Страница:
Стоя босиком зимой на холодном полу, я страшно продрог. Но вот в кухне все стихло, моя партнерша беззвучно сняла крючок, и я прошмыгнул к себе на полати.
Хозяин все стонал за перегородкой и наконец позвал: "Мать, а мать, где у нас липок?" Это был настой березовых почек на водке, растирание - любимое лекарство хозяина от всех болезней. Вероятно, и любил-то он его за милый его сердцу запах водки. Хозяйка ответила сонным голосом: "Там, под зеркалом".
Проснулся я, как обычно, до света, пошел работать во дворе, с большой охапкой нарубленных дров вернулся на кухню. Из-за перегородки вышел хозяин. Все его лицо, даже седая борода были черным-черные. От неожиданности я выронил дрова и бросился во двор: никогда раньше не знал, что, если ушибить бок, от этого чернеют лицо и борода! Оказалось, что в темноте хозяин взял вместо липка бутылку с чернилами и растерся ими, а руками по привычке оглаживал щеки и бороду. Мне было приказано немедленно топить баню. Два дня хозяин отмывался, но борода все оставалась черной, к большому развлечению соседей.
Вовлекли меня карты и в другое приключение. В мои обязанности входила чистка сапог хозяину и его обоим сыновьям. Александр давал мне за это по воскресеньям пятак, а Николай, такой же скупой, как отец, никогда не давал ни копейки за мои труды. Наоборот, узнав как-то, что у меня скопилось шесть пятаков, он загорелся желанием прибрать их и, ничего не придумав другого, предложил сыграть с ним в карты на деньги. Я ответил, что с ним мне играть невыгодно - у меня только тридцать копеек, он забьет меня деньгами; да и карт у меня нет. Но Николаю не терпелось заполучить мои деньги, и он стал уверять: "Темнить больше, чем на твои деньги, не буду, а карты возьмем те, которыми ты играешь с матерью". Карты были старые, видавшие виды и хорошо известные мне. Прикинув, что это, во всяком случае, уравнивает наши шансы, я согласился. "Лезь на сеновал, - сказал я, - а я сбегаю за картами".
Прежде чем идти к Николаю, я зашел за поленницу, помолился богу, как всегда испрашивая его помощи, чтобы обыграть Кольку, и обещал поставить свечку ценой в зависимости от выигрыша. Играли в три листика. За час я выиграл двадцать восемь копеек. В следующее воскресенье он опять позвал меня играть, и опять я выиграл, на этот раз уже шестьдесят копеек. Играл я во второй раз спокойно, ибо приобрел уже некоторый опыт в денежной игре, лучше прежнего изучил карты и крепко верил в помощь божью, тем более что свечку перед иконой поставил, как обещал. Колька же оказался очень азартным игроком, его горячила жадность. Вскоре он перестал удовлетворяться игрой по воскресеньям и требовал игры на неделе.
Конечно, случалось, и я проигрывал, но сравнительно редко. Когда у меня скопилось больше рубля, я поторопился отдать деньги матери. Она не хотела их брать и все допытывалась откуда они. "Такие деньги!" - повторяла она. И только когда я сказал, что выиграл у Кольки, взяла со вздохом, но просила больше на деньги не играть.
Вероятно, покажется странным, что я вспоминаю мелкие бытовые случаи, рассказывая о своей жизни в те годы, когда происходило огромной важности событие - первая русская революция. Да еще где - в Шуе, в пролетарском городе, в котором разгорелось мощное рабочее движение и действовал товарищ Арсений Михаил Васильевич Фрунзе.
Но ничего не поделаешь - я жил в такой мещанской обстановке, так был прикован к лавке и дому хозяина, что круг моих впечатлений и интересов почти всецело ими замыкался, тем более что привычная жизнь моей собственной семьи, патриархальной и набожной, тоже приучила меня жить лишь повседневными мыслями о труде, о заработке и хлебе насущном. Старшие братья, работавшие на фабрике, были в моих глазах, да и в глазах наших родителей, просто-напросто людьми, нашедшими себе другой, не крестьянский способ как-то перебиться в жизни; о том, что принадлежность к рабочему классу изменила их мысли, их отношение к миру, вряд ли догадывались даже отец и мать, не говоря уже обо мне, все-таки еще мальчишке. Не считая возможным изображать себя лучше, чем я был, я и пишу лишь о том, что действительно заполняло в те годы мою жизнь.
Должен сказать, что о товарище Арсении я вообще-то слышал. Мне запомнилось возмущение рабочих в связи с его арестом в 1907 году. Власти считали Арсения организатором всех забастовок в районе Иваново и Шуя и обещали, как говорили, награду в десять тысяч рублей тому, кто доставит его живым или мертвым. Как ни оберегали рабочие Арсения, какому-то провокатору удалось его выдать. Арсений был арестован и заключен в шуйскую тюрьму. Весть об этом быстро распространилась и в городе, и по окрестным заводам и фабрикам. Рабочие ринулись в Шую. На второй день город был наводнен рабочими и работницами. Вся площадь и улицы, прилегавшие к тюрьме, заполнились людьми, требовавшими освобождения Арсения. В городе появился батальон пехоты, вызванный из Владимира, солдаты оцепили тюрьму. Фабрики бастовали, лавки закрылись, обычная жизнь замерла.
Потом разнесся слух, что Арсений написал обращение ко всем собравшимся рабочим, призывая их не предпринимать никаких насильственных действий во избежание бесполезного кровопролития, и поблагодарил за товарищескую солидарность. На следующий день под усиленным конвоем Арсения увезли во владимирскую тюрьму, а Шую недели три будоражили повальные обыски и аресты.
Однажды я увидел у окна магазина, где работал, брата Николая и поспешно вышел к нему. Мы зашли за ворота. Николай мне сообщил, что он вынужден бежать, иначе его арестуют. Жену и ребенка он оставит пока в деревне, но при первой возможности заберет их к себе. Просил передать поклон родителям, всем родным. На мой вопрос, сколько у него денег, он ответил, что двадцать копеек. К несчастью, и у меня было всего шестьдесят копеек. Я хотел занять у Александра, но брат не разрешил. Крепко обнялись мы с ним и попрощались. Я не знал, что в последний раз вижу брата. Только через два года его жена с ребенком уехала к нему в Сибирь, где брат устроился на работу на станции Оловянной. В 1915 году он был мобилизован, отправлен на фронт, но не доехал туда: был расстрелян в Бресте за агитацию среди солдат, за призыв к неповиновению. Об этом родителям сообщил человек, не назвавший своего имени.
