Есть и еще одна причина, по которой мне никогда не хотелось писать романов или, лучше сказать, вообще писать. Это мне казалось кривлянием. Я с малых лет боялся любого проявления чувств, боялся, например, что отец вдруг скажет мне что-то слащавое, когда мы с ним ехали по туннелю любви. В детстве я ненавидел, когда меня гладили по голове или похлопывали по щеке. Мне это казалось неестественным, и я не знал, как отвечать на такую фамильярность.
   Я вовсе не хочу сказать, что кривляться плохо, напротив, я даже люблю кривляк, они такие смешные. На мой взгляд, тщеславные люди уступают только откровенно позирующим или самовлюбленным, за ними наблюдать еще интереснее, чем за эгоцентриками. Когда в одном месте собирается много народу, я всегда быстро выделяю среди них самых напыщенных, их так же легко узнать, как павлина, когда он распустит хвост. Мне больше нравится разговаривать с откровенно высокомерными людьми, чем с теми, кто скрывают свою надменность за вежливым интересом к собеседнику. Тщеславные люди всегда из кожи вон лезут, чтобы быть как можно забавнее и занятнее. Они очень стараются и, как правило, устраивают целое представление.
   К сожалению, я сам совершенно лишен тщеславия. Окружающим, конечно, бывает скучно со мной, но тут уж ничего не поделаешь. Я бы никогда не разрешил себе устроить представление. Конечно, такая жизненная позиция говорит о некоторой ограниченности, но я никогда не позволял себе танцевать под чужую дудку. Пусть я бездарен, но упреков в бездарности я терпеть не стану.
   Именно поэтому я никогда не решился бы на такую глупость, как написать и представить на суд публики случайный роман или собрание новелл. Это все равно что взобраться на пьедестал и раскланиваться во все стороны, ожидая от публики аплодисментов. К тому же писать романы — слишком обыденное занятие. Романы пишут люди односторонние. Придет время, и писать романы станет так же обычно, как сегодня читать их.
   Когда мы с мамой смотрели «Огни рампы», я вдруг понял, как коротка жизнь. А также, что я умру и исчезну уже в обозримом будущем. В противоположность тщеславным, самовлюбленным людям я сам сумел прийти к этой мысли. Мне было нетрудно представить себе театр или кинозал, заполненный зрителями, после того как меня уже не станет. Это удается далеко не всем. Многие настолько опьянены своими чувственными впечатлениями, что не в состоянии понять, что вокруг них существует целый мир. Точно так же они не могут понять и противоположного: когда-нибудь и этот мир прекратит свое существование. Всего несколько пропущенных ударов сердца навечно отделят нас от человечества.
   Я никогда не пытался приукрасить себя в разговоре с людьми или кривляясь перед зеркалом. Я нанес миру всего лишь короткий визит. В том числе и по этой причине мне было забавно встречать тщеславных людей.
   Душа особенно очищается, когда поговоришь с ребенком или посмотришь комедию положений Хольберга или Мольера. Точно так же приятно встречать и кривляк, они доверчивы, как дети, и я завидую именно их доверчивости. Они живут так, будто что-то еще может оказаться полезным, будто еще не все поставлено на карту. Но мы — прах. И у нас нет причин ломаться. Или, как сказал Мефистофель, когда Фауст умер,
 
Раз нечто и ничто отожествилось,
То было ль вправду что-то налицо?
Зачем же созидать? Один ответ:
Чтоб созданное все сводить на нет.[15]
 
* * *
   Мама умерла в 1970 году перед самым Рождеством, я учился в последнем классе гимназии. Болезнь свалилась на нее неожиданно. Она проболела недолго. Сначала месяц дома, лечась в поликлинике, потом — несколько недель в больнице.
   Незадолго до ее смерти она помирилась с отцом, точнее, еще до того, как ее положили в больницу. Отец сказал, что это он испортил матери жизнь, и то же самое про себя сказала мама: она разрушила его жизнь. Так они говорили до последнего часа. Разница была только в том, что теперь они упрекали не друг друга, а самих себя. Сумма упреков и проклятий оставалась примерно такой, какой она была всю жизнь. Для меня не было разницы, мучат ли отец с матерью друг друга или только самих себя.
