных, и здоровых, жаждущих занять мое теплое местечко у кипятильника, было очень много. А в это время происходил набор на рыбные промыслы - туда я и записался одним из первых. Через неделю, распрощавшись со своими приятелями, я оказался в поселке Ола, на берегу моря. Там я встретил своего товарища, бывшего командира 28-й кавдивизии Федорова, который работал, как когда-то его отец, кузнецом. Обнялись, расцеловались и обменялись новостями. В Оле было неплохо, режим там был более слабым, заключенные свободно ходили по поселку, мы часто виделись с Федоровым.
Однако не каждый из потерявших себя людей мог жить на такой "основе".
Моим соседом по нарам был в колымском лагере один крупный когда-то работник железнодорожного транспорта, даже хвалившийся тем, что оклеветал около трехсот человек. Он повторял то, что мне уже случалось слышать в московской тюрьме: "Чем больше, тем лучше - скорее все разъяснится". Кроме того. в массовых арестах он видел какую-то "историческую закономерность", приводил примеры из времен Ивана Грозного и Петра Первого... Хотя я не скрывал крайнего нерасположения к этому теоретизирующему клеветнику, тот почему-то всегда старался завести со мной разговор. Меня это сначала злило; потом я стал думать, что он ищет в разговорах успокоения своей совести. Но однажды, будучи выведенным из терпения, сказал ему:
- Ты и тебе подобные так сильно запутали клубок, что распутать его будет трудно. Однако распутают! Если бы я оказался на твоем месте, то давно бы повесился...
На следующее утро его нашли повесившимся. Несмотря на мою большую к нему неприязнь, я долго и болезненно переживал эту смерть.
Среди заключенных ходил слух, будто некоторые из арестованных, давшие нужные следователям показания, освобождались даже без суда, хотя и признали себя участниками "заговора". Но этому слуху верили немногие, не верил ему и я. Лишь позднее пришлось убедиться в том, что это правда и такие случаи бывали. В июле 1939 года я попал на прииск Мальдяк, что в шестистах пятидесяти километрах от Магадана. Везли нас на машинах пять суток, первые четыреста пятьдесят километров по выбитому шоссе, а остальные двести - по грунтовой дороге. Дорога проходила по сильно всхолмленной местности, поросшей лиственницей, осиной, березой и кедром. Во время остановок мы с жадностью набрасывались на спелые кедровые шишки и запасались ими на дорогу. Углубляться в лес не разрешалось под угрозой смерти.
Машины удалялись от Магадана, увозя нас в глубины неизвестного нам края. Поднимаясь все выше, мы все реже видели человеческое жилье. На перевале невольно залюбовались красивым нагромождением гор. Один из осужденных даже воскликнул, странно смешивая восхищение с горькой иронией:
- Смотрите, как высоко вознесла нас судьба! Когда бы мы еще увидели такую красоту?
- Судьба? - ответил ему другой. - Ну что ж, можно сказать и так. Как в песне: "То вознесет его высоко, то бросит в бездну без стыда..."
Глядя на низкие искривленные деревья, третий нашел грустное сравнение:
- Вот так и нас согнут там, куда везут.
- Да нет, худшее осталось позади, - ответили ему без особой уверенности.
На перевале дул такой сильный ветер, что на поворотах мы чуть не вылетали из машины. Я заметил, что, видно, вольному хозяину гор не нравится приезд невольников.
- Да, - ответил сидящий рядом, - но ведь и мы когда-то были вольными, как ветер...
Строили догадки, кто были первые, что шли пешком по этим местам в поисках золотого клада. Гибли одни, за ними шли другие. И вот пришла наша очередь,
Поселок при золотом прииске Мальдяк состоял из деревянных домиков в одно три окна. В этих домиках жили вольнонаемные служащие. В лагере, огороженном колючей проволокой, было десять больших, санитарного образца двойных палаток, каждая на пятьдесят - шестьдесят заключенных. Кроме того, были деревянные хозяйственные постройки: столовая, кладовые, сторожка, а за проволокой деревянные казармы для охраны, и там же шахты и две бутары - сооружения для промывки грунта. Нас пересчитали, завели за проволоку. Первый раз за пять суток дали горячую пищу.
