Миссис Харрис уезжала в половине пятого, и я садилась за домашние задания, пока в половине седьмого не возвращалась с работы мама. Если к тому времени я успевала сделать уроки, то играла на флейте. Музыкальная подставка стояла рядом с пианино, так что мне открывался чудесный вид на палисадник, залитый дневным светом. Если у меня не было настроения музицировать, я читала или садилась в столовой и рисовала. Поскольку я не была сильна в придумывании сюжетов, я доставала с книжной полки какой-нибудь альбом по искусству и копировала понравившуюся лошадь или интересный пейзаж. Иногда я принималась рисовать какой-нибудь предмет из тех, что стояли на серванте, – деревянную чашу для ароматических смесей, вазу с сухоцветами, какую-нибудь фарфоровую или стеклянную безделушку, что коллекционировала мама. В большинстве своем это были подарки маме от ее мамы (мама так и не осмелилась признаться в том, что это «не совсем в ее вкусе»). Все эти поделки были, по сути, китчем – ежик от «Беатрис Поттер»; викторианская розовощекая цветочница; маленький мальчик-рыбак с леской, привязанной к пальцу ноги; стеклянный дельфин, рассекающий водную гладь; миниатюрный коттедж с соломенной крышей. Но, как ни странно, чем сильнее они смахивали на китч, тем более забавными казались и тем больше мы были привязаны к ним.
Но больше всего я любила вечера с мамой в коттедже Жимолость. Когда она приезжала с работы, я заваривала для нее чай, и мы садились за кухонный стол и болтали. Мы переняли обычай, подсмотренный в фильме с Мишель Пфайффер «История про нас», в котором члены одной семьи за ужином обменивались впечатлениями о прожитом дне.
Самыми яркими событиями моей жизни были, как правило, хорошие отметки от Роджера, или чтение наиболее захватывающих глав романа, или удачные рисунки. Настроение неизменно падало, когда я видела шрамы, по-прежнему уродующие мои шею и лоб, или когда думала об отце и злилась на него за то, как он обошелся с нами. Маму радовали выигранные в суде дела и похвала от благодарных клиентов, а расстраивали грубые высказывания одиозного мистера Блейкли – он не гнушался даже сквернословия – и его неоднократные попытки притереться к ней в копировальной комнате.
Мама всегда подбадривала меня, настойчиво уверяя в том, что мои шрамы вскоре заживут, а я точно так же утешала ее после стычек с Блейкли, хотя, кроме банальных фраз, ничего не могла предложить. Мама не могла рисковать своей работой. Работа была ей нужна. Нужна нам. Но вот в отношении отца все было намного сложнее. Под покровом злости, которая кипела во мне, притаилась и тоска. Она, как те греческие воины, спрятавшиеся в троянском коне, готова была вырваться наружу, чтобы разрушить мои отношения с мамой, и я видела, как она напрягается всякий раз, когда я упоминаю о нем. Мне совсем не хотелось обижать маму, ведь у меня больше не было друзей и без нее мне было бы совсем худо.
После чая мама переодевалась, и мы вместе готовили ужин. Мы обе любили готовить и с удовольствием экспериментировали со сложными рецептами из наших бесчисленных кулинарных книг. Иногда мы по два часа проводили на кухне, нарезая овощи на тяжелой мраморной разделочной доске, которую когда-то мама привезла из Италии, под мирное шипение и бульканье сковородок и кастрюль на плите.
После ужина мы устраивались в гостиной, включая на полную мощь центральное отопление, а если за окном было прохладно, разжигали камин. Обычно мы читали свои романы (хотя маме чаще приходилось читать рабочие документы) и слушали классическую музыку. Я была воспитана на классике, а поп-музыка, хотя я и пыталась полюбить ее, так и не прижилась в моей душе. Мы обожали Моцарта и Шопена, Чайковского и Брамса, но нашими неизменными фаворитами оставались оперы Пуччини. Поскольку на многие мили вокруг не было ни одной живой души, мы могли включать стереосистему на полную мощность и наслаждаться трагической красотой «Богемы» или «Мадам Баттерфлай».
Телевизор мы почти не смотрели, разве что выпуски новостей. Собственно, ничего интересного и не показывали – так, сплошной набор удручающей документальной хроники о нью-йоркских наркоманах или СПИДе в Африке, дешевых и плохо поставленных мыльных опер, примитивных реалити-шоу. Правда, мы любили кино, особенно романтические комедии, и всегда просматривали телепрограмму в поисках достойных фильмов. Больше всего мы любили старые киноленты, такие как «Вам письмо» и «Неспящие в Сиэтле» с Томом Хэнксом и Мег Райан, классику с Хью Грантом – «Ноттинг-Хилл» и «Четыре свадьбы и одни похороны». Современный кинематограф мы не жаловали – эти картины казались вульгарными и грубо-сексуальными, и мне было неловко смотреть их вместе с мамой. Мы обе были неравнодушны к Джорджу Клуни и ради него охотно мирились с невразумительным сценарием сериала «Одиннадцать друзей Оушена». Я часто ловила себя на том, что Клуни чем-то напоминает мне отца – совсем чуть-чуть, но все-таки. Конечно, я никогда не говорила об этом маме, но задавалась вопросом, не приходят ли ей в голову те же мысли.
У нас вошло в привычку выпивать по чашке горячего шоколада часов в десять вечера, а к одиннадцати мы уже засыпали, уютно свернувшись на диване.
Под звуки скрипичного концерта Брамса или Шестой симфонии Чайковского я дремала у мамы на плече, чувствуя, как шоколадные усы высыхают над моей верхней губой, а книга выскальзывает на пол из пальцев, и мне было так тепло и спокойно в нашем коттедже. Иногда, глядя на оранжевые языки огня в камине, я думала о Терезе Уотсон и представляла себе, чем она сейчас занимается – танцует в ночном клубе, пьет пиво в тесном прокуренном пабе, тискается со своим бойфрендом на заднем сиденье его машины, – и мысленно говорила: «Я бы не поменялась с тобой местами, Тереза Уотсон, ни за что на свете». Я знаю, что я мышь, и знаю, что прячусь от мира в своей маленькой норке за плинтусом, но моя мышиная жизнь наполнена самым прекрасным, что есть на этом свете, – искусством, музыкой, литературой… любовью.
Пусть это всего лишь мышиная жизнь, но это хорошая жизнь, богатая и насыщенная, замечательная жизнь.