   Похороны были красивые. Отец произнес длинную речь о том, каким блестящим человеком была мама. Он коснулся даже того, что назвал «великим грехопадением» их жизни. Однако в последнее время им удалось найти дорогу друг к другу, и они простили друг другу все грехи и несовершенства, сказал отец. Таким образом они все-таки сдержали обещание, данное перед алтарем. У них были и хорошие, и плохие дни. Но, несмотря ни на что, они все-таки сохранили свою любовь, пока смерть не разлучила их.
   В речи отца не было даже намека на притворство, он действительно любил маму в последние недели ее жизни. Я думал, что он поздновато спохватился, с таким же успехом он мог бы и не появляться у нас в эти недели. Может быть, сильнее всего он любил маму сразу после того, как ее не стало. И отнюдь не затем, чтобы привлечь к себе внимание.
   Хотели, чтобы я тоже сказал несколько слов у маминого гроба, но я не смог. Я и в самом деле был совершенно раздавлен. Думаю, я горевал сильнее, чем отец, потому и не смог говорить, это был неподходящий момент для упражнений в красноречии. Если бы я не так остро переживал мамину смерть, то, конечно, произнес бы трогательную речь. Я не знал, что ее кончина так на меня подействует. Я только встал со скамьи и подошел к гробу с букетом незабудок. Кивнул отцу и пастору, и они тоже кивнули мне. Вернувшись на свое место, я увидел, что маленький человечек в зеленой фетровой шляпе расхаживает взад-вперед по проходу, рассекая воздух своей тонкой тростью. Он был раздражен.
   Мне уже стукнуло восемнадцать, и отец решил, что я должен оставить себе нашу квартиру, хотя мама и умерла. В дальнейшем мы по-прежнему виделись с ним один раз в неделю. А ранней весной договорились, что нам достаточно встречаться раз в месяц. Мы уже переросли интерес к конькобежным и лыжным соревнованиям и тому подобному. О каких-либо поездках по туннелю любви больше не было и речи. Отец дожил до восьмидесяти лет.
   Помню, после маминой смерти я думал: мама меня больше не видит. Кто же теперь меня видит?

Мария

   Я не забыл маму и никогда ее не забуду, но мне нравилось жить одному в нашей квартире. Не много молодых людей моего возраста имели в своем распоряжении квартиру.
   Некоторое время мне было не с кем ходить в кино или в театр, не хватало мамы, но вскоре я начал приглашать с собой девушек. Я не был стеснительным, мне ничего не стоило подойти к совершенно незнакомой девушке на школьном дворе и позвать ее в кино или в театр. Несколько раз я приглашал девушек, встреченных в автобусах, или в магазине, или просто в городе. Я предпочитал незнакомых девушек моим одноклассницам. Если бы я пригласил девушку из своего класса, это могло быть неправильно понято и, кроме того, должно было бы иметь продолжение. Хотя я приглашал совершенно незнакомых девушек, их внешность всегда кое-что рассказывала мне о них, я мог даже угадать, сколько им лет.
   Заговорить с девушкой было просто, и я редко получал отказ. Сперва они смущенно хихикали, но я представлял все таким образом, что им казалось естественным принять приглашение незнакомого парня. Я давал им почувствовать себя избранными. Они и были избранными, я не приглашал первых попавшихся.
   Девушкам нравилось, что у меня есть своя квартира. Одна за другой они приходили ко мне на сыр с красным вином или на пиво с яичницей. Иногда они оставались ночевать, но только в виде исключения одна и та же девушка ночевала у меня два раза подряд. Разреши я какой-нибудь из них прийти ко мне снова, это дало бы ей повод для раздражения: почему ей нельзя приходить ко мне чаще? Случалось, у них возникали надежды, которых я не мог оправдать, тогда мне приходилось с ними объясняться, а я старался этого избегать, но я научился не внушать им ненужных надежд.