В нашем лагере было около четырехсот осужденных по 58-й статье и до пятидесяти "уркаганов", закоренелых преступников, на совести которых была не одна судимость, а у некоторых по нескольку, даже по восьми, ограблений с убийством. Именно из них и ставились старшие над нами.
Грунт для промывки золота добывался на глубине тридцати - сорока метров. Поскольку вечная мерзлота представляет собой крепкую, как гранит, массу, мы работали шахтерскими электрическими отбойными молотками. Вынутый грунт подвозился на тачках к подъемнику, поднимался по стволу на-гора, а затем доставлялся вагонетками к бутарам.
Наш прииск был на хорошем счету, там добывали за сутки до нескольких килограммов, а то и десятков килограммов золота. Попадались и довольно крупные самородки; сам я их не видел, а только слышал о них; мне удалось найти лишь три маленьких самородка, самый крупный весил сто пятьдесят граммов.
Некоторые из старожилов-заключенных были настоящими старателями. Они спускались в шахту с водой и лотком для промывки грунта и редко когда не намывали двадцати пяти - тридцати граммов золота. Я часто наблюдал, как они осматривают стены шахты, иногда освещая их дополнительно карманным фонариком. Найдя подходящее место, эти мастера своего дела начинали отбивать грунт и промывать его в лотке. Был случай, когда один из таких старателей не выходил из шахты семьдесят часов. Еду и воду ему приносили в шахту. В результате за это время он намыл почти два килограмма золота.
Работа на прииске была довольно изнурительная, особенно если учесть малокалорийное питание. На более тяжелую работу посылали, как правило, "врагов народа", на более легкую - "уркаганов". Из них же, как я уже говорил, назначались бригадиры, повара, дневальные и старшие по палаткам. Естественно, что то незначительное количество жиров, которое отпускалось на котел, попадало прежде всего в желудки "урок". Питание было трех категорий: для невыполнивших норму, для выполнивших и для перевыполнивших. В числе последних были уголовники. Хотя они работали очень мало, но учетчики были из их же компании. Они жульничали, приписывая себе и своим выработку за наш счет. Поэтому уголовники были сыты, а мы голодали.
На зиму палатки, где мы жили, утеплялись толстыми стенками из снега. Топка железных печей не лимитировалась - сколько принесем дров из леса после рабочего дня, столько и сожжем. Морозы в сорок - пятьдесят градусов в этих местах - обычное явление. Бежать было некуда, поэтому выход за проволоку особенно не контролировали. Пойдешь, бывало, к охраннику, скажешь: "Иду за дровами" - и выходишь за проволоку свободно. Если хочешь поесть сверх того, что дадут в столовой, сначала принесешь дров хозяину какого-нибудь деревянного домика - за это получишь кусок хлеба, больший или меньший в зависимости от объема твоей вязанки. Но так как вольнонаемные приезжали туда за длинным рублем, то они не особенно были щедры и лишней корки хлеба не давали. Конечно, в этой среде были добрые люди, работой на них мы дорожили как единственной возможностью подкормиться; но у них почти всегда уже были свои постоянные носильщики и пильщики дров.
Бывали и такие случаи. Нас и "уркаганов" наряжали за дровами. Мы шли в лес, а уголовные поджидали нас недалеко от лагеря, отбирали дрова, в лучшем случае со словами: "Мы вам поможем поднести". А мы, не имея права возвращаться без дров, снова шли в лес за три километра. Но бывало и хуже (на кого попадешь!); и дрова отнимут, и вдобавок изобьют!