10
11
12
Но больше всего я любила вечера с мамой в коттедже Жимолость. Когда она приезжала с работы, я заваривала для нее чай, и мы садились за кухонный стол и болтали. Мы переняли обычай, подсмотренный в фильме с Мишель Пфайффер «История про нас», в котором члены одной семьи за ужином обменивались впечатлениями о прожитом дне.
Самыми яркими событиями моей жизни были, как правило, хорошие отметки от Роджера, или чтение наиболее захватывающих глав романа, или удачные рисунки. Настроение неизменно падало, когда я видела шрамы, по-прежнему уродующие мои шею и лоб, или когда думала об отце и злилась на него за то, как он обошелся с нами. Маму радовали выигранные в суде дела и похвала от благодарных клиентов, а расстраивали грубые высказывания одиозного мистера Блейкли – он не гнушался даже сквернословия – и его неоднократные попытки притереться к ней в копировальной комнате.
Мама всегда подбадривала меня, настойчиво уверяя в том, что мои шрамы вскоре заживут, а я точно так же утешала ее после стычек с Блейкли, хотя, кроме банальных фраз, ничего не могла предложить. Мама не могла рисковать своей работой. Работа была ей нужна. Нужна нам. Но вот в отношении отца все было намного сложнее. Под покровом злости, которая кипела во мне, притаилась и тоска. Она, как те греческие воины, спрятавшиеся в троянском коне, готова была вырваться наружу, чтобы разрушить мои отношения с мамой, и я видела, как она напрягается всякий раз, когда я упоминаю о нем. Мне совсем не хотелось обижать маму, ведь у меня больше не было друзей и без нее мне было бы совсем худо.
После чая мама переодевалась, и мы вместе готовили ужин. Мы обе любили готовить и с удовольствием экспериментировали со сложными рецептами из наших бесчисленных кулинарных книг. Иногда мы по два часа проводили на кухне, нарезая овощи на тяжелой мраморной разделочной доске, которую когда-то мама привезла из Италии, под мирное шипение и бульканье сковородок и кастрюль на плите.
После ужина мы устраивались в гостиной, включая на полную мощь центральное отопление, а если за окном было прохладно, разжигали камин. Обычно мы читали свои романы (хотя маме чаще приходилось читать рабочие документы) и слушали классическую музыку. Я была воспитана на классике, а поп-музыка, хотя я и пыталась полюбить ее, так и не прижилась в моей душе. Мы обожали Моцарта и Шопена, Чайковского и Брамса, но нашими неизменными фаворитами оставались оперы Пуччини. Поскольку на многие мили вокруг не было ни одной живой души, мы могли включать стереосистему на полную мощность и наслаждаться трагической красотой «Богемы» или «Мадам Баттерфлай».
Телевизор мы почти не смотрели, разве что выпуски новостей. Собственно, ничего интересного и не показывали – так, сплошной набор удручающей документальной хроники о нью-йоркских наркоманах или СПИДе в Африке, дешевых и плохо поставленных мыльных опер, примитивных реалити-шоу. Правда, мы любили кино, особенно романтические комедии, и всегда просматривали телепрограмму в поисках достойных фильмов. Больше всего мы любили старые киноленты, такие как «Вам письмо» и «Неспящие в Сиэтле» с Томом Хэнксом и Мег Райан, классику с Хью Грантом – «Ноттинг-Хилл» и «Четыре свадьбы и одни похороны». Современный кинематограф мы не жаловали – эти картины казались вульгарными и грубо-сексуальными, и мне было неловко смотреть их вместе с мамой. Мы обе были неравнодушны к Джорджу Клуни и ради него охотно мирились с невразумительным сценарием сериала «Одиннадцать друзей Оушена». Я часто ловила себя на том, что Клуни чем-то напоминает мне отца – совсем чуть-чуть, но все-таки. Конечно, я никогда не говорила об этом маме, но задавалась вопросом, не приходят ли ей в голову те же мысли.
У нас вошло в привычку выпивать по чашке горячего шоколада часов в десять вечера, а к одиннадцати мы уже засыпали, уютно свернувшись на диване.
Под звуки скрипичного концерта Брамса или Шестой симфонии Чайковского я дремала у мамы на плече, чувствуя, как шоколадные усы высыхают над моей верхней губой, а книга выскальзывает на пол из пальцев, и мне было так тепло и спокойно в нашем коттедже. Иногда, глядя на оранжевые языки огня в камине, я думала о Терезе Уотсон и представляла себе, чем она сейчас занимается – танцует в ночном клубе, пьет пиво в тесном прокуренном пабе, тискается со своим бойфрендом на заднем сиденье его машины, – и мысленно говорила: «Я бы не поменялась с тобой местами, Тереза Уотсон, ни за что на свете». Я знаю, что я мышь, и знаю, что прячусь от мира в своей маленькой норке за плинтусом, но моя мышиная жизнь наполнена самым прекрасным, что есть на этом свете, – искусством, музыкой, литературой… любовью.
Пусть это всего лишь мышиная жизнь, но это хорошая жизнь, богатая и насыщенная, замечательная жизнь.
10
В тот год весна пришла рано. Мягкий февраль стал предвестником теплого марта. Вишневые деревья покрылись розовой пеной цветов, а уже через несколько дней мы, проснувшись, с изумлением увидели одетые в белое яблони. Мы тут же начали строить планы, как летом будем печь фруктовые пироги, лакомиться вкусными плодами с ванильным мороженым. Я, как и обещала, выучила названия всех растений и одним воскресным утром провела для мамы экскурсию, познакомив ее с обитателями нашего сада. Обход завершился у овального розария, где я царственным жестом обвела цветы и объявила: «И наконец, последний, но не менее важный представитель флоры: ремонтантная роза, rosa hybrida bifera…»
По мере того как дни становились длиннее, мы проводили все больше времени на улице. Теперь, когда мама возвращалась с работы, мы пили чай в патио, обставленном белой садовой мебелью, которую мама прикупила в городе по дешевке. По выходным мы часами копались в саду. Косили газон, что было задачей не такой уж легкой, поскольку сад занимал площадь не меньше трех акров, да к тому же при нашем попустительстве трава вырастала до таких высот, какие ей и не снились под жестким руководством мистера Дженкинса. Я только успевала оттаскивать мешки со скошенной травой в компостную яму, вырытую на задворках, с усмешкой вспоминая о том, с какой гордостью представлял нам мистер Дженкинс эту осклизлую кучу.
