Страница:
Я стала замечать, что подруги уже не рады видеть меня, когда я поджидала их у школы или в столовой. Теперь, когда мы были вместе, атмосфера была другой, как будто они были объединены общей тайной, мне неведомой. Они оглядывали меня с явным отвращением, и впервые в жизни я стала стесняться своей внешности – нависающих над поясом юбки жировых складок, детской челки, прыщей на подбородке.
То, как они смотрели на меня, с выражением брезгливости на лицах, зародило в моей душе легкое подозрение – но я все еще не была готова поверить, что мои лучшие подруги испытывают ко мне отвращение.
Мы больше не играли на переменах, хотя мне этого и хотелось; наши прежние игры теперь считались «детскими». Вместо этого девочки предпочитали прятаться по углам, где их не видели учителя, апатично уткнувшись в свои мобильники, все сильнее презирая меня за его отсутствие (мама не могла себе позволить такие траты, да я и не смела просить ее об этом). Если они не играли в мобильники, то говорили исключительно на темы, мне совершенно не интересные: поп-музыка, тряпки, украшения, макияж. И все чаще говорили о мальчиках.
Я оказалась единственной, у кого не было бойфренда. Мне было четырнадцать, вот-вот должно было стукнуть пятнадцать, но во мне еще не проснулся интерес к противоположному полу. Большинство мальчишек в нашей школе были грубыми и неотесанными. Они как заведенные гоняли в футбол, устраивали дикие драки в коридорах, ругались матом, отчаянно пытаясь казаться крутыми, и смущали девочек скабрезными сексуальными предложениями. Прежде мы не любили мальчишек и всегда сторонились их. И вот теперь Тереза, Эмма и Джейн обзавелись бойфрендами и говорили только о них. Они обсуждали их татуировки, подработки, машины их клиентов в автомастерских, травмы, полученные в драках или на спортивных соревнованиях. Но больше всего им нравилось делиться своими планами на уик-энд – какие фильмы они собираются посмотреть с бойфрендами, в какие клубы попытаются проникнуть, как они причешутся, какую сумку купят в тон джинсам. Иногда, по окончании обеденного перерыва, я ловила себя на том, что не сказала и слова за тот час, что мы провели вместе.
Оглядываясь назад, я понимаю, что мне следовало как можно скорее оторваться от этой троицы и попытаться найти новых подруг. Мне нужно было просто смириться с тем, что наши пути разошлись. Но тогда это не представлялось столь очевидным; хотя я и догадывалась, что в наших отношениях не все ладно, чувствовала их возрастающую враждебность, я не смогла понять, насколько это серьезно – в конце концов, за годы нашей дружбы было немало ссор и размолвок, но все они быстро забывались. И к тому же я даже представить себе не могла школьную жизнь без моих подруг – других-то у меня не было. Да мне и не нужно было заводить других. Со мной всегда были Тереза, Эмма и Джейн. Мы с девяти лет были лучшими подругами. Мы любили друг друга, как сестры. Мы были ДЖЭТШ.
Я даже представить себе не могла, насколько неприязненными стали их чувства ко мне. И уж тем более не догадывалась, какая мне грозит опасность.
5
6
То, как они смотрели на меня, с выражением брезгливости на лицах, зародило в моей душе легкое подозрение – но я все еще не была готова поверить, что мои лучшие подруги испытывают ко мне отвращение.
Мы больше не играли на переменах, хотя мне этого и хотелось; наши прежние игры теперь считались «детскими». Вместо этого девочки предпочитали прятаться по углам, где их не видели учителя, апатично уткнувшись в свои мобильники, все сильнее презирая меня за его отсутствие (мама не могла себе позволить такие траты, да я и не смела просить ее об этом). Если они не играли в мобильники, то говорили исключительно на темы, мне совершенно не интересные: поп-музыка, тряпки, украшения, макияж. И все чаще говорили о мальчиках.
Я оказалась единственной, у кого не было бойфренда. Мне было четырнадцать, вот-вот должно было стукнуть пятнадцать, но во мне еще не проснулся интерес к противоположному полу. Большинство мальчишек в нашей школе были грубыми и неотесанными. Они как заведенные гоняли в футбол, устраивали дикие драки в коридорах, ругались матом, отчаянно пытаясь казаться крутыми, и смущали девочек скабрезными сексуальными предложениями. Прежде мы не любили мальчишек и всегда сторонились их. И вот теперь Тереза, Эмма и Джейн обзавелись бойфрендами и говорили только о них. Они обсуждали их татуировки, подработки, машины их клиентов в автомастерских, травмы, полученные в драках или на спортивных соревнованиях. Но больше всего им нравилось делиться своими планами на уик-энд – какие фильмы они собираются посмотреть с бойфрендами, в какие клубы попытаются проникнуть, как они причешутся, какую сумку купят в тон джинсам. Иногда, по окончании обеденного перерыва, я ловила себя на том, что не сказала и слова за тот час, что мы провели вместе.
Оглядываясь назад, я понимаю, что мне следовало как можно скорее оторваться от этой троицы и попытаться найти новых подруг. Мне нужно было просто смириться с тем, что наши пути разошлись. Но тогда это не представлялось столь очевидным; хотя я и догадывалась, что в наших отношениях не все ладно, чувствовала их возрастающую враждебность, я не смогла понять, насколько это серьезно – в конце концов, за годы нашей дружбы было немало ссор и размолвок, но все они быстро забывались. И к тому же я даже представить себе не могла школьную жизнь без моих подруг – других-то у меня не было. Да мне и не нужно было заводить других. Со мной всегда были Тереза, Эмма и Джейн. Мы с девяти лет были лучшими подругами. Мы любили друг друга, как сестры. Мы были ДЖЭТШ.
Я даже представить себе не могла, насколько неприязненными стали их чувства ко мне. И уж тем более не догадывалась, какая мне грозит опасность.
5
Травля началась где-то в марте, на третьем году моей учебы в средней школе. В то время мы еще жили в семейном доме – отец полгода как бросил нас, – а до переезда в коттедж Жимолость оставалось десять месяцев.