Моим соседом по нарам оказался Михаиле Иваныч с Украины. Он был архитектором, в лагерь прибыл раньше меня на год. Однажды вечером он сказал мне:
- Смотрю на тебя, Васильевич, и вижу, что ты не правильно, горячо взял с места, тебя ненадолго здесь хватит. Имей в виду - сколько бы ты ни работал, все равно у тебя ста процентов не будет, баланду будешь есть третьего сорта, а уркаганы, не работая, будут получать первого сорта. Они твою выработку запишут себе, а свою - тебе. Здесь так было и так будет. А еще я вижу, ты слишком строптив, часто указываешь уркам на их неправду и споришь с ними. Поверь мне, это к добру не приведет, ты этих ублюдков не перевоспитаешь, а только ожесточишь против себя и причинишь себе большой вред. Уркаганы здесь крепко спаяны между собой, охрана и администрация на их стороне. - И еще тише он добавил: - Наш бригадир - отъявленный бандит, он у них за главного. Что он скажет своим, то с тобой и сделают.
- Я вижу, мне здесь будет плохо, - ответил я. - Главное, я не могу примириться с этим издевательством.
- А ты и не примиряйся, но и не вступай с ними в ссоры, а то - могила. Это ведь еще хуже.
- Не могу, поверь мне. Я только уступаю силе.
- Так это и есть сила. Я тебя предупредил, - сказал Михаиле. - А там делай, как хочешь.
Прошла осень, наступила суровая зима. Слова Михаилы Ивановича подтвердились. Работавшие со мной вырабатывали меньше, чем я, но с наружных работ были переведены в шахту, где не было ветра и было относительно тепло. Я и мне подобные остались наверху.
Мороз с сильным ветром делал свое дело. Сил оставалось все меньше, работать становилось труднее - еле дотягивали вагонетку до отвала. Заветной и постоянной мечтой было скорее добраться до палатки, под свое дырявое одеяло. Но и на нарах холод находил меня, хватал то за грязные ноги, то за бока и спину и не давал уснуть. Не только холод мешал заснуть, а еще и сонное бормотание, несшееся со всех сторон. Чего не наслушаешься: "Коленька, спи, сынок", "Дорогая, ты пришла...". А другие, тяжело вздыхают или вскрикивают; "Я не враг, не враг!"
Вскоре со мной приключилось несчастье: начали пухнуть ноги, расшатались зубы. Ноги у меня стали как бревна. Я думал, мой организм железный, но вот начал сдавать. Если сляжешь, как больной, тогда беда; исход один... Я пошел к врачу. Обязанности врача выполнял фельдшер, осужденный за какую-то безделицу на десять лет. Человек он был порядочный. Фельдшер записал меня в инвалиды и устроил сторожем для охраны летней бутары. Эта работа считалась привилегированной, там не нужно было гонять тяжелую тачку и вагонетку - только посматривай, чтобы не растащили сухой лес на отопление палаток.
В сторожах я пробыл две недели. Сидя в сделанном из снега шалаше, жег в нем небольшой костер. У меня были кирка и топор, я ими откалывал куски от пеньков, стаскивал их в свою снежную землянку и поддерживал огонь.
Часто, сидя у костра в этом снежном доме с лазом вместо двери, я чувствовал, как приятное тепло пробирается за бушлат, и думал. О чем же мог думать полуживой человек, спрятавшийся в снегу от пятидесяти шестидесятиградусного мороза? Конечно, как у всех моих товарищей по несчастью, думы мои были о прожитой жизни, о семье и близких, о том, удастся ли когда-нибудь выйти на свободу.