Мама с особым трепетом относилась к овощным грядкам, вдохновленная идеей готовить блюда из овощей, выращенных в собственном саду. Ей хотелось превзойти мистера Дженкинса, и она посадила еще больше овощей и ароматные травы, такие как розмарин и тимьян.
Поскольку грядок не хватало, она решила протянуть их до самых кипарисов. Так что в очередную субботу, после поездки в город за лопатами и вилами, мы приступили к работе, вскапывая целину площадью с две двуспальные кровати. Мы рьяно взялись за дело, радуясь тому, что для разнообразия можно размяться физически, но совершенно не представляли себе, к каким последствиям приведет этот изнурительный труд. Когда на следующее утро мы проснулись, то едва могли пошевелиться – даже чайник поднять было больно, а уж спуск по лестнице походил на агонию.
Когда нам хотелось подурачиться, мы играли в крокет на лужайке перед домом или натягивали сетку между фруктовыми деревьями и сражались в бадминтон. Мама, высокая и довольно нескладная, совсем не дружила со спортом, и, когда пропускала подачу или смешно подпрыгивала, пытаясь достать парящий волан, но лишь рассекая ракеткой воздух, мы дружно падали на траву, обессилевшие от смеха.
Это было так здорово – жить за городом, где на мили вокруг не было никаких соседей. Можно было болтать, смеяться, кричать, даже орать во все горло, никому не мешая. Это было так не похоже на жизнь в семейном доме, где, выходя в сад, я чувствовала себя неловко, зная, что он просматривается со всех сторон, и приходилось шептать, чтобы соседи – чьи силуэты маячили за кустами – тебя не слышали.
По вечерам мы музицировали дуэтом в гостиной – возобновили давнюю традицию, прерванную с уходом отца. У нас было много пьес для флейты и фортепиано, и однажды, праздно просматривая ноты, я наткнулась на сборник «Русские народные песни», который мы ни разу не открывали. С тех пор он стал нашим фаворитом, и в тот март мы разучили почти все пьесы. Партии для флейты легко запоминались и были несложными для исполнения, в то время как фортепианные были каверзными, и даже мама иногда путалась. Некоторые мелодии западали в душу, и назавтра мы целый день насвистывали или напевали их. Если я допускала совсем уж чудовищную ошибку, мы заливались смехом, и вернуться к разучиванию пьесы удавалось не скоро. Мне очень нравились наши музыкальные дуэты, и я, как никогда, с удовольствием играла на флейте. Сколько же раз я бросала этот инструмент, но неизменно к нему возвращалась.
Иногда, наблюдая за тем, как мама пытается достать волан, застрявший в ветках вишни, или корчит рожицы, когда крокетный шар упрыгивал в дальний угол сада, я ловила себя на том, что меня переполняет любовь к ней. Высокая и неуклюжая, с большими руками, которые она, казалось, не знает, куда деть, с темными непослушными кудряшками, неподвластными ни одной расческе, она выглядела такой… такой беззащитной, и я просто подбегала к ней, обнимала и крепко-крепко прижимала к себе.
Я ЗНАЛА, ЧТО с деньгами у нас туго, и, когда мама начала выяснять, чего мне хочется в качестве подарка на шестнадцатилетие, ограничилась коротким списком книг. На ее удивленный вопрос, неужели это все, чего мне действительно хочется, я ответила, что да, у меня есть все, о чем только можно мечтать.
Конечно, я лукавила. Было кое-что, чего мне хотелось, но произнести эту просьбу было бы верхом эгоизма. Мама ездила на машине, которой место было на свалке, а на работу ходила в костюмах пятнадцатилетней давности. Я даже не помнила, когда в последний раз она покупала себе обновку. Между тем мы всегда хорошо питались, непременно находились деньги на новую одежду и обувь для меня, на книги или журналы, которые я просила, на видеодиск или поход в кино. Я видела, что для нее мои нужды стоят на первом месте, и, разумеется, не собиралась злоупотреблять этим.
Но была у меня одна мечта. Была вещь, которую мне очень хотелось – почти так же отчаянно, как флейту в детстве. Я хотела лэптоп; однажды, когда мы с мамой были в магазине, я подсмотрела один такой – тонкий и изящный, он легко умещался в сумку через плечо, занимая места не больше, чем папка с бумагами.
У нас был настольный компьютер, он стоял в маленькой мансарде, которую мама приспособила под свой кабинет. Этому компьютеру было лет десять (отец, разумеется, прихватил с собой новый, когда уходил от нас), так что его вполне можно было назвать доисторическим. И он уже демонстрировал странности пожилого возраста – регулярно зависал без объяснения причин, частенько не хотел выключаться как положено, но самое ужасное, что он тормозил, тормозил, тормозил! Я пользовалась им, когда нужно было выйти в Интернет, но мне было неуютно работать на нем; я знала, что это мамин рабочий компьютер, и жутко боялась, что случайно уничтожу какое-нибудь клиентское заявление или мудреный расчет суммы иска, на который мама потратила не один час. Я предпочитала писать свои эссе по старинке, от руки, нежели сражаться с «чудовищем», как мы прозвали наше чудо техники, но в душе-то знала, насколько легче было бы выполнять домашние задания на компьютере. Я могла бы переставлять параграфы, удалять абзацы, которые мне не нравятся (а не зачеркивать их, как четырехлетний ребенок), проверять орфографию и точно знать, сколько слов написала, что сэкономило бы мне кучу времени, когда Роджер задавал строгий лимит по количеству слов.
Мои мысли плавно переместились к окончанию школы и поступлению в университет. Лэптоп, конечно, был бы огромным подспорьем в написании эссе, и я даже видела себя на лекциях, где с его помощью могла бы составлять конспекты, если бы научилась быстро печатать.
Но что особенно вдохновляло меня, так это мысль о том, что лэптоп помог бы мне в творчестве. С ним я могла бы приступить к чему-то серьезному – возможно, мне удалось бы написать свой первый роман…
Как бы то ни было, я промолчала. Я знала, что, если бы мама догадалась о моем тайном желании, она бы обязательно купила мне лэптоп – даже если бы это означало, что ей придется ходить на работу в прохудившихся туфлях и драных колготках.