Я так и не поняла, что послужило толчком к началу издевательской кампании. Знаю только, что незадолго до этого я победила в школьном конкурсе на лучший короткий рассказ и на общем собрании мне вручили маленький серебряный кубок. Помню, на физкультуре нас взвешивали и измеряли рост, и оказалось, что я самая толстая в классе. В тот март я очень много плакала, потому что двадцать четвертого числа должно было состояться очередное слушание в суде по иску моего отца, и, хотя мамин адвокат заверял меня, что ничего страшного не случится, я очень боялась, что судья прикажет мне идти жить с ним и его Зоей. Наш классный руководитель, мисс Бриггс, которая была посвящена в подробности развода, была особенно внимательна ко мне в тот период – увидев, что я расстроена, она обнимала меня за плечи и уводила к себе в кабинет, где поднимала мне настроение за чашкой мятного чая. Возможно, девочки ревновали к такому вниманию к моей персоне; возможно, завидовали тому, что я выиграла столь важный школьный приз; а может, официально признанная самой толстой в классе, я автоматически лишалась права на то, чтобы ко мне относились по-человечески… не знаю. Понятия не имею. Наверное, у жестокости есть своя логика, очень специфическая.
Все началось с колкостей и унизительных насмешек, которые поначалу можно было принять за дружеский розыгрыш, но очень скоро они утратили всякий намек на юмор и обнажили свою суть: враждебную, злобную, мстительную. Я была потрясена. В голове не укладывалось, как могло случиться, что после стольких лет дружбы мои лучшие подруги возненавидели меня. Я попыталась уйти в сторону, держаться от них подальше, но теперь я стала для них объектом развлечения, новой забавой, которая помогала скрасить серые школьные будни. Они охотились за мной на переменах и в столовой, и, хотя я старалась спрятаться, они все равно находили меня. Они кривлялись, пародируя игры, в которые мы когда-то играли вместе, пританцовывали, взяв меня в кольцо, чтоб я не вырвалась, выкрикивали самые грязные оскорбления, доводя меня до слез. «Твой отец ушел, потому что ему противно было смотреть на тебя, жирную дебилку! Мама Шелли сама вставляет ей тампоны!»
Но оскорбления вскоре им наскучили. Чтобы подогреть интерес к действу, требовалось повысить градус жестокости.
Они начали варварски уродовать мои личные вещи. Каждый день я возвращалась в класс после перемены и обнаруживала новую пакость: все мои цветные карандаши разломаны пополам; домашняя работа по истории, над которой я корпела часами, изрезана ножницами; ржаной хлеб моих сэндвичей пропитан «штрихом»; в рюкзак напихано содержимое мусорной корзины; длинный, как шнурок, червяк расплющен в тетради по английскому; деревянная линейка исписана черным фломастером: ЛИЦО СКОВОРОДА, ЖИРНАЯ СВИНЬЯ; у моего тролля-талисмана выдраны все волосы, а лицо изрисовано шариковой ручкой; в пенале лежат две собачьи какашки.
Я не могла пожаловаться учителям, потому что была уверена, что от этого будет только хуже. Я не хотела давать своим мучительницам повода для новых вспышек агрессии; тогда я еще не понимала, что жестокость не ищет повода. И к тому же я не верила, что школа может защитить меня. Я замечала, что учителя – даже мисс Бриггс – закрывают глаза на поведение Терезы, Эммы и Джейн, будто и не слышат ни одного грубого слова, не видят занесенных для удара рук. Им не хотелось усложнять себе жизнь.
Мне следовало бы сказать маме – теперь-то я это понимаю, – но было стыдно. Стыдно сказать о том, что именно меня выбрали на роль жертвы, как будто на мне лежало какое-то клеймо. Хуже всего было то, что мама знала этих девочек – она подавала им чай, развозила их по домам, она считала их моими лучшими подругами. Мне было невыносимо думать о том, что она узнает, как они ненавидят меня. Я боялась вопросов, которые она непременно задаст – что ты сделала? чем ты их так огорчила? – потому что по какой-то необъяснимой причине я не могла избавиться от ощущения, что в происходящем была моя вина и именно я достойна осуждения.
К тому же признаться во всем маме или рассказать учителям было равносильно тому, чтобы бросить вызов обидчикам, а я была совершенно не готова к этому. Во мне просто не было твердости и решимости. Не тот у меня характер. Не забывайте, ведь я мышь. Для меня куда более естественно молчать, страдать в одиночку, замереть в надежде, что меня не увидят, а потом спешно юркнуть в норку.
Единственным человеком, которому я всерьез подумывала признаться, был мой отец. Пока в его жизни не появилась Зоя, он всегда опекал меня и защищал. Он даже пытался «ужесточить» мой характер, чтобы я умела постоять за себя, намеренно заводил меня, заставляя кидаться на него с кулаками, даже убеждал меня заняться дзюдо – и все это ради того, чтобы компенсировать или переломить то, что он называл «плохим влиянием» матери. В своих фантазиях я представляла себе, как отец бросается на мою защиту, словно супергерой из комиксов.
Но я-то знала, что мой отец вовсе не супергерой. Я помнила, каким грубым и высокомерным он стал в последнее время, каким вульгарным (однажды я случайно нашла спрятанный в его портфеле журнал «Горячие киски»). Я была уверена в том, что Зоя старательно настраивает его против меня (Шелли – она такая нюня, капризуля, типичная маменькина дочка). Да и с чего бы ей относиться ко мне иначе? Она ведь явно не хотела делить его деньги со мной. Я сомневалась в том, что отец посмеет огорчить свою Зою. И уж точно не отважится на поступок, рискуя потерять этот вызывающе-соблазнительный рот, эти груди порнозвезды.
У меня был его телефон в Испании, и я уже была готова набрать номер, но при мысли о том, что ответит Зоя, мне стало не по себе.
Отца больше не было в моей жизни.