Мысленным взглядом я окидывал всю свою жизнь. Пять лет службы солдатом в царской армии, потом комбед и сельсовет, служба в Красной Армии - от солдата до командира дивизии. Разные бывали у меня начальники, но почти каждый из них оставался доволен моей работой, несмотря на мой, как говорили, непокладистый характер. Партийная организация всегда меня поддерживала, считая, что я правильно понимаю свои обязанности коммуниста. И я, полный благодарности Коммунистической партии и Советскому правительству на их доверие ко мне, отдавал все свои силы на благо социалистической Родины, много раз рискуя при этом жизнью. И в сотый раз я спрашивал себя: за что я здесь? Но я думал не только о себе. На сколько лет замедлится теперь рост нашей страны, лишившейся большой части агрономов, ученых, врачей, архитекторов, инженеров, партийных и советских работников, которых с таким трудом и заботой выпестовала наша партия и которые теперь сидят в тюрьмах или гоняют тачки и вагонетки...
Из лагеря я много раз писал в прокуратуру, в Верховный суд и Сталину. Первые две инстанции отвечали: "Оставлено без последствий". Сталин не отвечал вовсе.
Был у нас в лагере некто Султанов, малосильный и замкнутый человек. Своими думами и переживаниями он ни с кем не делился. К тяжелому труду был плохо приспособлен. К нему часто придирался, а иногда и прикладывал свою увесистую пятерню негодяй бригадир. Как-то раз я, увидев Султанова вдалеке от палаток, подошел к нему и спросил:
- Почему слезы на глазах?
- Там, в тюрьме, над нами издевались ученые обезьяны, здесь издеваются шакалы. Как подумаешь... - Он помолчал и добавил: - Получил письмо. Родные уведомляют, что навестили в детдоме моих детей, чувствуют себя хорошо. А от жены вестей нет.
Из палатки вышел бригадир и грубо крикнул:
- Чего уединились, что у вас там за секреты? Жалуешься комдиву? - желчно спросил он Султанова, - Бесполезное занятие! Он свое откомандовал, кончилась его власть. Мы здесь командуем и будем командовать.
Султанов и я продолжали ходить.
- Одному, без друзей, здесь быть нельзя, - уговаривал я его. - Посмотри вокруг: никому не сладко, но каждый старается держаться с кем-нибудь вместе вдвоем, в малой или большой группе. А ты все один и один. Одиночество - не поддержка.
В один из зимних холодных дней ветер вдруг завыл, загудел, закрутил снег так, что в десяти шагах ничего не было видно. Наружные работы были прекращены: людей сбивало с ног. Султанов еще до того, как поднялся ветер, ушел в лес за дровами. К ночи он не вернулся, а наутро его нашли в пятидесяти шагах от лагеря замерзшим; недалеко от него лежали дрова, которые он нес. Вместе с ним похоронили и другого замерзшего.
На похоронах присутствовали пятеро заключенных, считая тех, кому приказали отрыть и зарыть могилу; из охраны и администрации не было никого.
Над могилой кто-то сказал:
- Отмаялся, бедняга.
Другой добавил:
- Он был всегда один, теперь они вдвоем и останутся вместе неразлучно.
Грустными возвращались мы с похорон. Кто-то нарушил молчание:
- Люди у нас тут разные бывают. Одни замкнутые, как на замок, страдают в одиночестве. Другие, хотя ни с кем близко не дружат, - не унывают, у них душа нараспашку, им со всеми легко. Третьи живут в группах. Хуже всех тут первым, а лучше всего последним; всегда найдется кто-нибудь, кто их поддержит...
До нас дошел слух, будто арестован Ежов со своими "опричниками". Многие этому сразу поверили и говорили, что Ежов и его приближенные просто куплены нашими врагами. В связи с этим слухом поднялось настроение у лагерников. Говорили даже, что скоро начнется массовый пересмотр дел. В числе многих и я уже предвкушал свое освобождение.
Лишь меньшая часть заключенных не придавала никакого значения этим слухам.
К сожалению, они оказались правы. Изменений никаких не последовало.