   Никто из них не таил на меня обиды, если я приглашал их только на одно представление в театр, на один ужин и на одну ночь. Недоразумения начинались после четырех или шести таких приглашений. В этом и был парадокс. Девушка, которая ночевала у меня только раз, как правило, оставалась довольна хорошо проведенным временем. И она не кричала об этом на всех углах, большинству было стыдно, что они переночевали у совершенно незнакомого человека. Но как только число их посещений переваливало за единицу, они становились плаксивыми, жаловались подругам и считали, что имеют право провести у меня больше ночей.
   Я никогда не обманывал девушек. Не обещал им ужина, пока мы не побывали вместе в кино или в театре, не обещал им постели, прежде чем мы не поужинали, и никогда даже не намекал, что они могут прийти ко мне еще раз. Я не скупился на комплименты, потому что действительно ценил и этих девушек, и их приход ко мне, но при этом никогда не говорил, что хотел бы связать себя с ними на более долгий срок. Чтобы избежать недоразумений, я, давая гостье зубную щетку, полотенце, а в некоторых случаях и старый мамин халат, неизменно подчеркивал, что хотя я и польщен, что она осталась у меня до утра, она должна относиться к этому только как к приятно проведенному времени, и это была чистая правда. Если девушка мне особенно нравилась, — может быть, больше, чем все остальные вместе взятые, — я чувствовал своей святой обязанностью честно сказать ей, что у меня нет намерений связывать себя на всю жизнь. Это производило впечатление, никто никогда не хлопал дверью. Казалось, будто такая откровенность делала ночной визит еще более интересным. Люди склонны больше ценить то, что, как им известно, никогда не повторится, чем то, что, по их мнению, будет длиться вечно.
   Мне было забавно наблюдать за этими девушками, потому что все они обращали внимание на разные вещи в моей квартире. Некоторые подходили к книжным полкам и брали книги, которые их интересовали, девушка по имени Ирене сидела и листала «Мир искусства», а та, которую звали Ранди, принялась читать вслух брошюру по сексуальному просвещению Карла Эванга[16]. Я прочитал ее еще в детстве, и теперь мне казалось, что она уже устарела. Одна из девушек тут же уселась за наше зеленое пианино и очень неловко сыграла ноктюрн Шопена, — кажется, ее звали Ранвейг, — а Турид рассказала несколько незатейливых анекдотов, наигрывая мелодии из американского мюзикла «Волосы». Добрая половина девушек просто ставила пластинки, не успев войти в гостиную, у меня были и Джоан Байез, и Дженис Джоплин, и Саймон и Гарфункель, и Петер, Пауль и Мэри. Одной голубоглазой блондинке непременно хотелось, чтобы мы послушали «Кариуса и Бактуса»[17], но никто из них не интересовался ни Чайковским, ни Пуччини, если не считать Хеге, которую я случайно встретил в конце мая.
   Хеге уже сдала экзамен по музыке, она училась в гимназии на музыкальном отделении, после того как мы с ней посмотрели в кино «Испытание на мужество», она вдруг села за пианино и сыграла весь Второй до-диез-минорный концерт Рахманинова. Хеге играла более получаса, и, когда дошла до адажио, я на какое-то время решил, что люблю ее, но, как только она заиграла заключительное аллегро, я понял, что очарован музыкой, а не самой пианисткой. Когда мы пришли в спальню и я напомнил ей о краже красного «фиата» и последовавшем за ней приключении под навесом, она чуть не умерла от смеха. Теперь мы были уже взрослые, после реального училища мы с нею ни разу не виделись.
   Хеге провела у меня три ночи подряд, но, когда на четвертый день до нее дошло, что мы не настоящая пара, она ушла от меня и никогда больше мне не звонила. Я без труда ее понял. Мы знали друг друга с детства. И было бы глупо играть во взрослые игры только ради самих этих игр.
   Думаю, что Метр был согласен со мной, он особенно кис в те три дня, что Хеге жила у меня. Он бегал по гостиной и по кухне и размахивал своей бамбуковой тростью перед глазами у Хеге. Для меня было загадкой, почему она его не видит.