По мере того как дни становились длиннее, мы проводили все больше времени на улице. Теперь, когда мама возвращалась с работы, мы пили чай в патио, обставленном белой садовой мебелью, которую мама прикупила в городе по дешевке. По выходным мы часами копались в саду. Косили газон, что было задачей не такой уж легкой, поскольку сад занимал площадь не меньше трех акров, да к тому же при нашем попустительстве трава вырастала до таких высот, какие ей и не снились под жестким руководством мистера Дженкинса. Я только успевала оттаскивать мешки со скошенной травой в компостную яму, вырытую на задворках, с усмешкой вспоминая о том, с какой гордостью представлял нам мистер Дженкинс эту осклизлую кучу.
Мама с особым трепетом относилась к овощным грядкам, вдохновленная идеей готовить блюда из овощей, выращенных в собственном саду. Ей хотелось превзойти мистера Дженкинса, и она посадила еще больше овощей и ароматные травы, такие как розмарин и тимьян.
Поскольку грядок не хватало, она решила протянуть их до самых кипарисов. Так что в очередную субботу, после поездки в город за лопатами и вилами, мы приступили к работе, вскапывая целину площадью с две двуспальные кровати. Мы рьяно взялись за дело, радуясь тому, что для разнообразия можно размяться физически, но совершенно не представляли себе, к каким последствиям приведет этот изнурительный труд. Когда на следующее утро мы проснулись, то едва могли пошевелиться – даже чайник поднять было больно, а уж спуск по лестнице походил на агонию.
Когда нам хотелось подурачиться, мы играли в крокет на лужайке перед домом или натягивали сетку между фруктовыми деревьями и сражались в бадминтон. Мама, высокая и довольно нескладная, совсем не дружила со спортом, и, когда пропускала подачу или смешно подпрыгивала, пытаясь достать парящий волан, но лишь рассекая ракеткой воздух, мы дружно падали на траву, обессилевшие от смеха.
Это было так здорово – жить за городом, где на мили вокруг не было никаких соседей. Можно было болтать, смеяться, кричать, даже орать во все горло, никому не мешая. Это было так не похоже на жизнь в семейном доме, где, выходя в сад, я чувствовала себя неловко, зная, что он просматривается со всех сторон, и приходилось шептать, чтобы соседи – чьи силуэты маячили за кустами – тебя не слышали.
По вечерам мы музицировали дуэтом в гостиной – возобновили давнюю традицию, прерванную с уходом отца. У нас было много пьес для флейты и фортепиано, и однажды, праздно просматривая ноты, я наткнулась на сборник «Русские народные песни», который мы ни разу не открывали. С тех пор он стал нашим фаворитом, и в тот март мы разучили почти все пьесы. Партии для флейты легко запоминались и были несложными для исполнения, в то время как фортепианные были каверзными, и даже мама иногда путалась. Некоторые мелодии западали в душу, и назавтра мы целый день насвистывали или напевали их. Если я допускала совсем уж чудовищную ошибку, мы заливались смехом, и вернуться к разучиванию пьесы удавалось не скоро. Мне очень нравились наши музыкальные дуэты, и я, как никогда, с удовольствием играла на флейте. Сколько же раз я бросала этот инструмент, но неизменно к нему возвращалась.
Иногда, наблюдая за тем, как мама пытается достать волан, застрявший в ветках вишни, или корчит рожицы, когда крокетный шар упрыгивал в дальний угол сада, я ловила себя на том, что меня переполняет любовь к ней. Высокая и неуклюжая, с большими руками, которые она, казалось, не знает, куда деть, с темными непослушными кудряшками, неподвластными ни одной расческе, она выглядела такой… такой беззащитной, и я просто подбегала к ней, обнимала и крепко-крепко прижимала к себе.
Я ЗНАЛА, ЧТО с деньгами у нас туго, и, когда мама начала выяснять, чего мне хочется в качестве подарка на шестнадцатилетие, ограничилась коротким списком книг. На ее удивленный вопрос, неужели это все, чего мне действительно хочется, я ответила, что да, у меня есть все, о чем только можно мечтать.
Конечно, я лукавила. Было кое-что, чего мне хотелось, но произнести эту просьбу было бы верхом эгоизма. Мама ездила на машине, которой место было на свалке, а на работу ходила в костюмах пятнадцатилетней давности. Я даже не помнила, когда в последний раз она покупала себе обновку. Между тем мы всегда хорошо питались, непременно находились деньги на новую одежду и обувь для меня, на книги или журналы, которые я просила, на видеодиск или поход в кино. Я видела, что для нее мои нужды стоят на первом месте, и, разумеется, не собиралась злоупотреблять этим.
Но была у меня одна мечта. Была вещь, которую мне очень хотелось – почти так же отчаянно, как флейту в детстве. Я хотела лэптоп; однажды, когда мы с мамой были в магазине, я подсмотрела один такой – тонкий и изящный, он легко умещался в сумку через плечо, занимая места не больше, чем папка с бумагами.
У нас был настольный компьютер, он стоял в маленькой мансарде, которую мама приспособила под свой кабинет. Этому компьютеру было лет десять (отец, разумеется, прихватил с собой новый, когда уходил от нас), так что его вполне можно было назвать доисторическим. И он уже демонстрировал странности пожилого возраста – регулярно зависал без объяснения причин, частенько не хотел выключаться как положено, но самое ужасное, что он тормозил, тормозил, тормозил! Я пользовалась им, когда нужно было выйти в Интернет, но мне было неуютно работать на нем; я знала, что это мамин рабочий компьютер, и жутко боялась, что случайно уничтожу какое-нибудь клиентское заявление или мудреный расчет суммы иска, на который мама потратила не один час. Я предпочитала писать свои эссе по старинке, от руки, нежели сражаться с «чудовищем», как мы прозвали наше чудо техники, но в душе-то знала, насколько легче было бы выполнять домашние задания на компьютере. Я могла бы переставлять параграфы, удалять абзацы, которые мне не нравятся (а не зачеркивать их, как четырехлетний ребенок), проверять орфографию и точно знать, сколько слов написала, что сэкономило бы мне кучу времени, когда Роджер задавал строгий лимит по количеству слов.
Мои мысли плавно переместились к окончанию школы и поступлению в университет. Лэптоп, конечно, был бы огромным подспорьем в написании эссе, и я даже видела себя на лекциях, где с его помощью могла бы составлять конспекты, если бы научилась быстро печатать.