Я так и не поняла, что послужило толчком к началу издевательской кампании. Знаю только, что незадолго до этого я победила в школьном конкурсе на лучший короткий рассказ и на общем собрании мне вручили маленький серебряный кубок. Помню, на физкультуре нас взвешивали и измеряли рост, и оказалось, что я самая толстая в классе. В тот март я очень много плакала, потому что двадцать четвертого числа должно было состояться очередное слушание в суде по иску моего отца, и, хотя мамин адвокат заверял меня, что ничего страшного не случится, я очень боялась, что судья прикажет мне идти жить с ним и его Зоей. Наш классный руководитель, мисс Бриггс, которая была посвящена в подробности развода, была особенно внимательна ко мне в тот период – увидев, что я расстроена, она обнимала меня за плечи и уводила к себе в кабинет, где поднимала мне настроение за чашкой мятного чая. Возможно, девочки ревновали к такому вниманию к моей персоне; возможно, завидовали тому, что я выиграла столь важный школьный приз; а может, официально признанная самой толстой в классе, я автоматически лишалась права на то, чтобы ко мне относились по-человечески… не знаю. Понятия не имею. Наверное, у жестокости есть своя логика, очень специфическая.
Все началось с колкостей и унизительных насмешек, которые поначалу можно было принять за дружеский розыгрыш, но очень скоро они утратили всякий намек на юмор и обнажили свою суть: враждебную, злобную, мстительную. Я была потрясена. В голове не укладывалось, как могло случиться, что после стольких лет дружбы мои лучшие подруги возненавидели меня. Я попыталась уйти в сторону, держаться от них подальше, но теперь я стала для них объектом развлечения, новой забавой, которая помогала скрасить серые школьные будни. Они охотились за мной на переменах и в столовой, и, хотя я старалась спрятаться, они все равно находили меня. Они кривлялись, пародируя игры, в которые мы когда-то играли вместе, пританцовывали, взяв меня в кольцо, чтоб я не вырвалась, выкрикивали самые грязные оскорбления, доводя меня до слез. «Твой отец ушел, потому что ему противно было смотреть на тебя, жирную дебилку! Мама Шелли сама вставляет ей тампоны!»
Но оскорбления вскоре им наскучили. Чтобы подогреть интерес к действу, требовалось повысить градус жестокости.
Они начали варварски уродовать мои личные вещи. Каждый день я возвращалась в класс после перемены и обнаруживала новую пакость: все мои цветные карандаши разломаны пополам; домашняя работа по истории, над которой я корпела часами, изрезана ножницами; ржаной хлеб моих сэндвичей пропитан «штрихом»; в рюкзак напихано содержимое мусорной корзины; длинный, как шнурок, червяк расплющен в тетради по английскому; деревянная линейка исписана черным фломастером: ЛИЦО СКОВОРОДА, ЖИРНАЯ СВИНЬЯ; у моего тролля-талисмана выдраны все волосы, а лицо изрисовано шариковой ручкой; в пенале лежат две собачьи какашки.
Я не могла пожаловаться учителям, потому что была уверена, что от этого будет только хуже. Я не хотела давать своим мучительницам повода для новых вспышек агрессии; тогда я еще не понимала, что жестокость не ищет повода. И к тому же я не верила, что школа может защитить меня. Я замечала, что учителя – даже мисс Бриггс – закрывают глаза на поведение Терезы, Эммы и Джейн, будто и не слышат ни одного грубого слова, не видят занесенных для удара рук. Им не хотелось усложнять себе жизнь.
Мне следовало бы сказать маме – теперь-то я это понимаю, – но было стыдно. Стыдно сказать о том, что именно меня выбрали на роль жертвы, как будто на мне лежало какое-то клеймо. Хуже всего было то, что мама знала этих девочек – она подавала им чай, развозила их по домам, она считала их моими лучшими подругами. Мне было невыносимо думать о том, что она узнает, как они ненавидят меня. Я боялась вопросов, которые она непременно задаст – что ты сделала? чем ты их так огорчила? – потому что по какой-то необъяснимой причине я не могла избавиться от ощущения, что в происходящем была моя вина и именно я достойна осуждения.
К тому же признаться во всем маме или рассказать учителям было равносильно тому, чтобы бросить вызов обидчикам, а я была совершенно не готова к этому. Во мне просто не было твердости и решимости. Не тот у меня характер. Не забывайте, ведь я мышь. Для меня куда более естественно молчать, страдать в одиночку, замереть в надежде, что меня не увидят, а потом спешно юркнуть в норку.
Единственным человеком, которому я всерьез подумывала признаться, был мой отец. Пока в его жизни не появилась Зоя, он всегда опекал меня и защищал. Он даже пытался «ужесточить» мой характер, чтобы я умела постоять за себя, намеренно заводил меня, заставляя кидаться на него с кулаками, даже убеждал меня заняться дзюдо – и все это ради того, чтобы компенсировать или переломить то, что он называл «плохим влиянием» матери. В своих фантазиях я представляла себе, как отец бросается на мою защиту, словно супергерой из комиксов.
Но я-то знала, что мой отец вовсе не супергерой. Я помнила, каким грубым и высокомерным он стал в последнее время, каким вульгарным (однажды я случайно нашла спрятанный в его портфеле журнал «Горячие киски»). Я была уверена в том, что Зоя старательно настраивает его против меня (Шелли – она такая нюня, капризуля, типичная маменькина дочка). Да и с чего бы ей относиться ко мне иначе? Она ведь явно не хотела делить его деньги со мной. Я сомневалась в том, что отец посмеет огорчить свою Зою. И уж точно не отважится на поступок, рискуя потерять этот вызывающе-соблазнительный рот, эти груди порнозвезды.
У меня был его телефон в Испании, и я уже была готова набрать номер, но при мысли о том, что ответит Зоя, мне стало не по себе.
Отца больше не было в моей жизни.
6
Однако молчаливая покорность не спасла меня. Со временем «лучшие подруги» обратили свою агрессию уже не на мои личные вещи, а непосредственно на меня.
Впервые это случилось однажды сразу после школьного ланча. Джейн держала меня за волосы, а Тереза и Эмма запихивали мне под блузку рогалик хлеба. Потом они стали бороться со мной, пытаясь раскрошить хлеб. Когда я изловчилась и засунула руку под блузку, чтобы достать его, Тереза больно ударила меня по лицу. Удар, звонкая пощечина, удивил всех – даже Терезу, – и я готова была поклясться, что она собиралась извиниться, но в следующее мгновение ее лицо вновь посуровело, и она, жадно схватив мою руку, начала заламывать мне пальцы. Жгучая боль подавила крик, готовый вырваться из моей груди.
После этого им было намного легче. Физическая жестокость стала нормой.