   Многие девушки рвались выйти на балкон. Мама всегда тщательно ухаживала за растущими там в ящиках цветами, и я не мог бросить их на произвол судьбы в первую же весну после ее смерти. Я выкопал и выкинул все, что осталось в ящиках с прошлого года, наполнил их новой землей и посадил много луковиц. Результат получился на удивление хороший — мой балкон утопал в крокусах и тюльпанах, как никогда прежде, и на многих девушек мои успехи в цветоводстве производили неизгладимое впечатление. Если позволяла погода, мы иногда сидели на балконе и любовались видом города, потягивая мартини или дюбонне.
   Разумеется, мне приходилось объяснять девушкам, почему я живу один, и некоторым из них я даже показывал шкаф с маминой одеждой. Им очень хотелось взять понравившееся платье, костюм или пальто. Сперва они примеряли, подойдет ли им приглянувшаяся вещь, и каждый раз это было похоже на небольшую демонстрацию мод. Иногда я для смеха доставал пару варежек, шаль или изящную театральную сумочку и дарил им на прощание. Особенно мне понравилась девушка, которая взяла каракулевую шубу. Ее звали Тереза, и у нее на глаза навернулись слезы, когда я сложил шубу и сунул ее в бумажный пакет, но, думаю, она так растрогалась не только из благодарности. По-моему, она приняла подарок за предложение руки и сердца или, по крайней мере, за глубоко прочувствованное объяснение в любви, и потому мне в который раз пришлось объяснять свой поступок. Отцу я сказал, что отдал все мамины вещи Армии Спасения, и он без возражений с этим согласился, может быть, он забыл про каракулевую шубу, но, так или иначе, все вещи достались не Армии Спасения, а моим девушкам, некоторые даже помогли мне отобрать то, что нужно просто выбросить. Потребовалось полгода, чтобы в доме не осталось ни одной маминой вещи.
   Раз или два случалось, что девушка, ночевавшая у меня, при встрече на улице отворачивалась в сторону, но в Осло в то время было столько девушек, что я без труда находил новых. В начале семидесятых от ночных визитов никто не требовал никакой духовности. Помню, я думал, что родился в удобное время. За двадцать лет до того мужчина моего возраста не мог бы извлечь столько удовольствия из обладания собственной квартирой.
   Я познакомился со многими девушками в городе еще до окончания гимназии, но так ни в кого и не влюбился. Я чувствовал себя слишком взрослым, слишком зрелым по сравнению с ними. Здесь вступал в силу некий дуализм. Я был недостаточно взрослым для их тел, это я и сам понимал. Но ведь женщина не только тело, да и мужчина, если на то пошло, тоже. Я был уверен, что в один прекрасный день встречу женщину, которую смогу любить и телом, и душой. Может, именно поэтому я стал совершать одинокие дальние прогулки. Когда-нибудь я ее найду, и она будет такой же, как я, — не захочет посещать дискотеки или собрания молодежных организаций. Скорее всего, такую девушку можно было встретить в Нурмарке на Кикуте или где-нибудь вблизи от Бланкваннсбротена. Но встретил я ее на Уллеволсетере, и это случилось в середине июня.
* * *
   В детском саду я любил сидеть в уголке и смотреть, как играют дети. Теперь эти дети выросли, стали почти взрослыми. Наблюдать за играми взрослых детей мне было уже не так интересно, особенно за той их игрой, которую они называли вечеринками выпускников. Мне больше нравились развлечения детей, чем выпускников. Из-за этих вечеринок я уже несколько недель не мог найти девушку, которую можно было бы пригласить в театр или к себе домой. В городе и так было слишком весело.
   Почти каждый день я совершал долгие прогулки по лесам Нурмарки. А однажды, доехав на поезде до Финсе, пересек плоскогорье Хардангервидда, спустился в Аурландсдален и из Флома поездом вернулся домой. Я любил ездить на поезде, любил изучать лица пассажиров, и мне было приятно думать о всякой всячине, глядя на мелькавший за окном ландшафт. Гимназия закончена, и через несколько дней я получу аттестат с «четверкой» по физкультуре и «шестерками» по всем остальным предметам. Мне нечем было заняться, я мог совершать сколько угодно дальних прогулок и кататься на поезде. Отец должен был содержать меня до пятнадцатого сентября.