Минуло три года службы у хозяина. Я уже многое понимал в обувном деле и торговле обувью. Мне казалось, что знаю это дело не хуже, чем пожилые приказчики, а покупатели охотней обращались ко мне, чем к другим, возможно рассчитывая купить у мальчишки дешевле, чем у взрослых. Но приобретенные в разъездах с варежками торговые навыки помогали мне и тут любую пару обуви продавать дороже, чем сам хозяин. За последние полгода я заметно подрос. Сознавая себя взрослым, решил на год раньше назначенного срока заявить хозяину, чтобы он мне платил за работу. Хозяин не удивился, только спросил: "А чего же ты хочешь?" "Сто рублей в год,- ответил я твердо. - И по-прежнему с хозяйской одеждой и харчами". Я поставил, кроме того, условие, чтобы мне белье на речку через весь город не носить и чтобы хозяин меня не бил.
Договорились так: за 1908 год я получу шестьдесят рублей, а за следующий сто. Остальные условия были приняты.
К концу 1908 года я подрос еще, превратился в юношу. Хозяйское "обмундирование" стало мне почти впору, только были непомерно широки и сильно изношены.
Хозяин отпускал меня иногда к родителям на праздник. До нашей деревни надо было пройти от города двадцать верст. Радуясь свободе и скорому свиданию с матерью, я шел быстро и доходил до дому часа за три.
Однажды поздней осенью я ушел из деревни утром, еще затемно, и очень торопился, чтобы к восьми часам быть на месте, в магазине. Недалеко от города простирался большой Кочневский лес, о котором всегда рассказывали всякие страхи. Этот лес лежал в низине, и даже летом не просыхавшая дорога осенью становилась почти непроходимой. Обычно все ходили через лес тропинками, проторенными вдали от дороги. Я тоже выбрал этот путь и вдруг увидел висевшего на суку бедно одетого мужчину, с лицом, искаженным мукой. Это так меня испугало, что я бросился бежать.
Чувство страха я по-настоящему испытал до того лишь один раз - в детстве, когда искал цветок папоротника. (Детская боязнь перед отцовскими колотушками не в счет.) Но это чувство уже исчезло давно, не оставив следа. А вот после этого повесившегося я никак не мог отделаться от страха и даже днем избегал ходить лесом. Меня это очень удручало: ведь в то время мне шел уже восемнадцатый год. "Нет,- думал я,- надо что-то сделать, чтобы этого не было, а то совсем трусом стану..."
И придумал делать то, что, наверное, делали не раз другие мальчики из бахвальства: решил ночью ходить на кладбище. Для меня это было не озорство, а лечение. Выбрал для начала кладбище рядом с городским садом; туда долетали голоса и смех гуляющих, и это очень подбадривало. Все-таки сначала я не заходил далеко, обходил только ближайшие могилы; потом стал ходить дальше, до середины кладбища, и, наконец, до самой отдаленной стены. Противное чувство страха было все еще велико, но я не бросал задуманного и через некоторое время стал замечать, что страх становился менее мучительным. Для проверки отправился на дальнее кладбище. Ни один живой звук не нарушал царившей там тишины. Я заставлял себя приходить туда и в полночь - в самый "мертвецкий" час по преданию,- и снова какая-то необъяснимая боязнь охватывала меня. Однако когда я наконец достиг самой дальней стены, то с облегчением почувствовал, что
победил страх.
Теперь и Кочневский лес я проходил безбоязненно ночью, а днем отыскивал то злополучное дерево, на котором когда-то висел человек, и, гордясь победой над собой, стоял под этим деревом.
Впоследствии, уже служа в армии, я часто вспоминал свои "тренировки" и, наблюдая за собой на фронте, с удовлетворением отмечал, что страх мною больше не владеет. Правда, иногда он заползал в сердце - мало ли что бывало,- но я всегда подавлял его.
Годы шли. Я был уже заправским приказчиком. Однажды к нам в магазин вошла невысокая девушка, очень миловидная и застенчивая. Она выбрала себе туфли, тихо сказала "до свидания" и ушла... С тех пор мне очень хотелось увидеть ее, хотя бы издали. Мое желание исполнилось: она пришла купить резинки на каблуки к туфлям. Завертывая покупку, я набрался храбрости и предложил, чтобы она принесла туфли, а я привинчу резинки к ним. Она поблагодарила, но отказалась. Вскоре пришла опять, уже с туфлями, и попросила привинтить резинки. Стараясь продлить ее пребывание, я привертывал как можно медленнее, а она сидела и внимательно следила за моей работой. Мы не обмолвились ни одним словом.
В лавке напротив нашего магазина служил мой приятель Ленька Мокеичев. Он был на год моложе меня, но гораздо бойчее с девушками. В будни мы с ним ходили гулять вдвоем. По воскресеньям Ленька отправлялся на прогулку в обществе девушек, я же бродил в одиночестве. Как-то в один из летних дней я встретил в городском саду Леньку с двумя девушками, в одной из которых я узнал так понравившуюся мне покупательницу. Как я ругал себя за глупую застенчивость, которая помешала мне подойти и присоединиться к их компании! Вероятно, мы так и не познакомились бы, если бы в другое воскресенье я опять не встретил Леньку. Он сказал мне, что одна девушка хочет познакомиться со мной. Я стал отказываться, но от Леньки не так легко было отделаться. Он уговаривал меня, упрекал в невежливости и доказывал, что это знакомство меня ни к чему не обязывает: "Ну не понравится,- сказал он,- при встречах будешь только раскланиваться".
Две девушки шли нам навстречу, Ленька сказал: "Вот она!" Оказалось, что это моя покупательница. Ее звали Олей, а ее подругу - Верой. Ленька с Верой скоро ушли, а мы остались вдвоем с Олей. Сели на скамейку и... молчали. Ее первые слова были: "Уже поздно, пора идти домой..." Мы тихими шагами направились к ее дому, продолжая молчать. Не доходя до дому, Оля протянула руку, и мы расстались. Она, конечно, заметила, какими счастливыми глазами я смотрел на нее.
Прошло четыре месяца со дня нашего знакомства. Каждое воскресенье я встречал ее в городском саду, но всегда она была в обществе своих подружек, мы здоровались издали, а подойти я не решался.
Ленька как-то рассказал, что Оля учится на портниху, у нее есть родители и два брата. Тот же Ленька через некоторое время сказал, что Оля удивляется моим всегдашним прогулкам в одиночестве и не понимает, почему я не подхожу к ней. Я откровенно признался, что причина лишь в том, что она всегда с подругами. В следующее же воскресенье я встретил Олю одну, быстро подошел к ней, мы ходили вдвоем, сидели на скамейке часа три и... не проронили ни слова. Разошлись счастливые и печальные.