Я записывала все, что они творили, в своем дневнике, сидя после школы в своей комнате, приперев дверь стулом на случай, если мама попытается войти. Сегодня мне даже странно читать эти откровения, и не только потому, что они кажутся мелкими в сравнении с тем, что произошло в день моего шестнадцатилетия, ставший для нас собственным Одиннадцатым сентября[1]. Меня поражает то, что эти записи начисто лишены эмоций, словно я описывала происходящее не со мной, а с кем-то другим. В том же дневнике целые страницы отведены моим переживаниям из-за развода родителей, но, как только начинается история травли, заметки становятся все более короткими и сдержанными, а по мере нарастания жестокости и вовсе превращаются в скупые выжимки, набор сухих фраз, как если бы историю распятия Христа записали на спичечном коробке.
Май. По дороге на урок рисования Джейн толкнула меня в колючую живую изгородь… Эмма обозвала меня лесбиянкой и сорвала у меня с головы заколки, выдрав заодно и клок волос… Эмма щелкнула у меня перед носом зажигалкой и угрожала опалить мне лицо.
Июнь. Тереза попыталась ударить меня по ноге коленкой. Она промахнулась и заставила меня стоять на месте, пока у нее не получится удар. Теперь у меня огромный синяк. Надо скрыть от мамы… Джейн и Тереза закинули мою туфлю за угол корпуса информатики. Тереза больно заехала мне по голени, когда увидела, что я нашла туфлю. Я чуть не вырубилась… На уроке географии Тереза ударила меня по попе компасом. Я пошла в туалет и увидела на трусах кровь…
Я узнаю эти сомнамбулические, бесцветные интонации, когда вижу по телевизору уцелевших после землетрясения или жертв бомбежек. Был громкий хлопок. Много дыма. Я думаю, что чем тяжелее травма, тем труднее подыскать подходящие слова, и, наверное, когда мы оказываемся перед лицом самого страшного испытания, уместным становится лишь молчание.
Но в тот июнь я почти сумела подать голос. В тот июнь я как будто стряхнула с себя паралич и едва не заговорила…
Занятия в школе закончились. Я должна была идти на урок игры на флейте, но они не выпускали меня из класса. Они загнали меня за парты и, когда я попыталась рвануть к двери, поймали и снова затолкали в угол.
Джейн взяла меня в зажим и, подбадриваемая остальными, пыталась прижать меня головой к острому металлическому краю подоконника. Я помню, что неожиданно высвободилась и снова бросилась к двери, когда что-то тяжелое – увесистый учебник по физике – ударило мне в спину с такой силой, что я прикусила язык.
И в этот момент в класс вошла мисс Бриггс. Девочки тут же отвернулись от меня и сделали вид, будто копаются на книжных полках. Мисс Бриггс собрала бумаги, за которыми пришла, и уже повернулась, чтобы уйти, когда вдруг заметила меня – застывшую на месте, с трудом сдерживающую слезы.
– Все в порядке, Шелли? – спросила она.
И вот тогда я чуть не рассказала ей все. Признание едва не хлынуло из меня потоком судорожных рыданий. Но тут я перехватила взгляд Терезы – холодный и безжалостный, как у акулы, – и струсила.
– Да, мисс, – сказала я, опустив глаза. – Все в порядке, мисс.
Мне приходилось проявлять чудеса изворотливости, чтобы мама не узнала, что происходит. Я постоянно носила одежду с длинными рукавами, скрывая синяки на руках, заматывала шею шарфом, чтобы не было видно царапин. Спать я ложилась в пижаме, вместо привычной сорочки, иначе мама увидела бы желтые и черные синяки на моих голенях и бедрах и ужаснулась бы симптомам неведомой страшной болезни.
Я приспособилась чистить свою одежду до прихода мамы с работы. Запираясь в ванной, я отстирывала пятна с джемперов и юбок, если меня прижимали к грязной стене; я научилась пришивать пуговицы, вырванные с мясом, когда меня волокли, держа за блузку. Время от времени я методично стирала свой портфель в мыльной воде, чтобы удалить зловонный запах, которым он пропитывался от мерзкого содержимого. К счастью, я всегда была рассеянной и забывчивой, так что мама охотно верила, когда я говорила ей, что потеряла лоток для завтрака, или заколку, или цветные карандаши.
Больше всего я боялась, что они начнут присылать мне оскорбления по электронной почте и мама прочитает. Хотя мы редко переписывались по электронке, я знала, что у них есть адрес моего почтового ящика, и с ужасом представляла себе, как мама откроет одно из их посланий и прочитает ту мерзость, которой они обливали меня каждый день. Поэтому по утрам я вставала пораньше и тихонько спускалась вниз, чтобы проверить почту, прежде чем проснется мама. Но известные девочки были слишком умны, чтобы ввязываться в кибербуллинг. Они знали, что почту может вскрыть мама и проследить отправителя, а рисковать им совсем не хотелось. У них было множество других способов развлечься.
Лишь однажды они нарушили интернет-молчание. Как-то в субботу утром я открыла письмо от неизвестного отправителя, заранее предчувствуя недоброе. Это была порнографическая фотография – мужчина делал что-то непристойное с женщиной, – и зрелище было настолько отвратительным, что даже сегодня мне не хочется о нем вспоминать. Снимок был на экране, когда в комнату вдруг вошла мама и спросила, нет ли писем. Каким-то чудом я успела дать команду «Стереть». (Нет, мама. Никаких новых сообщений.)
Я объяснила эту выходку тем, что девчонки просто перебрали с «баккарди» во время ночной попойки и плохо соображали. Во всяком случае, это больше не повторилось.
Но, как бы я ни старалась, мама, похоже, почувствовала неладное. У меня было стойкое ощущение, что ее антенна настроена на меня и пытается уловить сигналы перемен. Если бы в то лето она не была так занята делом Джексона – дорогостоящим иском о возмещении морального вреда, который Дэвис бессовестно спихнул на нее, – уверена, она бы вывела меня на чистую воду.
Я считала дни до окончания учебного года, и вот наконец – наконец! – наступили летние каникулы, мое спасение.
В конце июля мы с мамой покинули клаустрофобную серость семейного дома и отправились на каникулы – нас ожидали две недели в коттедже, на полном самообслуживании, в Озерном крае. Мы были вознаграждены чудесной погодой. Бродили по горам, взяли напрокат велосипеды и ездили по размеченным туристическим маршрутам, купались в озерах. Мы гуляли по милым деревушкам, осматривая древности и балуя себя сливочными рожками с джемом в тихих, как библиотеки, чайных.