   Бродя в одиночестве, я всегда имел наготове карандаш и блокнот. Во время таких прогулок я особенно любил размышлять о всевозможных вещах. Мои мысли были постоянно чем-то заняты, на ходу мне сочинялось лучше, чем дома, в кресле. Шиллер говорил, что, когда человек играет в театре, он свободен, ибо только там он следует своим законам. Шиллер знал, о чем говорил, но эту перспективу всегда можно перевернуть вверх ногами: мыслями и идеями легче играть, бродя по Хардангервидде, чем час за часом меряя шагами пространство между четырех стен, подобно пленнику любого спального района в большом городе. Было и еще кое-что: Метр в основном сидел в квартире. Он мог, разумеется, показаться и в городе, но редко случалось, чтобы он объявился в лесу или на Хардангервидде.
   На просторе моя мысль работала быстрее и лучше, там у меня без конца рождались новые сюжеты. Дома я хранил большой каталог и целое собрание сюжетов для новелл и романов, пьес и сценариев. Лучшие идеи я перепечатывал на машинке и подшивал в папки. После этого я уже почти никогда к ним не возвращался.
   У меня по-прежнему и в мыслях не было воплотить какую-нибудь свою идею в законченное произведение. Моим хобби, можно даже сказать капризом или прихотью, оставалось «высиживание» лихо закрученных сюжетов. Некоторые люди собирают монеты или марки. Я собирал собственные мысли и рожденные моей фантазией сюжеты.
   Как-то раз пришедшая ко мне девушка начала листать одну из папок. Она сняла ее с полки в кабинете и принялась читать вслух мои записи. Я не оставил ее на ночь, она получила только пиво с яичницей. С тех пор мои папки надежно хранились под замком в двух шкафчиках под книжными полками в гостиной.
   Когда я спускался в Аурландсдален, мне в голову вдруг пришла одна мысль. Совершенно новая и неожиданная, она была связана с тем, что совсем недавно я познакомился с неким молодым писателем из «Клуба 7»[18], он был лет на пять старше меня. Я угостил его вином, и мы проговорили целый вечер. Несмотря на вызывающие, как у Джона Леннона, очки, длинные волосы, бороду и изрядно потрепанный бархатный костюм, он был поразительно наивен, однако совсем не так, как мои одноклассники-выпускники. Я достал заметки, сделанные мною утром, это были три или четыре густо исписанные страницы, содержавшие изящно закрученный сюжет романа. Он быстро пробежал их и пришел в восторг. Подняв на меня завистливый взгляд, он превознес до небес мою писанину. Его похвалы меня не удивили — идея и впрямь была блестящая, — но и не обрадовали, уж слишком он был молод и неопытен как писатель, я показал их ему с другой целью.
   — Если ты заплатишь за вино, которое мы выпили, можешь забирать эти бумажки, — сказал я.
   От удивления он забыл закрыть рот.
   — Ведь ты писатель, — объяснил я ему свое предложение. —А я обещаю никогда никому не говорить, откуда ты почерпнул эту идею, только заплати за вино и дай мне еще пятьдесят крон.
   Он вернул мне деньги, которые я уже заплатил за выпивку, и прибавил к ним еще сотню. В «Клубе 7» посетители платили за вино до того, как им открывали бутылку. Пряча деньги в карман, я увидел в зале Метра. С важным видом он быстро сновал между столиками, потом повернулся к нам и погрозил мне своей бамбуковой тростью.
   Нынче тот молодой человек в очечках Джона Леннона — один из наших ведущих писателей, не так давно ему стукнуло пятьдесят. С тех пор мне приходилось неоднократно встречать его, и теперь я получаю десять процентов от того, что он зарабатывает на своих книгах. Знаем об этом только мы с ним.
   В Аурландсдалене я долго стоял перед огромной впадиной, которая называется Ветлахелвете, или Малый Ад, именно там я впервые подумал, что, возможно, смогу зарабатывать на хлеб насущный своими идеями. Я обладал тем, что для других вовсе не было самоочевидным. Тщеславным я не был, и известность меня не привлекала, но я нуждался в деньгах, а запрягаться в работу на лето не хотел. Жить мне было не на что. Отец недвусмысленно дал мне понять, что после пятнадцатого сентября вообще перестанет снабжать меня деньгами. Но если я захочу учиться дальше, сказал он, то, как и все студенты, могу взять заем у государства. Отец не знал, что мне на этот заем не прожить, его не хватило бы даже на одни только посещения девушек. К тому же из-за отсутствия денег я не смог бы ездить куда захочу. А это мне было не по душе.