Более двух лет длились наши молчаливые свидания, которые одними взглядами углубляли взаимную привязанность. В сентябре 1912 года мы встретились на главной улице. Оля была чем-то взволнована. Когда стемнело, она тихо сказала: "Шура, мне надо с тобой поговорить, пойдем в переулок". Мое сердце замерло от счастья: вдруг Оля решится первой сказать о том, что чувствуем мы оба? Но она через силу прошептала: "Меня сватают за Петра". Сам не знаю, как у меня вырвалось: "Я его знаю и думаю, он будет хорошим мужем и отцом. Выходи за него". Оля заплакала и с укором сказала: "Что ты мне его расхваливаешь? Ты же знаешь, я люблю тебя". Тут я тоже заплакал и сказал, что я люблю ее так сильно, что у меня нет слов это высказать. Сквозь слезы Оля воскликнула тогда: "Шура, чего же нам ждать? Если мы любим друг друга, почему же ты советуешь?.." Не сдерживая уже своего горя, я сказал ей, что через три недели меня забреют в солдаты, я уйду в армию на три-четыре года. Могу ли я на ней жениться, чтобы она осталась ни жена, ни вдова? Кроме того, серьезно поговаривают о войне на Балканах, она уже началась. В бою ведь все может случиться... "Вот я и говорю тебе: выходи замуж..." Оля снова горько заплакала. Мы долго ходили по темным переулкам и впервые без всякого стеснения говорили о том, что накопилось за два с половиной года. Оля благодарила меня за верную и чистую любовь. Не стыдясь своих слез, мы плакали оба.
Через три недели меня действительно забрили в солдаты, в тот самый день, когда у Оли была свадьба, на которую она меня приглашала, чтобы увидеться в последний раз, но я не пошел.
Глава вторая. Царская армия
В октябре 1912 года, после того как меня забрили, я рассчитался со своим хозяином. Он поблагодарил за честную службу, к моему удивлению, попросил прощения за грубость и, видно, сам так растрогался своей добротой, что дал мне три рубля сверх положенной платы. Я поехал в деревню проститься с родителями, но не пробыл там в недели. Отец взял с меня крепкое обещание служить верой и правдой.
В конце месяца я вместе с другими рекрутами прибыл в Орел и был назначен в 17-й гусарский Черниговский полк, прежде именовавшийся 51-м драгунским Нижегородским полком.
Мне приходилось слышать, что самая тяжелая служба - в пехоте, а самая длинная - на флоте, поэтому я был очень доволен, что попал в кавалерию. Но кавалеристы утверждали, что самая тяжелая служба именно у них: у пехотинца только винтовка, а у кавалериста еще и шашка, и пика, и лошадь, и седло, все необходимо изучить, за всем ухаживать, особенно за лошадью - на уход за ней требуется не менее пяти часов, а там еще учеба... Единственное, где кавалеристу легче - это в походе: не идешь пешком. Да и то, какая еще лошадь Попадется: иная идет все время рысью, все кишки вытрясет, согласишься лучше пешком идти.
Но служба в кавалерии не показалась мне тяжелой: военная наука давалась легко, я считался исправным и дисциплинированным солдатом. Вначале мне попалась одна из тех строптивых лошадей, которые не ходят шагом, а только трусцой, обносят препятствия и станки при рубке позы, - лошадь, от которой вообще можно ожидать всяких неприятностей в любую минуту. Однако вскоре мне заменили ее другой, уверенно шедшей на препятствия, на станки при рубке лозы; даже по утрам она была более суха и меньше в навозе, чем другие, очень облегчая этим утренний туалет. Конь этот, по кличке Амулет, в значительной степени помогал мне даже в усвоении конного дела - он хорошо знал команды "Рысью", "Шагом", "Галопом" и др. По строевой и физической подготовке я получал оценку "хорошо", по стрелковому делу и тактике - "отлично".
В каждом эскадроне были свои песенники, но в нашем, шестом, они считались лучшими. Мы выучили много украинских песен, и нас часто вызывали в офицерское собрание ночью, часов в двенадцать, иногда и позже, чтобы развлекать подвыпивших офицеров. Я тоже был в числе песенников и нередко в награду получал двухкопеечную булку. Правда, львиная доля "наградных" приходилась вахмистру Щербаку.
Наш полк, имевший богатую боевую историю с конца XVIII века, с 1910 года находился под командованием брата царя великого князя Михаила Александровича. Шла молва о его большой физической силе. Как память о ней в офицерском собрании хранилась под стеклом свернутая в трубку серебряная тарелка и разорванная вся сразу колода карт.
Отдельной кавалерийской бригадой командовал генерал-майор Абрам Драгомиров, сын известного генерала Михаила Ивановича Драгомирова. Его мы видели только на парадах и больших учениях; командира полка - полковника Плохина - тоже очень. редко. Командир эскадрона, ротмистр Пантелеев, приходил к нам каждый день, но всего на один-два часа. Основную работу с солдатами вели вахмистр и унтер-офицеры.
В нашем эскадроне молодых солдат обучал штабс-ротмистр Свидерский мужчина 182-сантиметрового роста, широкий в плечах. Он обладал страшной физической силой. Службу он знал хорошо, никогда не опаздывал на занятия, но строг и суров был невероятно: за малейшую оплошность бил зверски. Меня он ударил один раз, обнаженным клинком плашмя по ноге выше колена, и долго не сходил у меня длинный след... Многих других солдат он бил часто и еще больней. В 1915 году в звании полковника Свидерский ушел от нас, а в 1925 году мае пришлось встретиться с ним в совершенно другой обстановке. Но эту встречу я. опишу позднее.
В первый год службы я считался одним из лучших стрелков, всаживая в мишень тридцать восемь пуль из сорока. Меня часто ставили в пример и на тактических занятиях за смекалку и за стремление обмануть условного противника.
Несмотря на то, что свободного от занятий времени было мало, мы, солдаты, все же находили возможность дружески поговорить между собой, поделиться воспоминаниями, порассуждать о поведении офицеров; при этом офицерам давали обычно очень меткую оценку, хотя половина солдат были неграмотными, человек двадцать на сто - малограмотными, а у остальных образование ограничивалось сельской школой.