Но что особенно вдохновляло меня, так это мысль о том, что лэптоп помог бы мне в творчестве. С ним я могла бы приступить к чему-то серьезному – возможно, мне удалось бы написать свой первый роман…
Как бы то ни было, я промолчала. Я знала, что, если бы мама догадалась о моем тайном желании, она бы обязательно купила мне лэптоп – даже если бы это означало, что ей придется ходить на работу в прохудившихся туфлях и драных колготках.
11
Закончился март, и наступил апрель. Наша жизнь текла плавно и размеренно – по утрам приходил Роджер, после обеда – миссис Харрис. Я была упорной в учебе, и у меня снова были хорошие перспективы на предстоящие экзамены, до которых оставалось три месяца. Мама по-прежнему работала за троих и все так же покорно сносила грубость Блейкли с его «похотливыми» ручищами.
Приближался мой день рождения, и мысль о том, что скоро мне исполнится шестнадцать, начинала будоражить меня. Я получила немного денег от своей бабушки из Уэльса, и какие-то дальние родственники прислали поздравительные открытки, которые мама выставила на серванте. Поистине трогательную открытку прислали из госпиталя, на ней расписались все медсестры и нянечки, которые ухаживали тогда за мной. Я была удивлена, когда пришло письмо из полиции, сопровождающее поздравительную открытку из школы, подписанную директором «с наилучшими пожеланиями от всего сердца». Я тут же порвала ее и выбросила в мусорную корзину.
Несмотря на внутреннюю борьбу с самой собой, я все равно ждала поздравлений от отца. Но ничего не пришло.
Эта мелкая заноза засела глубоко под кожей, и чем сильнее я пыталась ее не замечать, тем больше она меня раздражала. Я все еще не могла поверить в то, что нашим отношениям пришел конец, что я больше никогда не увижу отца. Я знала, что у него есть наш новый адрес, и начала подозревать, что мама перехватила отцовский подарок и выкинула его – однажды я даже обшарила все мусорные корзины. Но, рассудив трезво, я поняла, что мама не смогла бы утаить от меня письмо или подарок – почтальон обычно приходил не раньше, чем она уезжала на работу. Да и в самом деле: отец не позвонил мне, когда я выписалась из госпиталя, так с чего бы вдруг он вспомнил про мой день рождения? Видимо, в отместку за то, что я приняла сторону матери и захотела жить с ней, а не с ним, он отправил меня в мусорную корзину и перекрыл кран, из которого когда-то хлестали его нежные чувства ко мне.
В тот год мой день рождения, 11 апреля, выпал на четверг. Накануне вечером, около шести, позвонила мама и сказала, что задержится – Блейкли опять попросил ее встретиться с клиентом, который может прийти только во внеурочное время (ты такая лохушка, Элизабет!).
Я рано закончила с уроками и занималась рисованием в столовой, но после звонка мамы решила не возвращаться к прерванному занятию, а вместо этого самостоятельно приготовить вкусный ужин. Я до сих пор с содроганием включала газовую плиту (после того, что случилось со мной в школе), но если слегка поворачивала ручку, то, поднося спичку к горелке, умела удержаться от крика. Я сварила спагетти «болоньезе», причем очень удачно, и уже собиралась накладывать себе тарелку, когда мама открыла дверь своим ключом.
– И что все это значит? – улыбнулась она, заходя на кухню. – Я думала, завтра твой день рождения, а не мой. —
Она поцеловала меня, и ее холодный нос отпечатался на моей теплой щеке.
– Ты замерзла, – сказала я, приложив руку к холодному пятнышку на лице.
– Да, погода портится. И начинается дождь.
Пока мама переодевалась, я поставила диск с «Богемой», сервировала стол, зажгла ароматические свечи. Потом открыла бутылку красного вина, наполнила два бокала, снова закупорила бутылку и убрала ее в шкафчик. Я уже усвоила урок – одного бокала вполне достаточно.
Мама спустилась в домашних брюках и уютном джемпере, как раз когда я закончила накрывать на стол. Мы подняли бокалы за «приближающийся день рождения» и чокнулись. Потом привычно обменялись впечатлениями о прожитом дне. Мама выиграла дело против местной автобусной компании, на что, откровенно говоря, даже не надеялась; Блейкли накричал на нее в присутствии Бренды и Салли за то, что утром она принесла ему в суд не ту папку (мама сказала, что принесла ему папку, которую он просил). Я рассказала о том, как сражалась с уравнениями, которые задала миссис Харрис, но справилась лишь с тремя из десяти; из альбома Гойи я скопировала картину «Сон разума рождает чудовищ», и хотя ноги спящего мужчины получились у меня слишком короткими, совы, летучие мыши и кошки – те самые чудовища, угрожающе подкрадывающиеся к нему, – вызывали у меня искреннее восхищение.
За ужином я заметила, что взгляд мамы периодически задерживается на моем лице.
– Что? – спросила я. Из-за шрамов я стеснялась своего лица и не выносила пристальных взглядов.
– Ничего, – мечтательно произнесла она в ответ. – Мне просто не верится, что завтра моей маленькой девочке исполнится шестнадцать лет. Шестнадцать! Кажется, только вчера я кормила тебя грудью.
– Пожалуйста, мама, ведь я ем!
– Время летит так быстро, – вздохнула она, медленно качая головой. – У тебя всегда был хороший аппетит, ты никогда не отказывалась от груди.
– Мам, ты ведь не собираешься устраивать вечер памяти, правда?
– Нет, нет, если тебя это так смущает… обещаю, что не ударюсь в воспоминания времен грудного вскармливания…
Я как раз сделала глоток вина и едва не поперхнулась от смеха. Когда я успокоилась, у мамы был все тот же мечтательный взгляд.
– Завтра мы устроим настоящий праздник, Шелли. Поедем в какое-нибудь красивое местечко.
– Это лишнее, мама.
– Перестань. – Она задумчиво выписывала пальцем круги в маленькой лужице вина на столе. Когда она снова заговорила, ее глаза были влажными.
– Я хочу попросить у тебя прощения, Шелли.
– За что?
– За то, что не уберегла тебя. Не защитила от тех ужасных, ужасных девочек.
Меня душили слезы, и мой ответ прозвучал еле слышно:
– Ты ведь не знала.
– Но должна была знать. И сделать так, чтобы ты могла прийти ко мне со своей бедой.
Я тупо рисовала вилкой узоры в соусе для спагетти.