По вечерам мы вместе готовили себе роскошные блюда, читали часами. Мама проштудировала всю имевшуюся в коттедже библиотеку, зачитывая мне вслух самые смешные пассажи. Я читала пьесу «Макбет», по которой мне предстояло сдавать экзамен в следующем году, методично выписывая все незнакомые слова в специально купленную для этого тетрадку. Я невольно представляла себе трех ведьм с лицами Терезы, Эммы и Джейн – «омерзительных старух», которые жестоко вторглись в мою жизнь так же, как в жизнь Макбета. Но какую судьбу, спрашивала я себя, уготовили для меня мои три ведьмы? Читая дальше, я с удивлением узнала, что это леди Макбет подстроила убийство короля Дункана, а вовсе не сам Макбет, как думала я, и мне в голову закралась мысль (в свете того, что со мной сделали «лучшие подруги»), что женщины не такой уж слабый пол. В самом деле, не женщины ли более кровожадные существа?
Бывали дни, когда я начисто забывала о Терезе, Эмме и Джейн, об их оскорблениях, издевательствах и побоях; забывала и об отце, который ушел из моей жизни так не вовремя, ведь именно сейчас он был нужен мне. Когда мы с мамой купались в озере, хихикая и взвизгивая от холода в ледяной воде, или когда я следом за ней взбиралась по горной извилистой тропке и нервные коровы при нашем приближении медленно поднимались с колен, я действительно забывала болезненные перипетии своей жизни и была счастлива.
Но очень скоро снова наступил сентябрь. Чем ближе был первый школьный день, тем беспокойнее становилась я, у меня часто болела голова и бил озноб. Стоило мне подумать о школе, и в животе разливалась горячая боль. У меня пропал аппетит, и за столом мне приходилось бороться с тошнотой, заставляя себя съесть все, что было на тарелке, чтобы мама ничего не заподозрила. Я не могла ни на чем сосредоточиться. Не могла прочесть и двух строчек.
Ночь накануне начала учебного года выдалась бессонной, я все пыталась подготовить себя к тому, что ждало меня впереди. Следующий год был годом экзаменационным. Если бы я успешно сдала экзамены, то могла бы остаться в школе и серьезно готовиться к поступлению в университет. Я была уверена, что известные девочки не собираются продолжать учебу и уйдут из школы сразу после экзаменов. Значит, мне нужно было продержаться всего один год (затаиться в надежде, что меня не увидят, а потом спешно юркнуть в норку), и моим мучениям придет конец. Я была уверена, что год я выдержу.
Мне даже приходила в голову мысль, что, возможно, травля и вовсе закончится, что долгие летние каникулы сыграют роль заградительного щита, способного сбить даже самый сильный лесной пожар. В конце концов, им ведь тоже предстояло сдавать экзамены, и, если даже у них в планах не было продолжать учебу, им все равно нужны были хорошие оценки, чтобы получить приличную работу. Может, так случится, что они будут куда больше озабочены своими проблемами и я стану им неинтересна. Кто знает, может, и травля поутихнет. А то и прекратится вовсе. Может быть…
Разумеется, я ошибалась. Издевательства возобновились в первый же день нового учебного года. Более того, впечатление было такое, будто за время каникул они изголодались по жестокости и теперь пытались наверстать упущенное.
Травля стала еще более изощренной.
Я прилежно заносила фронтовые сводки с полей сражений в свой дневник – дневник, который во время летних каникул оставался девственно-чистым.
Сентябрь. Тереза ударила меня по лицу кулаком в туалете. У меня хлынула кровь из носа, и я никак не могла ее остановить. Маме сказала, что упала в коридоре… потом они держали меня, а Тереза сорвала с меня блузку и лифчик и снимала меня на мобильник. Она сказала: «Твои уродливые сиськи будут красоваться в „Ютьюб“»… они прижали меня к стене и по очереди плевали мне в лицо.
Октябрь. Тереза ударила меня по голове сумкой, когда я пила воду из фонтана. Во рту остался сильный порез от крана… они поджидали меня после уроков и избили за углом школы. Тереза уселась верхом на меня и пукала прямо в лицо. Когда я пришла домой, меня два раза стошнило. Успела все убрать до прихода мамы…
Но после того, что случилось в том же октябре, у меня уже не осталось сомнений в том, что я не продержусь целый год – не продержусь даже первый семестр.
Как-то утром, после перемены, я стала замечать странный запах вокруг моей парты – какой-то кисловатый, но постепенно он становился все более навязчивым. Я чувствовала его и по дороге домой, и у меня возникло подозрение, что он исходит из моей спортивной сумки. Дома я сразу же вывалила содержимое сумки на пол – может, полотенце осталось влажным или я просмотрела грязный носок или что-то еще. Но моя физкультурная форма не пахла. Я обыскала сумку, залезла в каждый кармашек, но так ничего и не нашла. Я терялась в догадках. Тошнотворный запах по-прежнему витал вокруг меня.
Я потянулась к кроссовкам, проверить, не испачканы ли подошвы, и тут из одного ботинка что-то выпало и плюхнулось на мою голую ногу. Когда я увидела выпученные слепые глаза, раскрытый клюв, проступающие под розовой сморщенной кожей вены, я в ужасе закричала, судорожно засучила ногами, пытаясь стряхнуть на пол мерзкий комок. Я забилась в угол и сидела там, сотрясаясь от безудержных рыданий, раскачиваясь взад-вперед, как лунатик. Прошло много времени, прежде чем я смогла немного успокоиться и заставила себя взять дохлого воробушка и вынести его на улицу в мусорный бак.
И вот тогда я поняла, что они победили; поняла, что больше не вынесу страха, боли и унижений.