Прошла зима, морозы стали слабее. Но мы уже недосчитывались многих товарищей. Я получил посылку, правда изрядно опустошенную; все, что в ней оставалось съестного, мы съели коллективно, нашей небольшой сплоченной группой. Получил и письмо. Жена скрывала горе, но я читал между строк; никаких перемен в нашей судьбе не предвиделось.
Не раз и не два "уркаганы" делали на мой снежный домик налеты, забирали мои запасы дров, с таким трудом расщепленные пеньки, а в благодарность ругали на чем свет стоит или избивали до полусмерти.
Работа моя была нетрудная, и я не раз благодарил в душе моего доброго фельдшера. Но ноги мои продолжали пухнуть, стали как бревна, а колени перестали сгибаться. Пришлось снова идти к фельдшеру. Теперь он полностью меня "актировал" как инвалида и написал заключение, что необходимо отправить меня ив Мальдяка в другой лагерь, расположенный в двадцати трех километрах от Магадана.
Теперь все зависело от начальника лагеря. На мое счастье, он утвердил акт, и в конце марта 1940 года я оказался под Магаданом. Это, и только это, спасло меня от неминуемой гибели.
К моему великому сожалению, я забыл фамилию фельдшера, который работал в то время на Мальдяке. Но чувство благодарности к нему я сохранил навсегда.
Когда я в первый раз прибыл из Владивостока в Магадан, его окрестности показались мне дикими. Но теперь - после того, как я пожил в Мальдяке, - район Магадана показался мне уютным, и воздух там был со всем другим - как будто я попал в ноябре из северных окраин в Сочи.
Разместили нас в большом барачном лагере, у подножия гор. Четыре дня нас, обессиленных болезнью и долгим, трудным путем, на работу не посылали.
Лежа на нарах, мы, прибывшие из Мальдяка, вспоминали своего бригадира, имевшего шесть судимостей, из которых четыре за убийства. Он часто, как попугай, кричал нам; "Грузи, быстрей, гони быстрей!" - и угрожал: "За такую работу начальник баландой и хлебом не накормит!" Никогда в жизни не работавший, он заставлял нас работать. Он ставил нам в вину, что мы учи - ли людей жить по советским законам, и с важностью говорил, что теперь он над нами царь и бог, что его приказ заменяет здесь и конституцию, и закон, а потом цинично заключал; "Подохнете - не беда, других пригонят, Таких врагов, как вы, в России много!" Здесь, под Магаданом, мы отдыхали от него.
Но быстро как сон промелькнули четыре дня отдыха. Потом мы снова взялись за работу - носили на себе или стаскивали волоком с гор древесину,
Читателям будет трудно представить себе картину - как по склонам гор, растянувшись на четыре километра, вереницей бредут исхудалые люди, не люди, а тени, вытянув, как журавли в перелете, шеи вперед и напрягая последние силы, тянут бревна. Тяжело тащить груз с горы, еще тяжелее по ровной местности, а при самом незначительном подъеме его и вовсе не сдвинуть. Люди спотыкаются, падают, встают и снова падают, но груз трогается с места лишь тогда, когда приходит на помощь кто-нибудь, сзади идущий. Так доставляется древесина в лагерь.
День ото дня работать становилось тяжелее. Вечерами судили и рядили: почему это? Одни говорили: "Доходим, братцы". Другие уверяли: "Всему причиной долгожданная весна, она влагой снег пропитала, из-за этого и тянуть древесину стало труднее, от этого и ноги так болят". "Всему причиной, братцы, плохой харч, - авторитетно замечал третий. - Он не лучше, чем на Мальдяке, а работа одинаково тяжелая".
Так что же делать? Объявить, что болен, нельзя: урежут хлеб, а чем будут лечить? От всех болезней одно лекарство - настой хвои. Тогда уж одна дорога под бугор! Значит, тяни, пока можешь...