От офицеров солдаты были далеки, но от их денщиков мы частенько узнавали, о чем разговаривают начальники. Так мы узнали о вероятности скорого вступления России в войну. Все ожидали этой войны со страхом. И вот она объявлена!
Наш полк в составе своей бригады сосредоточился в районе губернского города Холм (теперь Хелм, Польша). К нам присоединились уланский и драгунский полки, и таким образом была сформирована 17-я кавалерийская дивизия; командование ею принял генерал Абрам Драгомиров. Боевой путь этой дивизии проходил через города Замостье, Томашов, Ярослав, Тарнув, с выходом на реку Дунаец. Пасху 1915 года встречали в районе Ясло и Кросно. Потом наш полк занимал оборону в Карпатских горах.
После первых успешных боев полковник Блохин, произведенный в генералы, принял командование бригадой, а на его место был назначен полковник Дессино.
Рослый мужчина лет пятидесяти пяти, сутуловатый, с седеющими висками, он нравился нам, солдатам, а офицеры его недолюбливали. Трудно сказать, кто был прав в оценке полковника Дессино - солдаты или офицеры. Приведу несколько характерных для него фактов.
Факт первый. Разорвавшимся снарядом в нашем эскадроне были убиты четыре лошади. Их закопали. Когда полк продвинулся еще верст на пятьдесят, командир эскадрона рапортом командиру полка просил разрешения исключить этих лошадей из списков. На рапорте была наложена резолюция: "Лошадей откопать, шкуры содрать, по представлении квитанции об их сдаче лошадей из списка исключить". Три солдата (я за старшего) были посланы выполнить этот приказ. Мы отрыли лошадей, закопанных за семь дней до того, содрали шкуры и сдали под квитанцию. После этого лошади были исключены из списков.
Факт второй. Командир полка получил сведения от ветеринарного врача, что многие лошади под офицерскими вьюками оказалась с набитыми спинами. Тотчас последовал приказ, чтобы вес вьюков не превышал три пуда (два чемодана по бокам, наверху постель); не выполняющих этот приказ будут строго наказывать, а излишек веса отнимать и уничтожать безвозмездно. Примерно через неделю, после одной из ночевок, полк выстроили за селом, всех вьючных лошадей выведи вперед и развьючили. Появились весы, началось взвешивание. Допускалось превышение в десять фунтов против приказа. Излишек складывался по выбору денщиков в общую кучу, обливался керосином и сжигался.
Факт третий. Однажды после ночевки полк был построен, и командир полка, обращаясь к солдатам, сказал: "Братцы, до меня дошел слух, что вас плохо кормят, короче говоря - обкрадывают. В вашем присутствии обращаю внимание всех господ офицеров на то, что они должны лучше смотреть за питанием и за своими вахмистрами, а вам, братцы-солдаты, приказываю: если будут давать порцию мяса меньше двадцати четырех золотников, приносить эту порцию непосредственно мне, минуя своих прямых командиров". После этого приказа наше питание заметно улучшилось.
Факт четвертый. В горах кормить лошадей было нечем, поэтому их отправили в долину, верст за двести, мы же, спешенные, держали оборону Дукельского перевала. Но правее нас, у города Тарнув, немцы прорвали фронт и оттеснили наших на восток. Поступил приказ сниматься и нам. Рано утром Дессино собрал полк в местечке и обратился к нам со словами:
- Братцы-солдаты, немцы прорвали фронт правее нас, нам угрожают окружение, плен и гибель. Нам нужно в пешем строю за трое суток пройти сто восемьдесят двести верст. Сумеем это сделать - сохраним наше знамя, штандарт, который наш полк с честью носит более ста лет, и спасем свои жизни. У господ офицеров имеются лошади, но я не позволю им сесть на них, сам я тоже не сяду, а буду идти все время впереди полка, хотя я старше вас на много лет. Для нашей славной пехоты дневной переход в пятьдесят - шестьдесят верст не редкость неужели мы хуже ее? Так что же вы ответите мне, братцы?
Как один человек, весь полк отозвался: "Пройдем". Командир просиял от столь дружного отпета. Мы тронулись в путь.
Действительно, командир полка все время шел впереди, опираясь на длинную, как посох, палку. После каждого привала эскадроны менялись местами, задние переходили вперед, так как передним легче идти. К концу первого перехода некоторые офицеры, в их числе оба брата Андреевские, сыновья орловского губернатора, вышли из строя и под смех и шутки солдат разместились в повозках. К концу третьего дня половина офицеров перебралась на повозки и двуколки, так как в санитарных линейках места не хватало. Но у солдат, несмотря на сильную усталость, настроение держалось бодрое, а когда мы увидели ожидавших нас в долине лошадей, оно поднялось еще больше.
Вот таков был командир полка Дессино.
Скажу попутно несколько слов о генерале Драгомирове, командовавшем в начале войны вашей дивизией. На войне мы его видели чаще, чем в мирное время. Несмотря на свой небольшой рост, он был всадником заметным, потому что, как клещ, впивался в свою лошадь и ездил только галопом. Солдат сторонился, и, хотя слыл храбрецом, они его не любили.
Со мной он заговорил только один раз. Однажды я находился в головном дозоре, завязавшем перестрелку с врагом. Минут через пятнадцать к нам подскакал генерал Драгомиров в сопровождении адъютанта и еще двух всадников. Выслушав мой доклад, он в бинокль внимательно осмотрел местность, приказал наблюдать и ускакал со своей свитой обратно. Через час наши эскадроны начали атаку.
Говорят, генерал Драгомиров был вообще командиром решительным и часто бывал в самых опасных местах. В конце войны он командовал уже Северо-Западным фронтом.
В дивизии наш полк считался наиболее боевым, особенно в начале войны. Поэтому мы часто ходили в атаку в конном строю. Помню случай, когда конница противника приняла нашу атаку. С пикой наперевес помчался я навстречу приближающемуся врагу, и моя пика с такой силой пронзила его, что я сам едва удержался в седле. Думать о том, чтобы освободить пику, не было времени. Выхватив саблю, зарубил еще двух врагов...
Хорошо дрались черниговцы и в пешем строю. Но помнится мне случай, позорный для нашего полка. При общем отступлении из Галиции конница часто спешивалась, прикрывала отход наших войск. Однажды спешенный полк отбил четыре атаки, но, когда враг пошел в пятый раз густыми цепями, за которыми шли роты в колоннах, полк не выдержал и отступил. В окопах остались только два пулемета с расчетами, которые возглавлялись старшими унтер-офицерами Тарелиным и Козловым, имевшими уже по три Георгиевских креста. Двумя пулеметами "максим" они отбили атаку немцев. Наш полк со стыдом вернулся на удержанную ими позицию.