Как-то вечером я сидела в своей комнате и как бы со стороны оценивала происходящее. Даже если бы мне каким-то чудом удалось набраться смелости и заложить их, мое положение стало бы еще хуже, в этом я не сомневалась; да, директор вызвал бы их к себе, но они бы все отрицали. У меня ведь не было прямых доказательств (никто из одноклассников не пошел бы против них), и вышло бы мое слово против их слова. А без доказательств директор, человек слабый и апатичный, к тому же панически боявшийся испортить репутацию школы, не предпринял бы никаких действий. Если бы я выдала обидчиц, то дала бы им повод преследовать меня с еще большим остервенением. К тому же было слишком поздно переходить в другую школу, когда до выпускных экзаменов оставалось всего два семестра. Даже уйди я в другую школу, ничего бы не изменилось: они ведь знали, где я живу.
Они могли без труда подкарауливать меня после школы или, хуже того, перенести свою кампанию ненависти в мой дом – мой дом! – единственное место, где я чувствовала себя в безопасности. Было невыносимо думать о том, что мама может найти какую-нибудь гадость, засунутую в наш почтовый ящик. Нет, что угодно, только не это.
Я не видела выхода из того жалкого существования, в которое превратилась моя жизнь. Или, пожалуй, оставался только один выход.
Я все тщательно спланировала, сидя за своим столом, как если бы делала уроки. Я решила осуществить свой план через два дня, в субботу, когда мама отправится за покупками в загородный супермаркет. Обычно я ездила с ней, но на этот раз хотела сослаться на головную боль. После долгих раздумий я остановилась на таком варианте: потолочная балка в гараже, которую отец использовал для своей подвесной груши, и толстый пояс от моего банного халата. Я вырвала тетрадный лист, чтобы написать маме прощальную записку.
Но хотя я и просидела битых полчаса, ни одно слово так и не легло на бумагу. Я все никак не могла заставить себя рассказать ей про травлю, даже в записке, которую она прочтет только после моей смерти. Я действительно не понимала – и до сих пор не понимаю, – почему не могла признаться ей, хотя мы были так близки. Наверное, потому, что, при всей доверительности отношений, есть какие-то ограничения, барьеры, которые мы не в силах преодолеть, и не всем можно поделиться даже с близким человеком. Возможно, думала я, именно то, чем ты не можешь поделиться с другими, и определяет твою сущность.
Мысленно пережевывая эти мертвые фразы, я бессознательно чертила какие-то каракули и, когда посмотрела на изрисованный лист, не смогла сдержать горькой улыбки. Передо мной была мышь. А на шее у нее была затянута петля висельника.
Я знала, что по натуре я трусиха, робкая и неуверенная в себе; я могла расплакаться, задрожать или лишиться дара речи от любого упрека или намека на агрессию. И только после нескольких месяцев травли до меня наконец дошло, что я мышь, мышь в человеческом обличье. В тот момент я поняла и то, что этот рисунок был самым выразительным посланием, которое я могла оставить после себя на этом свете. Я сложила лист пополам, надписала Маме и убрала в верхний ящик стола, где его можно было легко найти.
Впервые это случилось однажды сразу после школьного ланча. Джейн держала меня за волосы, а Тереза и Эмма запихивали мне под блузку рогалик хлеба. Потом они стали бороться со мной, пытаясь раскрошить хлеб. Когда я изловчилась и засунула руку под блузку, чтобы достать его, Тереза больно ударила меня по лицу. Удар, звонкая пощечина, удивил всех – даже Терезу, – и я готова была поклясться, что она собиралась извиниться, но в следующее мгновение ее лицо вновь посуровело, и она, жадно схватив мою руку, начала заламывать мне пальцы. Жгучая боль подавила крик, готовый вырваться из моей груди.
После этого им было намного легче. Физическая жестокость стала нормой.
Я записывала все, что они творили, в своем дневнике, сидя после школы в своей комнате, приперев дверь стулом на случай, если мама попытается войти. Сегодня мне даже странно читать эти откровения, и не только потому, что они кажутся мелкими в сравнении с тем, что произошло в день моего шестнадцатилетия, ставший для нас собственным Одиннадцатым сентября[1]. Меня поражает то, что эти записи начисто лишены эмоций, словно я описывала происходящее не со мной, а с кем-то другим. В том же дневнике целые страницы отведены моим переживаниям из-за развода родителей, но, как только начинается история травли, заметки становятся все более короткими и сдержанными, а по мере нарастания жестокости и вовсе превращаются в скупые выжимки, набор сухих фраз, как если бы историю распятия Христа записали на спичечном коробке.
Май. По дороге на урок рисования Джейн толкнула меня в колючую живую изгородь… Эмма обозвала меня лесбиянкой и сорвала у меня с головы заколки, выдрав заодно и клок волос… Эмма щелкнула у меня перед носом зажигалкой и угрожала опалить мне лицо.
Июнь. Тереза попыталась ударить меня по ноге коленкой. Она промахнулась и заставила меня стоять на месте, пока у нее не получится удар. Теперь у меня огромный синяк. Надо скрыть от мамы… Джейн и Тереза закинули мою туфлю за угол корпуса информатики. Тереза больно заехала мне по голени, когда увидела, что я нашла туфлю. Я чуть не вырубилась… На уроке географии Тереза ударила меня по попе компасом. Я пошла в туалет и увидела на трусах кровь…
Я узнаю эти сомнамбулические, бесцветные интонации, когда вижу по телевизору уцелевших после землетрясения или жертв бомбежек. Был громкий хлопок. Много дыма. Я думаю, что чем тяжелее травма, тем труднее подыскать подходящие слова, и, наверное, когда мы оказываемся перед лицом самого страшного испытания, уместным становится лишь молчание.
Но в тот июнь я почти сумела подать голос. В тот июнь я как будто стряхнула с себя паралич и едва не заговорила…
Занятия в школе закончились. Я должна была идти на урок игры на флейте, но они не выпускали меня из класса. Они загнали меня за парты и, когда я попыталась рвануть к двери, поймали и снова затолкали в угол.
Джейн взяла меня в зажим и, подбадриваемая остальными, пыталась прижать меня головой к острому металлическому краю подоконника. Я помню, что неожиданно высвободилась и снова бросилась к двери, когда что-то тяжелое – увесистый учебник по физике – ударило мне в спину с такой силой, что я прикусила язык.
И в этот момент в класс вошла мисс Бриггс. Девочки тут же отвернулись от меня и сделали вид, будто копаются на книжных полках. Мисс Бриггс собрала бумаги, за которыми пришла, и уже повернулась, чтобы уйти, когда вдруг заметила меня – застывшую на месте, с трудом сдерживающую слезы.