– Как ты думаешь, Шелли, почему ты не решилась рассказать мне?
– Не знаю. – Я пожала плечами. – Я была как будто… парализована. И мне было очень стыдно.
– Знаешь, для меня это больнее всего… то, что ты не почувствовала потребности довериться мне. В этом моя вина. Я была слишком занята своими переживаниями после развода, да и работой тоже. Я отгородилась от тебя.
Я знала, что мама здесь ни при чем – это я решила скрыть от нее факт травли, – но в то же время в глубине души было приятно, что она винит себя в случившемся.
– Иногда мне хочется, чтобы ты не была похожа на меня, Шелли.
– Не говори так, мама.
– Я имею в виду, мне хочется, чтобы ты была более открытой… более… – Она никак не могла подыскать правильные слова. Видимо, то, что она хотела сказать, было слишком сложно, мучительно для нее. Она оставила попытки сформулировать свою мысль и с мольбой посмотрела на меня: – В этом мире так тяжело жить, Шелли!
Она смахнула со щеки невидимую слезу и попыталась улыбнуться, но тут выражение ее лица изменилось, и сама она как будто съежилась от некой тягостной мысли, вдруг пришедшей в голову.
– Может, зря мы сюда переехали. Может, не надо было забирать тебя из школы. Может, было бы лучше, если бы мы попытались противостоять…
– Нет! – Меня охватила паника. – Я не хочу обратно в школу!
Мама потянулась ко мне через стол и взяла меня за руку.
– Тебя никто и не заставляет, – успокоила она. Она так крепко стиснула мою руку, что я едва не вскрикнула от боли. – Я больше не подведу тебя, Шелли. Обещаю.
Мне стало не по себе от суровой решимости, сквозившей в ее взгляде, и я отвернулась. Когда я снова посмотрела на маму, то с облегчением увидела, что она нежно улыбается.
– Я хочу, чтобы ты знала, как я горжусь тобой, – сказала она. – Горжусь тем, с каким мужеством ты выдержала все испытания, выпавшие на твою долю.
– Мама!
– Нет, я серьезно. Ты была на высоте. Спокойна, рассудительна. Никаких истерик, никакой жалости к себе. Решено, мы обязательно отметим твой день рождения в каком-нибудь чудесном месте. В роскошном ресторане. Договорились?
Никакой жалости к себе. Я вспомнила пояс банного халата, балку под потолком гаража, где когда-то была подвешена отцовская «груша»… но решила, что не стоит разочаровывать маму.
– Хорошо, мам, – улыбнулась я. – Договорились.
После ужина мы сыграли очередной дуэт из «Русских народных песен». Пьеса называлась «Цыганская свадьба», и у нее был такой быстрый ритм, что я просто не успевала попадать в такт. Каждый раз, когда мама доходила до середины своей партии, я начинала безнадежно отставать, и это вызывало у меня приступ смеха. Я делала сотни ошибок, и чем чаще я ошибалась, тем громче мы обе хохотали.
В ту ночь нас обеих рано сморил сон; мама начала клевать носом еще до начала десятичасового выпуска новостей. Я не смогла высидеть репортаж о нудном политическом скандале, поэтому обняла маму, чмокнула ее в щеку и ушла к себе спать.
Я долго лежала не смыкая глаз, прислушиваясь к легкому стуку дождя, наслаждаясь последними мгновениями уходящего пятнадцатого года своей жизни. Утром мне исполнится шестнадцать. Шестнадцатилетняя красотка, ни разу не целованная, так, кажется, говорят. Что ж, это как раз про меня. Меня никто и никогда не целовал.
И впервые в жизни я почувствовала, что мне этого хочется. Хочется иметь бойфренда. Хочется, чтобы он меня целовал. Возможно, в этот шестнадцатый год, когда заживут мои шрамы, я кого-нибудь и встречу. Такого же красивого, как Джордж Клуни, но с юношеской невинностью молодого Тома Хэнкса; верного и искреннего, кто не оставит свою любимую после того, как ее красота угаснет и в уголках глаз соберутся морщинки…
Во мне что-то пробуждалось, возрождалось к жизни, совсем как наш сад под благодатным весенним дождем выпускал зеленые побеги, раскрывал липкие почки и девственные лепестки. Когда я проснусь, мне будет уже шестнадцать, думала я. Впору выходить замуж, как сказала мама. У меня было такое чувство, будто я стою на пороге волнующих новых впечатлений, новых эмоций, новых отношений, и я жаждала их так же, как бабочка, томящаяся в куколке, жаждет расправить свои хрупкие крылья и полететь.
С такими мыслями я погрузилась в упоительный сладкий сон.
Приближался мой день рождения, и мысль о том, что скоро мне исполнится шестнадцать, начинала будоражить меня. Я получила немного денег от своей бабушки из Уэльса, и какие-то дальние родственники прислали поздравительные открытки, которые мама выставила на серванте. Поистине трогательную открытку прислали из госпиталя, на ней расписались все медсестры и нянечки, которые ухаживали тогда за мной. Я была удивлена, когда пришло письмо из полиции, сопровождающее поздравительную открытку из школы, подписанную директором «с наилучшими пожеланиями от всего сердца». Я тут же порвала ее и выбросила в мусорную корзину.
Несмотря на внутреннюю борьбу с самой собой, я все равно ждала поздравлений от отца. Но ничего не пришло.
Эта мелкая заноза засела глубоко под кожей, и чем сильнее я пыталась ее не замечать, тем больше она меня раздражала. Я все еще не могла поверить в то, что нашим отношениям пришел конец, что я больше никогда не увижу отца. Я знала, что у него есть наш новый адрес, и начала подозревать, что мама перехватила отцовский подарок и выкинула его – однажды я даже обшарила все мусорные корзины. Но, рассудив трезво, я поняла, что мама не смогла бы утаить от меня письмо или подарок – почтальон обычно приходил не раньше, чем она уезжала на работу. Да и в самом деле: отец не позвонил мне, когда я выписалась из госпиталя, так с чего бы вдруг он вспомнил про мой день рождения? Видимо, в отместку за то, что я приняла сторону матери и захотела жить с ней, а не с ним, он отправил меня в мусорную корзину и перекрыл кран, из которого когда-то хлестали его нежные чувства ко мне.
В тот год мой день рождения, 11 апреля, выпал на четверг. Накануне вечером, около шести, позвонила мама и сказала, что задержится – Блейкли опять попросил ее встретиться с клиентом, который может прийти только во внеурочное время (ты такая лохушка, Элизабет!).