Хозяин все стонал за перегородкой и наконец позвал: "Мать, а мать, где у нас липок?" Это был настой березовых почек на водке, растирание - любимое лекарство хозяина от всех болезней. Вероятно, и любил-то он его за милый его сердцу запах водки. Хозяйка ответила сонным голосом: "Там, под зеркалом".
Проснулся я, как обычно, до света, пошел работать во дворе, с большой охапкой нарубленных дров вернулся на кухню. Из-за перегородки вышел хозяин. Все его лицо, даже седая борода были черным-черные. От неожиданности я выронил дрова и бросился во двор: никогда раньше не знал, что, если ушибить бок, от этого чернеют лицо и борода! Оказалось, что в темноте хозяин взял вместо липка бутылку с чернилами и растерся ими, а руками по привычке оглаживал щеки и бороду. Мне было приказано немедленно топить баню. Два дня хозяин отмывался, но борода все оставалась черной, к большому развлечению соседей.
Вовлекли меня карты и в другое приключение. В мои обязанности входила чистка сапог хозяину и его обоим сыновьям. Александр давал мне за это по воскресеньям пятак, а Николай, такой же скупой, как отец, никогда не давал ни копейки за мои труды. Наоборот, узнав как-то, что у меня скопилось шесть пятаков, он загорелся желанием прибрать их и, ничего не придумав другого, предложил сыграть с ним в карты на деньги. Я ответил, что с ним мне играть невыгодно - у меня только тридцать копеек, он забьет меня деньгами; да и карт у меня нет. Но Николаю не терпелось заполучить мои деньги, и он стал уверять: "Темнить больше, чем на твои деньги, не буду, а карты возьмем те, которыми ты играешь с матерью". Карты были старые, видавшие виды и хорошо известные мне. Прикинув, что это, во всяком случае, уравнивает наши шансы, я согласился. "Лезь на сеновал, - сказал я, - а я сбегаю за картами".
Прежде чем идти к Николаю, я зашел за поленницу, помолился богу, как всегда испрашивая его помощи, чтобы обыграть Кольку, и обещал поставить свечку ценой в зависимости от выигрыша. Играли в три листика. За час я выиграл двадцать восемь копеек. В следующее воскресенье он опять позвал меня играть, и опять я выиграл, на этот раз уже шестьдесят копеек. Играл я во второй раз спокойно, ибо приобрел уже некоторый опыт в денежной игре, лучше прежнего изучил карты и крепко верил в помощь божью, тем более что свечку перед иконой поставил, как обещал. Колька же оказался очень азартным игроком, его горячила жадность. Вскоре он перестал удовлетворяться игрой по воскресеньям и требовал игры на неделе.
Конечно, случалось, и я проигрывал, но сравнительно редко. Когда у меня скопилось больше рубля, я поторопился отдать деньги матери. Она не хотела их брать и все допытывалась откуда они. "Такие деньги!" - повторяла она. И только когда я сказал, что выиграл у Кольки, взяла со вздохом, но просила больше на деньги не играть.
Вероятно, покажется странным, что я вспоминаю мелкие бытовые случаи, рассказывая о своей жизни в те годы, когда происходило огромной важности событие - первая русская революция. Да еще где - в Шуе, в пролетарском городе, в котором разгорелось мощное рабочее движение и действовал товарищ Арсений Михаил Васильевич Фрунзе.
Но ничего не поделаешь - я жил в такой мещанской обстановке, так был прикован к лавке и дому хозяина, что круг моих впечатлений и интересов почти всецело ими замыкался, тем более что привычная жизнь моей собственной семьи, патриархальной и набожной, тоже приучила меня жить лишь повседневными мыслями о труде, о заработке и хлебе насущном. Старшие братья, работавшие на фабрике, были в моих глазах, да и в глазах наших родителей, просто-напросто людьми, нашедшими себе другой, не крестьянский способ как-то перебиться в жизни; о том, что принадлежность к рабочему классу изменила их мысли, их отношение к миру, вряд ли догадывались даже отец и мать, не говоря уже обо мне, все-таки еще мальчишке. Не считая возможным изображать себя лучше, чем я был, я и пишу лишь о том, что действительно заполняло в те годы мою жизнь.
Должен сказать, что о товарище Арсении я вообще-то слышал. Мне запомнилось возмущение рабочих в связи с его арестом в 1907 году. Власти считали Арсения организатором всех забастовок в районе Иваново и Шуя и обещали, как говорили, награду в десять тысяч рублей тому, кто доставит его живым или мертвым. Как ни оберегали рабочие Арсения, какому-то провокатору удалось его выдать. Арсений был арестован и заключен в шуйскую тюрьму. Весть об этом быстро распространилась и в городе, и по окрестным заводам и фабрикам. Рабочие ринулись в Шую. На второй день город был наводнен рабочими и работницами. Вся площадь и улицы, прилегавшие к тюрьме, заполнились людьми, требовавшими освобождения Арсения. В городе появился батальон пехоты, вызванный из Владимира, солдаты оцепили тюрьму. Фабрики бастовали, лавки закрылись, обычная жизнь замерла.
Потом разнесся слух, что Арсений написал обращение ко всем собравшимся рабочим, призывая их не предпринимать никаких насильственных действий во избежание бесполезного кровопролития, и поблагодарил за товарищескую солидарность. На следующий день под усиленным конвоем Арсения увезли во владимирскую тюрьму, а Шую недели три будоражили повальные обыски и аресты.
Однажды я увидел у окна магазина, где работал, брата Николая и поспешно вышел к нему. Мы зашли за ворота. Николай мне сообщил, что он вынужден бежать, иначе его арестуют. Жену и ребенка он оставит пока в деревне, но при первой возможности заберет их к себе. Просил передать поклон родителям, всем родным. На мой вопрос, сколько у него денег, он ответил, что двадцать копеек. К несчастью, и у меня было всего шестьдесят копеек. Я хотел занять у Александра, но брат не разрешил. Крепко обнялись мы с ним и попрощались. Я не знал, что в последний раз вижу брата. Только через два года его жена с ребенком уехала к нему в Сибирь, где брат устроился на работу на станции Оловянной. В 1915 году он был мобилизован, отправлен на фронт, но не доехал туда: был расстрелян в Бресте за агитацию среди солдат, за призыв к неповиновению. Об этом родителям сообщил человек, не назвавший своего имени.