Как-то во время короткого отдыха мы рассказывали друг другу свою прошлую жизнь. Рассказывал и я свою. Один из моих знакомых по пароходу, квалифицированнейший инженер Л. И. Логинов, спросил меня:
- А теперь, Александр Васильевич, не бранишь себя за честный труд, за то, что столько в жизни старался? Не настроило тебя по-другому решение "Шемякина суда"?
- Нет, Леонид. Если бы пришлось начать жизнь сначала, я бы повторил ее, хотя бы и знал, что окажусь на Колыме. Если окажусь на воле, то снова буду служить, хоть сверхсрочником в роте или эскадроне. А суд, что с него взять? Ему так кто-то приказал...
- Иного ответа я от тебя и не ожидал, - сказал Леонид Игнатьевич и добавил: - Я тоже так. Согласился бы всю жизнь быть простым рабочим, но только на воле и чтобы знали, что я ни в чем не виноват. Однажды мне снилось, что пришел приказ о моем немедленном освобождении, что все знают об этом приказе, но проходят дни, недели, а его мне не объявляют. Как я поносил начальство! После оклика "Поднимайсь!" был рад, что это только сон. Иначе за мои речи не избежать бы мне прибавления срока.
В тот же день мне пришлось пережить прискорбный случай. Получив от жены очередной денежный перевод, я решил полакомиться и соблазнился на покупку у одного из "уркаганов" коробки рыбных консервов. В то время как я доставал из платка деньги, к нам подошли еще два "уркагана", выхватили у меня платок с деньгами и под смех остальных спрятались в толпе людей, шедших в столовую.
Обида страшная. И не так было жалко денег, как пачки писем от жены и ее фотографии: их вместе с деньгами выхватили у меня из рук эти мерзавцы. А я ведь каждое письмо перечитывал множество раз, а оставаясь один, глядел на фото... Этих злодеев я встречал не раз, просил их вернуть хотя бы фотографию, но они лишь смеялись в ответ.
Когда я вскрыл банку, то вместо рыбы обнаружил песок.
Люди по-разному реагируют на тяжелый труд. Одни, едва добравшись до нар, сразу же отдавался сну, хотя и тревожному; другие, ворочаясь с боку на бок, долго не засыпают. Я спал плохо. На работе не было времени отдаваться думам; а ночью, при тусклом освещении, думаешь о прошлом, настоящем и будущем.
Вспоминал я и Лефортовскую тюрьму. Как тогда мечталось поскорее попасть в какой-либо лагерь, работать, дышать свежим воздухом! Но я никогда не предполагал, что есть такие лагеря, как наш. Теперь, голодный, лежа на нарах, я мечтал: как было бы хорошо попасть в тюрьму, хоть дней на пять, отлежаться, отдохнуть в тепле, досыта поесть хлеба!
Много думал о жене - как трудно ей, многострадальной: сразу лишилась отца, брата и мужа. Вспоминал о том, как мы с ней жалели арестованных наших знакомых, не подозревая, что и наше горе стоит уже за дверью.
Но больше всего мои думы были заняты судьбами моей Родины. "Если бы, думал я, - арестовали только меня, это было бы мое личное горе. А то ведь арестовано столько преданных и ответственных работников всех специальностей. Это уже горе всей страны". Считая неизбежной и близкой войну, я думал, как будут вести бои и операции только что выдвинутые на высокие должности новые, не имеющие боевого опыта командиры. Пусть они люди честные, храбрые и преданные Родине, но ведь дивизией будет командовать вчерашний комбат, корпусом - командир полка, а армией и фронтом - в лучшем случае командир дивизии или его заместитель... Сколько будет лишних потерь и неудач! Что предстоит пережить стране в связи с этим!
И опять вставал проклятый вопрос: так что же случилось? На этот вопрос я ответа не находил...