– Все в порядке, Шелли? – спросила она.
И вот тогда я чуть не рассказала ей все. Признание едва не хлынуло из меня потоком судорожных рыданий. Но тут я перехватила взгляд Терезы – холодный и безжалостный, как у акулы, – и струсила.
– Да, мисс, – сказала я, опустив глаза. – Все в порядке, мисс.
Мне приходилось проявлять чудеса изворотливости, чтобы мама не узнала, что происходит. Я постоянно носила одежду с длинными рукавами, скрывая синяки на руках, заматывала шею шарфом, чтобы не было видно царапин. Спать я ложилась в пижаме, вместо привычной сорочки, иначе мама увидела бы желтые и черные синяки на моих голенях и бедрах и ужаснулась бы симптомам неведомой страшной болезни.
Я приспособилась чистить свою одежду до прихода мамы с работы. Запираясь в ванной, я отстирывала пятна с джемперов и юбок, если меня прижимали к грязной стене; я научилась пришивать пуговицы, вырванные с мясом, когда меня волокли, держа за блузку. Время от времени я методично стирала свой портфель в мыльной воде, чтобы удалить зловонный запах, которым он пропитывался от мерзкого содержимого. К счастью, я всегда была рассеянной и забывчивой, так что мама охотно верила, когда я говорила ей, что потеряла лоток для завтрака, или заколку, или цветные карандаши.
Больше всего я боялась, что они начнут присылать мне оскорбления по электронной почте и мама прочитает. Хотя мы редко переписывались по электронке, я знала, что у них есть адрес моего почтового ящика, и с ужасом представляла себе, как мама откроет одно из их посланий и прочитает ту мерзость, которой они обливали меня каждый день. Поэтому по утрам я вставала пораньше и тихонько спускалась вниз, чтобы проверить почту, прежде чем проснется мама. Но известные девочки были слишком умны, чтобы ввязываться в кибербуллинг. Они знали, что почту может вскрыть мама и проследить отправителя, а рисковать им совсем не хотелось. У них было множество других способов развлечься.
Лишь однажды они нарушили интернет-молчание. Как-то в субботу утром я открыла письмо от неизвестного отправителя, заранее предчувствуя недоброе. Это была порнографическая фотография – мужчина делал что-то непристойное с женщиной, – и зрелище было настолько отвратительным, что даже сегодня мне не хочется о нем вспоминать. Снимок был на экране, когда в комнату вдруг вошла мама и спросила, нет ли писем. Каким-то чудом я успела дать команду «Стереть». (Нет, мама. Никаких новых сообщений.)
Я объяснила эту выходку тем, что девчонки просто перебрали с «баккарди» во время ночной попойки и плохо соображали. Во всяком случае, это больше не повторилось.
Но, как бы я ни старалась, мама, похоже, почувствовала неладное. У меня было стойкое ощущение, что ее антенна настроена на меня и пытается уловить сигналы перемен. Если бы в то лето она не была так занята делом Джексона – дорогостоящим иском о возмещении морального вреда, который Дэвис бессовестно спихнул на нее, – уверена, она бы вывела меня на чистую воду.
Я считала дни до окончания учебного года, и вот наконец – наконец! – наступили летние каникулы, мое спасение.
В конце июля мы с мамой покинули клаустрофобную серость семейного дома и отправились на каникулы – нас ожидали две недели в коттедже, на полном самообслуживании, в Озерном крае. Мы были вознаграждены чудесной погодой. Бродили по горам, взяли напрокат велосипеды и ездили по размеченным туристическим маршрутам, купались в озерах. Мы гуляли по милым деревушкам, осматривая древности и балуя себя сливочными рожками с джемом в тихих, как библиотеки, чайных.
По вечерам мы вместе готовили себе роскошные блюда, читали часами. Мама проштудировала всю имевшуюся в коттедже библиотеку, зачитывая мне вслух самые смешные пассажи. Я читала пьесу «Макбет», по которой мне предстояло сдавать экзамен в следующем году, методично выписывая все незнакомые слова в специально купленную для этого тетрадку. Я невольно представляла себе трех ведьм с лицами Терезы, Эммы и Джейн – «омерзительных старух», которые жестоко вторглись в мою жизнь так же, как в жизнь Макбета. Но какую судьбу, спрашивала я себя, уготовили для меня мои три ведьмы? Читая дальше, я с удивлением узнала, что это леди Макбет подстроила убийство короля Дункана, а вовсе не сам Макбет, как думала я, и мне в голову закралась мысль (в свете того, что со мной сделали «лучшие подруги»), что женщины не такой уж слабый пол. В самом деле, не женщины ли более кровожадные существа?
Бывали дни, когда я начисто забывала о Терезе, Эмме и Джейн, об их оскорблениях, издевательствах и побоях; забывала и об отце, который ушел из моей жизни так не вовремя, ведь именно сейчас он был нужен мне. Когда мы с мамой купались в озере, хихикая и взвизгивая от холода в ледяной воде, или когда я следом за ней взбиралась по горной извилистой тропке и нервные коровы при нашем приближении медленно поднимались с колен, я действительно забывала болезненные перипетии своей жизни и была счастлива.
Но очень скоро снова наступил сентябрь. Чем ближе был первый школьный день, тем беспокойнее становилась я, у меня часто болела голова и бил озноб. Стоило мне подумать о школе, и в животе разливалась горячая боль. У меня пропал аппетит, и за столом мне приходилось бороться с тошнотой, заставляя себя съесть все, что было на тарелке, чтобы мама ничего не заподозрила. Я не могла ни на чем сосредоточиться. Не могла прочесть и двух строчек.
Ночь накануне начала учебного года выдалась бессонной, я все пыталась подготовить себя к тому, что ждало меня впереди. Следующий год был годом экзаменационным. Если бы я успешно сдала экзамены, то могла бы остаться в школе и серьезно готовиться к поступлению в университет. Я была уверена, что известные девочки не собираются продолжать учебу и уйдут из школы сразу после экзаменов. Значит, мне нужно было продержаться всего один год (затаиться в надежде, что меня не увидят, а потом спешно юркнуть в норку), и моим мучениям придет конец. Я была уверена, что год я выдержу.