Минуло три года службы у хозяина. Я уже многое понимал в обувном деле и торговле обувью. Мне казалось, что знаю это дело не хуже, чем пожилые приказчики, а покупатели охотней обращались ко мне, чем к другим, возможно рассчитывая купить у мальчишки дешевле, чем у взрослых. Но приобретенные в разъездах с варежками торговые навыки помогали мне и тут любую пару обуви продавать дороже, чем сам хозяин. За последние полгода я заметно подрос. Сознавая себя взрослым, решил на год раньше назначенного срока заявить хозяину, чтобы он мне платил за работу. Хозяин не удивился, только спросил: "А чего же ты хочешь?" "Сто рублей в год,- ответил я твердо. - И по-прежнему с хозяйской одеждой и харчами". Я поставил, кроме того, условие, чтобы мне белье на речку через весь город не носить и чтобы хозяин меня не бил.
Договорились так: за 1908 год я получу шестьдесят рублей, а за следующий сто. Остальные условия были приняты.
К концу 1908 года я подрос еще, превратился в юношу. Хозяйское "обмундирование" стало мне почти впору, только были непомерно широки и сильно изношены.
Хозяин отпускал меня иногда к родителям на праздник. До нашей деревни надо было пройти от города двадцать верст. Радуясь свободе и скорому свиданию с матерью, я шел быстро и доходил до дому часа за три.
Однажды поздней осенью я ушел из деревни утром, еще затемно, и очень торопился, чтобы к восьми часам быть на месте, в магазине. Недалеко от города простирался большой Кочневский лес, о котором всегда рассказывали всякие страхи. Этот лес лежал в низине, и даже летом не просыхавшая дорога осенью становилась почти непроходимой. Обычно все ходили через лес тропинками, проторенными вдали от дороги. Я тоже выбрал этот путь и вдруг увидел висевшего на суку бедно одетого мужчину, с лицом, искаженным мукой. Это так меня испугало, что я бросился бежать.
Чувство страха я по-настоящему испытал до того лишь один раз - в детстве, когда искал цветок папоротника. (Детская боязнь перед отцовскими колотушками не в счет.) Но это чувство уже исчезло давно, не оставив следа. А вот после этого повесившегося я никак не мог отделаться от страха и даже днем избегал ходить лесом. Меня это очень удручало: ведь в то время мне шел уже восемнадцатый год. "Нет,- думал я,- надо что-то сделать, чтобы этого не было, а то совсем трусом стану..."
И придумал делать то, что, наверное, делали не раз другие мальчики из бахвальства: решил ночью ходить на кладбище. Для меня это было не озорство, а лечение. Выбрал для начала кладбище рядом с городским садом; туда долетали голоса и смех гуляющих, и это очень подбадривало. Все-таки сначала я не заходил далеко, обходил только ближайшие могилы; потом стал ходить дальше, до середины кладбища, и, наконец, до самой отдаленной стены. Противное чувство страха было все еще велико, но я не бросал задуманного и через некоторое время стал замечать, что страх становился менее мучительным. Для проверки отправился на дальнее кладбище. Ни один живой звук не нарушал царившей там тишины. Я заставлял себя приходить туда и в полночь - в самый "мертвецкий" час по преданию,- и снова какая-то необъяснимая боязнь охватывала меня. Однако когда я наконец достиг самой дальней стены, то с облегчением почувствовал, что
победил страх.
Теперь и Кочневский лес я проходил безбоязненно ночью, а днем отыскивал то злополучное дерево, на котором когда-то висел человек, и, гордясь победой над собой, стоял под этим деревом.
Впоследствии, уже служа в армии, я часто вспоминал свои "тренировки" и, наблюдая за собой на фронте, с удовлетворением отмечал, что страх мною больше не владеет. Правда, иногда он заползал в сердце - мало ли что бывало,- но я всегда подавлял его.
Годы шли. Я был уже заправским приказчиком. Однажды к нам в магазин вошла невысокая девушка, очень миловидная и застенчивая. Она выбрала себе туфли, тихо сказала "до свидания" и ушла... С тех пор мне очень хотелось увидеть ее, хотя бы издали. Мое желание исполнилось: она пришла купить резинки на каблуки к туфлям. Завертывая покупку, я набрался храбрости и предложил, чтобы она принесла туфли, а я привинчу резинки к ним. Она поблагодарила, но отказалась. Вскоре пришла опять, уже с туфлями, и попросила привинтить резинки. Стараясь продлить ее пребывание, я привертывал как можно медленнее, а она сидела и внимательно следила за моей работой. Мы не обмолвились ни одним словом.
В лавке напротив нашего магазина служил мой приятель Ленька Мокеичев. Он был на год моложе меня, но гораздо бойчее с девушками. В будни мы с ним ходили гулять вдвоем. По воскресеньям Ленька отправлялся на прогулку в обществе девушек, я же бродил в одиночестве. Как-то в один из летних дней я встретил в городском саду Леньку с двумя девушками, в одной из которых я узнал так понравившуюся мне покупательницу. Как я ругал себя за глупую застенчивость, которая помешала мне подойти и присоединиться к их компании! Вероятно, мы так и не познакомились бы, если бы в другое воскресенье я опять не встретил Леньку. Он сказал мне, что одна девушка хочет познакомиться со мной. Я стал отказываться, но от Леньки не так легко было отделаться. Он уговаривал меня, упрекал в невежливости и доказывал, что это знакомство меня ни к чему не обязывает: "Ну не понравится,- сказал он,- при встречах будешь только раскланиваться".
Две девушки шли нам навстречу, Ленька сказал: "Вот она!" Оказалось, что это моя покупательница. Ее звали Олей, а ее подругу - Верой. Ленька с Верой скоро ушли, а мы остались вдвоем с Олей. Сели на скамейку и... молчали. Ее первые слова были: "Уже поздно, пора идти домой..." Мы тихими шагами направились к ее дому, продолжая молчать. Не доходя до дому, Оля протянула руку, и мы расстались. Она, конечно, заметила, какими счастливыми глазами я смотрел на нее.
Прошло четыре месяца со дня нашего знакомства. Каждое воскресенье я встречал ее в городском саду, но всегда она была в обществе своих подружек, мы здоровались издали, а подойти я не решался.
Ленька как-то рассказал, что Оля учится на портниху, у нее есть родители и два брата. Тот же Ленька через некоторое время сказал, что Оля удивляется моим всегдашним прогулкам в одиночестве и не понимает, почему я не подхожу к ней. Я откровенно признался, что причина лишь в том, что она всегда с подругами. В следующее же воскресенье я встретил Олю одну, быстро подошел к ней, мы ходили вдвоем, сидели на скамейке часа три и... не проронили ни слова. Разошлись счастливые и печальные.