   Озарение пришло неожиданно, как всегда. Я пишу об этом лишь потому, что могу точно назвать время и место, где эта светлая мысль впервые пришла мне в голову. Это случилось в Ветлахелвете, когда я стоял и смотрел вниз. Помню, тогда я понял, что это хорошая мысль, своего рода мета-идея, подавившая все остальные и, так сказать, указавшая им их место.
   Когда я сегодня вспоминаю тот поход по Аурландсдалену, то понимаю, что именно там заключил договор с дьяволом.
   Бродя среди гор и холмов, я часто думал о прошедших годах. Что-то окончилось, и вот-вот должно было начаться что-то новое. Мне предстояло найти себе респектабельное, но анонимное положение в обществе.
   Я уже говорил, что порой с трудом проводил грань между запомнившимся действительным событием и запомнившейся фантазией. Такова была особенность моей памяти — я хранил живые воспоминания о событиях воображаемых и лишь смутно помнил случаи из реальной жизни. Это меня нервировало и даже пугало, но списать все на полученные в детстве травмы, которые мне хотелось бы забыть, было бы слишком просто. Мама считала, что у меня было несчастное детство, иначе она это не называла. Я же, напротив, считал, что мое детство можно назвать счастливым.
   Помню, один раз я летал над городом. Я смотрел вниз на дома и мог приземлиться где вздумается, чтобы заглянуть в окна чужих гостиных и спален. Я наблюдал, как живут самые разные люди, проникал в их тайны. Становился свидетелем семейных ссор и самых разнузданных сексуальных сцен. Я как будто наблюдал за обезьянами в клетке, и порой мне становилось стыдно за homo sapiens. Однажды я наблюдал, как мужчина и женщина совокуплялись на плюшевом ковре на глазах у двухлетней девочки, сидевшей на диване. Мне это казалось противоестественным. В другой раз я видел, как на широченной двуспальной кровати мужчина совокупляется сразу с двумя женщинами. Их соитие не оскорбляло моей морали, но некоторые сцены возмущали меня. Как-то раз я оказался свидетелем жестокой драки из-за денег, но был не в состоянии вмешаться в нее. Я не совсем уверен, но мне показалось, что один из дравшихся был убит, а другой сбежал.
   Конечно, это запомнившиеся мне фантазии, но я учился на них, в них было много назидательного. Часть детективных сюжетов, которые я придумал потом, почерпнута из таких воображаемых путешествий. Фабулу криминального романа, как правило, можно изложить на одной странице. Искусство писателя состоит в том, чтобы наполнить ее фактическими сведениями. Сыщик должен постепенно продвигаться к истине и напрягать ум, чтобы раскрыть преступление, читатели это любят. Шаг за шагом приближаясь к точному пониманию того, что случилось на самом деле, он может путаться и брать ложный след, но когда картина случившегося прояснится во всей своей полноте, она заставит читателей почувствовать себя проницательными и внушит им мысль, что они сами участвовали в раскрытии преступления.
   Я научился и мечтать, мечта подобна открытой книге. В то время в моем сознании постоянно всплывали три воображаемых ландшафта, а в них снова и снова появлялись вымышленные персонажи. Я был уверен, что это не просто отражение чего-то, что я пережил в реальности, но нечто новое, то были истинные новые впечатления, на которых я учился и которые сделали меня тем, кем я стал. Но откуда приходят мечты? Я так и не знаю, обязан ли своими мечтами и воображаемыми путешествиями тому, что моя душа, как сверхчувствительная антенна, улавливает все приходящее извне, или она, подобно некому эхолоту, способна открывать, слой за слоем, тайны, хранящиеся в бездонных глубинах моего «я».
   Я больше не мечтаю о маленьком человечке с тростью, но не имел бы ничего против, чтобы как-нибудь встретить его во сне. Мечтать о нем было лучше, чем видеть, как он в любое время разгуливает по моей квартире.