Мне даже приходила в голову мысль, что, возможно, травля и вовсе закончится, что долгие летние каникулы сыграют роль заградительного щита, способного сбить даже самый сильный лесной пожар. В конце концов, им ведь тоже предстояло сдавать экзамены, и, если даже у них в планах не было продолжать учебу, им все равно нужны были хорошие оценки, чтобы получить приличную работу. Может, так случится, что они будут куда больше озабочены своими проблемами и я стану им неинтересна. Кто знает, может, и травля поутихнет. А то и прекратится вовсе. Может быть…
Разумеется, я ошибалась. Издевательства возобновились в первый же день нового учебного года. Более того, впечатление было такое, будто за время каникул они изголодались по жестокости и теперь пытались наверстать упущенное.
Травля стала еще более изощренной.
Я прилежно заносила фронтовые сводки с полей сражений в свой дневник – дневник, который во время летних каникул оставался девственно-чистым.
Сентябрь. Тереза ударила меня по лицу кулаком в туалете. У меня хлынула кровь из носа, и я никак не могла ее остановить. Маме сказала, что упала в коридоре… потом они держали меня, а Тереза сорвала с меня блузку и лифчик и снимала меня на мобильник. Она сказала: «Твои уродливые сиськи будут красоваться в „Ютьюб“»… они прижали меня к стене и по очереди плевали мне в лицо.
Октябрь. Тереза ударила меня по голове сумкой, когда я пила воду из фонтана. Во рту остался сильный порез от крана… они поджидали меня после уроков и избили за углом школы. Тереза уселась верхом на меня и пукала прямо в лицо. Когда я пришла домой, меня два раза стошнило. Успела все убрать до прихода мамы…
Но после того, что случилось в том же октябре, у меня уже не осталось сомнений в том, что я не продержусь целый год – не продержусь даже первый семестр.
Как-то утром, после перемены, я стала замечать странный запах вокруг моей парты – какой-то кисловатый, но постепенно он становился все более навязчивым. Я чувствовала его и по дороге домой, и у меня возникло подозрение, что он исходит из моей спортивной сумки. Дома я сразу же вывалила содержимое сумки на пол – может, полотенце осталось влажным или я просмотрела грязный носок или что-то еще. Но моя физкультурная форма не пахла. Я обыскала сумку, залезла в каждый кармашек, но так ничего и не нашла. Я терялась в догадках. Тошнотворный запах по-прежнему витал вокруг меня.
Я потянулась к кроссовкам, проверить, не испачканы ли подошвы, и тут из одного ботинка что-то выпало и плюхнулось на мою голую ногу. Когда я увидела выпученные слепые глаза, раскрытый клюв, проступающие под розовой сморщенной кожей вены, я в ужасе закричала, судорожно засучила ногами, пытаясь стряхнуть на пол мерзкий комок. Я забилась в угол и сидела там, сотрясаясь от безудержных рыданий, раскачиваясь взад-вперед, как лунатик. Прошло много времени, прежде чем я смогла немного успокоиться и заставила себя взять дохлого воробушка и вынести его на улицу в мусорный бак.
И вот тогда я поняла, что они победили; поняла, что больше не вынесу страха, боли и унижений.
Как-то вечером я сидела в своей комнате и как бы со стороны оценивала происходящее. Даже если бы мне каким-то чудом удалось набраться смелости и заложить их, мое положение стало бы еще хуже, в этом я не сомневалась; да, директор вызвал бы их к себе, но они бы все отрицали. У меня ведь не было прямых доказательств (никто из одноклассников не пошел бы против них), и вышло бы мое слово против их слова. А без доказательств директор, человек слабый и апатичный, к тому же панически боявшийся испортить репутацию школы, не предпринял бы никаких действий. Если бы я выдала обидчиц, то дала бы им повод преследовать меня с еще большим остервенением. К тому же было слишком поздно переходить в другую школу, когда до выпускных экзаменов оставалось всего два семестра. Даже уйди я в другую школу, ничего бы не изменилось: они ведь знали, где я живу.
Они могли без труда подкарауливать меня после школы или, хуже того, перенести свою кампанию ненависти в мой дом – мой дом! – единственное место, где я чувствовала себя в безопасности. Было невыносимо думать о том, что мама может найти какую-нибудь гадость, засунутую в наш почтовый ящик. Нет, что угодно, только не это.
Я не видела выхода из того жалкого существования, в которое превратилась моя жизнь. Или, пожалуй, оставался только один выход.
Я все тщательно спланировала, сидя за своим столом, как если бы делала уроки. Я решила осуществить свой план через два дня, в субботу, когда мама отправится за покупками в загородный супермаркет. Обычно я ездила с ней, но на этот раз хотела сослаться на головную боль. После долгих раздумий я остановилась на таком варианте: потолочная балка в гараже, которую отец использовал для своей подвесной груши, и толстый пояс от моего банного халата. Я вырвала тетрадный лист, чтобы написать маме прощальную записку.
Но хотя я и просидела битых полчаса, ни одно слово так и не легло на бумагу. Я все никак не могла заставить себя рассказать ей про травлю, даже в записке, которую она прочтет только после моей смерти. Я действительно не понимала – и до сих пор не понимаю, – почему не могла признаться ей, хотя мы были так близки. Наверное, потому, что, при всей доверительности отношений, есть какие-то ограничения, барьеры, которые мы не в силах преодолеть, и не всем можно поделиться даже с близким человеком. Возможно, думала я, именно то, чем ты не можешь поделиться с другими, и определяет твою сущность.
Мысленно пережевывая эти мертвые фразы, я бессознательно чертила какие-то каракули и, когда посмотрела на изрисованный лист, не смогла сдержать горькой улыбки. Передо мной была мышь. А на шее у нее была затянута петля висельника.
Я знала, что по натуре я трусиха, робкая и неуверенная в себе; я могла расплакаться, задрожать или лишиться дара речи от любого упрека или намека на агрессию. И только после нескольких месяцев травли до меня наконец дошло, что я мышь, мышь в человеческом обличье. В тот момент я поняла и то, что этот рисунок был самым выразительным посланием, которое я могла оставить после себя на этом свете. Я сложила лист пополам, надписала Маме и убрала в верхний ящик стола, где его можно было легко найти.