Более двух лет длились наши молчаливые свидания, которые одними взглядами углубляли взаимную привязанность. В сентябре 1912 года мы встретились на главной улице. Оля была чем-то взволнована. Когда стемнело, она тихо сказала: "Шура, мне надо с тобой поговорить, пойдем в переулок". Мое сердце замерло от счастья: вдруг Оля решится первой сказать о том, что чувствуем мы оба? Но она через силу прошептала: "Меня сватают за Петра". Сам не знаю, как у меня вырвалось: "Я его знаю и думаю, он будет хорошим мужем и отцом. Выходи за него". Оля заплакала и с укором сказала: "Что ты мне его расхваливаешь? Ты же знаешь, я люблю тебя". Тут я тоже заплакал и сказал, что я люблю ее так сильно, что у меня нет слов это высказать. Сквозь слезы Оля воскликнула тогда: "Шура, чего же нам ждать? Если мы любим друг друга, почему же ты советуешь?.." Не сдерживая уже своего горя, я сказал ей, что через три недели меня забреют в солдаты, я уйду в армию на три-четыре года. Могу ли я на ней жениться, чтобы она осталась ни жена, ни вдова? Кроме того, серьезно поговаривают о войне на Балканах, она уже началась. В бою ведь все может случиться... "Вот я и говорю тебе: выходи замуж..." Оля снова горько заплакала. Мы долго ходили по темным переулкам и впервые без всякого стеснения говорили о том, что накопилось за два с половиной года. Оля благодарила меня за верную и чистую любовь. Не стыдясь своих слез, мы плакали оба.
Через три недели меня действительно забрили в солдаты, в тот самый день, когда у Оли была свадьба, на которую она меня приглашала, чтобы увидеться в последний раз, но я не пошел.
Глава вторая. Царская армия
В октябре 1912 года, после того как меня забрили, я рассчитался со своим хозяином. Он поблагодарил за честную службу, к моему удивлению, попросил прощения за грубость и, видно, сам так растрогался своей добротой, что дал мне три рубля сверх положенной платы. Я поехал в деревню проститься с родителями, но не пробыл там в недели. Отец взял с меня крепкое обещание служить верой и правдой.
В конце месяца я вместе с другими рекрутами прибыл в Орел и был назначен в 17-й гусарский Черниговский полк, прежде именовавшийся 51-м драгунским Нижегородским полком.
Мне приходилось слышать, что самая тяжелая служба - в пехоте, а самая длинная - на флоте, поэтому я был очень доволен, что попал в кавалерию. Но кавалеристы утверждали, что самая тяжелая служба именно у них: у пехотинца только винтовка, а у кавалериста еще и шашка, и пика, и лошадь, и седло, все необходимо изучить, за всем ухаживать, особенно за лошадью - на уход за ней требуется не менее пяти часов, а там еще учеба... Единственное, где кавалеристу легче - это в походе: не идешь пешком. Да и то, какая еще лошадь Попадется: иная идет все время рысью, все кишки вытрясет, согласишься лучше пешком идти.
Но служба в кавалерии не показалась мне тяжелой: военная наука давалась легко, я считался исправным и дисциплинированным солдатом. Вначале мне попалась одна из тех строптивых лошадей, которые не ходят шагом, а только трусцой, обносят препятствия и станки при рубке позы, - лошадь, от которой вообще можно ожидать всяких неприятностей в любую минуту. Однако вскоре мне заменили ее другой, уверенно шедшей на препятствия, на станки при рубке лозы; даже по утрам она была более суха и меньше в навозе, чем другие, очень облегчая этим утренний туалет. Конь этот, по кличке Амулет, в значительной степени помогал мне даже в усвоении конного дела - он хорошо знал команды "Рысью", "Шагом", "Галопом" и др. По строевой и физической подготовке я получал оценку "хорошо", по стрелковому делу и тактике - "отлично".
В каждом эскадроне были свои песенники, но в нашем, шестом, они считались лучшими. Мы выучили много украинских песен, и нас часто вызывали в офицерское собрание ночью, часов в двенадцать, иногда и позже, чтобы развлекать подвыпивших офицеров. Я тоже был в числе песенников и нередко в награду получал двухкопеечную булку. Правда, львиная доля "наградных" приходилась вахмистру Щербаку.
Наш полк, имевший богатую боевую историю с конца XVIII века, с 1910 года находился под командованием брата царя великого князя Михаила Александровича. Шла молва о его большой физической силе. Как память о ней в офицерском собрании хранилась под стеклом свернутая в трубку серебряная тарелка и разорванная вся сразу колода карт.
Отдельной кавалерийской бригадой командовал генерал-майор Абрам Драгомиров, сын известного генерала Михаила Ивановича Драгомирова. Его мы видели только на парадах и больших учениях; командира полка - полковника Плохина - тоже очень. редко. Командир эскадрона, ротмистр Пантелеев, приходил к нам каждый день, но всего на один-два часа. Основную работу с солдатами вели вахмистр и унтер-офицеры.
В нашем эскадроне молодых солдат обучал штабс-ротмистр Свидерский мужчина 182-сантиметрового роста, широкий в плечах. Он обладал страшной физической силой. Службу он знал хорошо, никогда не опаздывал на занятия, но строг и суров был невероятно: за малейшую оплошность бил зверски. Меня он ударил один раз, обнаженным клинком плашмя по ноге выше колена, и долго не сходил у меня длинный след... Многих других солдат он бил часто и еще больней. В 1915 году в звании полковника Свидерский ушел от нас, а в 1925 году мае пришлось встретиться с ним в совершенно другой обстановке. Но эту встречу я. опишу позднее.
В первый год службы я считался одним из лучших стрелков, всаживая в мишень тридцать восемь пуль из сорока. Меня часто ставили в пример и на тактических занятиях за смекалку и за стремление обмануть условного противника.
Несмотря на то, что свободного от занятий времени было мало, мы, солдаты, все же находили возможность дружески поговорить между собой, поделиться воспоминаниями, порассуждать о поведении офицеров; при этом офицерам давали обычно очень меткую оценку, хотя половина солдат были неграмотными, человек двадцать на сто - малограмотными, а у остальных образование ограничивалось сельской школой.
От офицеров солдаты были далеки, но от их денщиков мы частенько узнавали, о чем разговаривают начальники. Так мы узнали о вероятности скорого вступления России в войну. Все ожидали этой войны со страхом. И вот она объявлена!