Я рано закончила с уроками и занималась рисованием в столовой, но после звонка мамы решила не возвращаться к прерванному занятию, а вместо этого самостоятельно приготовить вкусный ужин. Я до сих пор с содроганием включала газовую плиту (после того, что случилось со мной в школе), но если слегка поворачивала ручку, то, поднося спичку к горелке, умела удержаться от крика. Я сварила спагетти «болоньезе», причем очень удачно, и уже собиралась накладывать себе тарелку, когда мама открыла дверь своим ключом.
– И что все это значит? – улыбнулась она, заходя на кухню. – Я думала, завтра твой день рождения, а не мой. —
Она поцеловала меня, и ее холодный нос отпечатался на моей теплой щеке.
– Ты замерзла, – сказала я, приложив руку к холодному пятнышку на лице.
– Да, погода портится. И начинается дождь.
Пока мама переодевалась, я поставила диск с «Богемой», сервировала стол, зажгла ароматические свечи. Потом открыла бутылку красного вина, наполнила два бокала, снова закупорила бутылку и убрала ее в шкафчик. Я уже усвоила урок – одного бокала вполне достаточно.
Мама спустилась в домашних брюках и уютном джемпере, как раз когда я закончила накрывать на стол. Мы подняли бокалы за «приближающийся день рождения» и чокнулись. Потом привычно обменялись впечатлениями о прожитом дне. Мама выиграла дело против местной автобусной компании, на что, откровенно говоря, даже не надеялась; Блейкли накричал на нее в присутствии Бренды и Салли за то, что утром она принесла ему в суд не ту папку (мама сказала, что принесла ему папку, которую он просил). Я рассказала о том, как сражалась с уравнениями, которые задала миссис Харрис, но справилась лишь с тремя из десяти; из альбома Гойи я скопировала картину «Сон разума рождает чудовищ», и хотя ноги спящего мужчины получились у меня слишком короткими, совы, летучие мыши и кошки – те самые чудовища, угрожающе подкрадывающиеся к нему, – вызывали у меня искреннее восхищение.
За ужином я заметила, что взгляд мамы периодически задерживается на моем лице.
– Что? – спросила я. Из-за шрамов я стеснялась своего лица и не выносила пристальных взглядов.
– Ничего, – мечтательно произнесла она в ответ. – Мне просто не верится, что завтра моей маленькой девочке исполнится шестнадцать лет. Шестнадцать! Кажется, только вчера я кормила тебя грудью.
– Пожалуйста, мама, ведь я ем!
– Время летит так быстро, – вздохнула она, медленно качая головой. – У тебя всегда был хороший аппетит, ты никогда не отказывалась от груди.
– Мам, ты ведь не собираешься устраивать вечер памяти, правда?
– Нет, нет, если тебя это так смущает… обещаю, что не ударюсь в воспоминания времен грудного вскармливания…
Я как раз сделала глоток вина и едва не поперхнулась от смеха. Когда я успокоилась, у мамы был все тот же мечтательный взгляд.
– Завтра мы устроим настоящий праздник, Шелли. Поедем в какое-нибудь красивое местечко.
– Это лишнее, мама.
– Перестань. – Она задумчиво выписывала пальцем круги в маленькой лужице вина на столе. Когда она снова заговорила, ее глаза были влажными.
– Я хочу попросить у тебя прощения, Шелли.
– За что?
– За то, что не уберегла тебя. Не защитила от тех ужасных, ужасных девочек.
Меня душили слезы, и мой ответ прозвучал еле слышно:
– Ты ведь не знала.
– Но должна была знать. И сделать так, чтобы ты могла прийти ко мне со своей бедой.
Я тупо рисовала вилкой узоры в соусе для спагетти.
– Как ты думаешь, Шелли, почему ты не решилась рассказать мне?
– Не знаю. – Я пожала плечами. – Я была как будто… парализована. И мне было очень стыдно.
– Знаешь, для меня это больнее всего… то, что ты не почувствовала потребности довериться мне. В этом моя вина. Я была слишком занята своими переживаниями после развода, да и работой тоже. Я отгородилась от тебя.
Я знала, что мама здесь ни при чем – это я решила скрыть от нее факт травли, – но в то же время в глубине души было приятно, что она винит себя в случившемся.
– Иногда мне хочется, чтобы ты не была похожа на меня, Шелли.
– Не говори так, мама.
– Я имею в виду, мне хочется, чтобы ты была более открытой… более… – Она никак не могла подыскать правильные слова. Видимо, то, что она хотела сказать, было слишком сложно, мучительно для нее. Она оставила попытки сформулировать свою мысль и с мольбой посмотрела на меня: – В этом мире так тяжело жить, Шелли!
Она смахнула со щеки невидимую слезу и попыталась улыбнуться, но тут выражение ее лица изменилось, и сама она как будто съежилась от некой тягостной мысли, вдруг пришедшей в голову.
– Может, зря мы сюда переехали. Может, не надо было забирать тебя из школы. Может, было бы лучше, если бы мы попытались противостоять…
– Нет! – Меня охватила паника. – Я не хочу обратно в школу!
Мама потянулась ко мне через стол и взяла меня за руку.
– Тебя никто и не заставляет, – успокоила она. Она так крепко стиснула мою руку, что я едва не вскрикнула от боли. – Я больше не подведу тебя, Шелли. Обещаю.
Мне стало не по себе от суровой решимости, сквозившей в ее взгляде, и я отвернулась. Когда я снова посмотрела на маму, то с облегчением увидела, что она нежно улыбается.
– Я хочу, чтобы ты знала, как я горжусь тобой, – сказала она. – Горжусь тем, с каким мужеством ты выдержала все испытания, выпавшие на твою долю.
– Мама!
– Нет, я серьезно. Ты была на высоте. Спокойна, рассудительна. Никаких истерик, никакой жалости к себе. Решено, мы обязательно отметим твой день рождения в каком-нибудь чудесном месте. В роскошном ресторане. Договорились?
Никакой жалости к себе. Я вспомнила пояс банного халата, балку под потолком гаража, где когда-то была подвешена отцовская «груша»… но решила, что не стоит разочаровывать маму.
– Хорошо, мам, – улыбнулась я. – Договорились.