Уголовников в нашем лагере было много, и, как на Мальдяке, они работали мало, а жили хорошо. Один из этих субъектов давно приставал ко мне, чтобы я продал ему свою шерстяную гимнастерку. Этот "уркаган" был старостой в одной из палаток, он получал и раздавал заключенным хлеб, так что у него всегда были "излишки". Однажды я, получил от жены письмо. Она уведомляла меня, что мне отправлена вещевая посылка, в которой я получу гимнастерку, брюки, белье и сапоги, а также и сухую колбасу. Это письмо я показал "уркагану" и сказал:
- Ту гимнастерку, что на мне, я продать не могу, а продам тебе ту, которую получу, но при условии, что ты будешь снабжать меня дополнительным хлебом.
- Хорошо, буду давать пайку по 600 граммов в день, - ответил он и, надо отдать ему справедливость, добросовестно выполнял обещание.
Но я знал по длительному опыту, что хорошие вещи до меня не доходят всегда я получал не те, о которых писала жена, а некоторые посылки не получал совсем. Поэтому, не очень-то надеясь получить и на этот раз то, о чем писала жена, я был уверен, что и лишний паек хлеба, позволяющий держаться на ногах, я буду получать недолго. Надо было заблаговременно искать какой-либо работы полегче. При содействии заключенного М. М. Горева, который имел здесь некоторый служебный вес, заведуя частью мастерских, я устроился колоть дрова и греть воду в кипятильнике. Эта работа была мне по силам, да и работать можно было в тепле.
По соседству с кипятильником находилась хозчасть лагеря, бухгалтером в которой работал некто И. Егоров, бывший финансовый работник из Ярославля; я с ним познакомился и предложил постоянно убирать и подметать его канцелярию в надежде получить за это лишнюю корку хлеба. Егоров согласился и был не в накладе. Не ошибся и я: сметая со столов крошки, корочки, а иногда и кусочки хлеба в свою торбу, я в какой-то степени стал лучше утолять свой голод.
Недалеко от места моей работы были расположены землянки с картофелем, морковкой и луком, находившиеся в ведении Егорова. Я и здесь работал (голод не тетка!), помогая перебирать овощи. Так как у меня шатались зубы и невозможно было грызть сырую картошку и морковь, я смастерил себе терку: нашел кусочек белой жести и пробил в нем гвоздем дырочки. Теперь я мог есть сырые овощи, и мои зубы стали укрепляться, а опухоль ног пошла на убыль. Я мог даже кое-чем помочь своим товарищам по несчастью, в том числе Л. И. Логинову.
В одном из писем жена мне писала, чтобы я не беспокоился о ней - она здорова, получила нетрудную, хорошо оплачиваемую работу на заводе, с работой уже освоилась, товарищи по работе и начальство ею довольны. (На самом деле, как потом стало мне известно, все это было только фантазией. Была она в это время без работы.) Но все-таки она решила приехать в Магадан, что бы поступить на работу здесь, быть ближе ко мне, и ей уже обещали дать пропуск.
Меня это испугало. Немедленно я написал жене два почти одинаковых по содержанию письма и послал их с промежутком в семь суток, надеясь, что хоть одно из них дойдет. Радуясь, что она получила хорошую работу, я категорически возражал против ее приезда в Магадан и, пойдя на ложь, в свою очередь сообщил, что я уезжаю на дальний прииск. Я убеждал ее - и в деловом смысле это была правда, - что она нужнее мне там, вблизи от Москвы.
Когда в конце концов я поправился и набрался сил, наступило короткое колымское лето. И больных, и здоровых, жаждущих занять мое теплое местечко у кипятильника, было очень много. А в это время происходил набор на рыбные промыслы - туда я и записался одним из первых. Через неделю, распрощавшись со своими приятелями, я оказался в поселке Ола, на берегу моря. Там я встретил своего товарища, бывшего командира 28-й кавдивизии Федорова, который работал, как когда-то его отец, кузнецом. Обнялись, расцеловались и обменялись новостями. В Оле было неплохо, режим там был более слабым, заключенные свободно ходили по поселку, мы часто виделись с Федоровым.