Наш полк в составе своей бригады сосредоточился в районе губернского города Холм (теперь Хелм, Польша). К нам присоединились уланский и драгунский полки, и таким образом была сформирована 17-я кавалерийская дивизия; командование ею принял генерал Абрам Драгомиров. Боевой путь этой дивизии проходил через города Замостье, Томашов, Ярослав, Тарнув, с выходом на реку Дунаец. Пасху 1915 года встречали в районе Ясло и Кросно. Потом наш полк занимал оборону в Карпатских горах.
После первых успешных боев полковник Блохин, произведенный в генералы, принял командование бригадой, а на его место был назначен полковник Дессино.
Рослый мужчина лет пятидесяти пяти, сутуловатый, с седеющими висками, он нравился нам, солдатам, а офицеры его недолюбливали. Трудно сказать, кто был прав в оценке полковника Дессино - солдаты или офицеры. Приведу несколько характерных для него фактов.
Факт первый. Разорвавшимся снарядом в нашем эскадроне были убиты четыре лошади. Их закопали. Когда полк продвинулся еще верст на пятьдесят, командир эскадрона рапортом командиру полка просил разрешения исключить этих лошадей из списков. На рапорте была наложена резолюция: "Лошадей откопать, шкуры содрать, по представлении квитанции об их сдаче лошадей из списка исключить". Три солдата (я за старшего) были посланы выполнить этот приказ. Мы отрыли лошадей, закопанных за семь дней до того, содрали шкуры и сдали под квитанцию. После этого лошади были исключены из списков.
Факт второй. Командир полка получил сведения от ветеринарного врача, что многие лошади под офицерскими вьюками оказалась с набитыми спинами. Тотчас последовал приказ, чтобы вес вьюков не превышал три пуда (два чемодана по бокам, наверху постель); не выполняющих этот приказ будут строго наказывать, а излишек веса отнимать и уничтожать безвозмездно. Примерно через неделю, после одной из ночевок, полк выстроили за селом, всех вьючных лошадей выведи вперед и развьючили. Появились весы, началось взвешивание. Допускалось превышение в десять фунтов против приказа. Излишек складывался по выбору денщиков в общую кучу, обливался керосином и сжигался.
Факт третий. Однажды после ночевки полк был построен, и командир полка, обращаясь к солдатам, сказал: "Братцы, до меня дошел слух, что вас плохо кормят, короче говоря - обкрадывают. В вашем присутствии обращаю внимание всех господ офицеров на то, что они должны лучше смотреть за питанием и за своими вахмистрами, а вам, братцы-солдаты, приказываю: если будут давать порцию мяса меньше двадцати четырех золотников, приносить эту порцию непосредственно мне, минуя своих прямых командиров". После этого приказа наше питание заметно улучшилось.
Факт четвертый. В горах кормить лошадей было нечем, поэтому их отправили в долину, верст за двести, мы же, спешенные, держали оборону Дукельского перевала. Но правее нас, у города Тарнув, немцы прорвали фронт и оттеснили наших на восток. Поступил приказ сниматься и нам. Рано утром Дессино собрал полк в местечке и обратился к нам со словами:
- Братцы-солдаты, немцы прорвали фронт правее нас, нам угрожают окружение, плен и гибель. Нам нужно в пешем строю за трое суток пройти сто восемьдесят двести верст. Сумеем это сделать - сохраним наше знамя, штандарт, который наш полк с честью носит более ста лет, и спасем свои жизни. У господ офицеров имеются лошади, но я не позволю им сесть на них, сам я тоже не сяду, а буду идти все время впереди полка, хотя я старше вас на много лет. Для нашей славной пехоты дневной переход в пятьдесят - шестьдесят верст не редкость неужели мы хуже ее? Так что же вы ответите мне, братцы?
Как один человек, весь полк отозвался: "Пройдем". Командир просиял от столь дружного отпета. Мы тронулись в путь.
Действительно, командир полка все время шел впереди, опираясь на длинную, как посох, палку. После каждого привала эскадроны менялись местами, задние переходили вперед, так как передним легче идти. К концу первого перехода некоторые офицеры, в их числе оба брата Андреевские, сыновья орловского губернатора, вышли из строя и под смех и шутки солдат разместились в повозках. К концу третьего дня половина офицеров перебралась на повозки и двуколки, так как в санитарных линейках места не хватало. Но у солдат, несмотря на сильную усталость, настроение держалось бодрое, а когда мы увидели ожидавших нас в долине лошадей, оно поднялось еще больше.
Вот таков был командир полка Дессино.
Скажу попутно несколько слов о генерале Драгомирове, командовавшем в начале войны вашей дивизией. На войне мы его видели чаще, чем в мирное время. Несмотря на свой небольшой рост, он был всадником заметным, потому что, как клещ, впивался в свою лошадь и ездил только галопом. Солдат сторонился, и, хотя слыл храбрецом, они его не любили.
Со мной он заговорил только один раз. Однажды я находился в головном дозоре, завязавшем перестрелку с врагом. Минут через пятнадцать к нам подскакал генерал Драгомиров в сопровождении адъютанта и еще двух всадников. Выслушав мой доклад, он в бинокль внимательно осмотрел местность, приказал наблюдать и ускакал со своей свитой обратно. Через час наши эскадроны начали атаку.
Говорят, генерал Драгомиров был вообще командиром решительным и часто бывал в самых опасных местах. В конце войны он командовал уже Северо-Западным фронтом.
В дивизии наш полк считался наиболее боевым, особенно в начале войны. Поэтому мы часто ходили в атаку в конном строю. Помню случай, когда конница противника приняла нашу атаку. С пикой наперевес помчался я навстречу приближающемуся врагу, и моя пика с такой силой пронзила его, что я сам едва удержался в седле. Думать о том, чтобы освободить пику, не было времени. Выхватив саблю, зарубил еще двух врагов...
Хорошо дрались черниговцы и в пешем строю. Но помнится мне случай, позорный для нашего полка. При общем отступлении из Галиции конница часто спешивалась, прикрывала отход наших войск. Однажды спешенный полк отбил четыре атаки, но, когда враг пошел в пятый раз густыми цепями, за которыми шли роты в колоннах, полк не выдержал и отступил. В окопах остались только два пулемета с расчетами, которые возглавлялись старшими унтер-офицерами Тарелиным и Козловым, имевшими уже по три Георгиевских креста. Двумя пулеметами "максим" они отбили атаку немцев. Наш полк со стыдом вернулся на удержанную ими позицию.