После ужина мы сыграли очередной дуэт из «Русских народных песен». Пьеса называлась «Цыганская свадьба», и у нее был такой быстрый ритм, что я просто не успевала попадать в такт. Каждый раз, когда мама доходила до середины своей партии, я начинала безнадежно отставать, и это вызывало у меня приступ смеха. Я делала сотни ошибок, и чем чаще я ошибалась, тем громче мы обе хохотали.
В ту ночь нас обеих рано сморил сон; мама начала клевать носом еще до начала десятичасового выпуска новостей. Я не смогла высидеть репортаж о нудном политическом скандале, поэтому обняла маму, чмокнула ее в щеку и ушла к себе спать.
Я долго лежала не смыкая глаз, прислушиваясь к легкому стуку дождя, наслаждаясь последними мгновениями уходящего пятнадцатого года своей жизни. Утром мне исполнится шестнадцать. Шестнадцатилетняя красотка, ни разу не целованная, так, кажется, говорят. Что ж, это как раз про меня. Меня никто и никогда не целовал.
И впервые в жизни я почувствовала, что мне этого хочется. Хочется иметь бойфренда. Хочется, чтобы он меня целовал. Возможно, в этот шестнадцатый год, когда заживут мои шрамы, я кого-нибудь и встречу. Такого же красивого, как Джордж Клуни, но с юношеской невинностью молодого Тома Хэнкса; верного и искреннего, кто не оставит свою любимую после того, как ее красота угаснет и в уголках глаз соберутся морщинки…
Во мне что-то пробуждалось, возрождалось к жизни, совсем как наш сад под благодатным весенним дождем выпускал зеленые побеги, раскрывал липкие почки и девственные лепестки. Когда я проснусь, мне будет уже шестнадцать, думала я. Впору выходить замуж, как сказала мама. У меня было такое чувство, будто я стою на пороге волнующих новых впечатлений, новых эмоций, новых отношений, и я жаждала их так же, как бабочка, томящаяся в куколке, жаждет расправить свои хрупкие крылья и полететь.
С такими мыслями я погрузилась в упоительный сладкий сон.
12
Я резко открыла глаза и тут же проснулась. Несмотря на мой глубокий сон, безошибочно угадываемый скрип четвертой ступеньки, видимо, проник в ту часть мозга, которая никогда не спит. Я ничуть не сомневалась в том, что я слышала этот звук, как не сомневалась и в том, что он означал: в доме кто-то есть.
На дисплее моего будильника высвечивалось время: 3:33.
Я чувствовала, как сильно бьется сердце в груди, будто кролик корчится в силках, все больше запутываясь в них. Я напрягла слух, стараясь расслышать что-то в нарастающем в висках шуме. Мои уши, словно локаторы, навострили свои антенны в сторону двери – и дальше к лестничной площадке, ступенькам, – постоянно отсылая назад информацию: тишина, тишина, тишина, мы не обнаруживаем ничего, кроме тишины. Может, я все-таки ошиблась? Нет, я знала, что не ошиблась. Я слышала, как четвертая ступенька скрипнула под тяжестью человеческого веса.
И, словно подкрепляя мою уверенность, после длившегося вечность ожидания застонала другая, верхняя ступенька: в доме кто-то был.
Меня парализовал страх. С тех пор как я открыла глаза, во мне не дрогнул ни один мускул. Я как будто повиновалась первичному инстинкту – замереть и не двигаться, пока не минует опасность. Я даже дышала через раз, медленно и неглубоко, так что и одеяло не шевелилось. Я подумала о бите для лапты, которую держала под кроватью «на случай разбойного нападения», но не смела протянуть руку и поднять ее с пола. Неведомая сила, куда более мощная, сковала меня намертво. Замри, отдавала она команду, не подавай голоса.
Человек поднимался по лестнице – теперь шаги звучали громче, как будто незваный гость оставил попытки двигаться бесшумно. Я расслышала, как тело тяжело ударилось об шкаф на лестничной площадке (пьяный?) и чей-то голос выругался (мужчина).
Я услышала, как он открыл дверь маминой спальни. Я знала, что он включил там свет, потому что в моей комнате стало еще темнее. Донесся мамин голос. Сонный. Удивленный. Испуганный. А следом зазвучал мужской голос, разлившийся потоком агрессивных утробных звуков, скорее звериных, чем человеческих. «Постойте, – отчетливо заговорила мама. – Я накину халат». И тут я услышала, как они вдвоем двинулись к моей спальне.
На дисплее моего будильника высвечивалось время: 3:33.
Я чувствовала, как сильно бьется сердце в груди, будто кролик корчится в силках, все больше запутываясь в них. Я напрягла слух, стараясь расслышать что-то в нарастающем в висках шуме. Мои уши, словно локаторы, навострили свои антенны в сторону двери – и дальше к лестничной площадке, ступенькам, – постоянно отсылая назад информацию: тишина, тишина, тишина, мы не обнаруживаем ничего, кроме тишины. Может, я все-таки ошиблась? Нет, я знала, что не ошиблась. Я слышала, как четвертая ступенька скрипнула под тяжестью человеческого веса.
И, словно подкрепляя мою уверенность, после длившегося вечность ожидания застонала другая, верхняя ступенька: в доме кто-то был.
Меня парализовал страх. С тех пор как я открыла глаза, во мне не дрогнул ни один мускул. Я как будто повиновалась первичному инстинкту – замереть и не двигаться, пока не минует опасность. Я даже дышала через раз, медленно и неглубоко, так что и одеяло не шевелилось. Я подумала о бите для лапты, которую держала под кроватью «на случай разбойного нападения», но не смела протянуть руку и поднять ее с пола. Неведомая сила, куда более мощная, сковала меня намертво. Замри, отдавала она команду, не подавай голоса.
Человек поднимался по лестнице – теперь шаги звучали громче, как будто незваный гость оставил попытки двигаться бесшумно. Я расслышала, как тело тяжело ударилось об шкаф на лестничной площадке (пьяный?) и чей-то голос выругался (мужчина).
Я услышала, как он открыл дверь маминой спальни. Я знала, что он включил там свет, потому что в моей комнате стало еще темнее. Донесся мамин голос. Сонный. Удивленный. Испуганный. А следом зазвучал мужской голос, разлившийся потоком агрессивных утробных звуков, скорее звериных, чем человеческих. «Постойте, – отчетливо заговорила мама. – Я накину халат». И тут я услышала, как они вдвоем двинулись к моей спальне.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента