Страница:
Так бы и закончилась моя жизнь, жизнь слабой маленькой мышки, судорожно дергающей лапками в петле, если бы на следующий день мои мучительницы не учинили свое самое жестокое зверство.
По иронии судьбы, то чудовищное злодейство и спасло мне жизнь.
7
8
9
По иронии судьбы, то чудовищное злодейство и спасло мне жизнь.
7
Почему-то я помню это нападение не так отчетливо, как все остальные.
На перемене я пошла в туалет, все утро меня мучили предменструальные боли. Мне показалось, что я слышу голоса Терезы и Эммы, но, когда я вышла из кабинки, увидела девочек из младших классов, которые возились у полки с бумажными полотенцами. Я подошла к раковине вымыть руки. Вода лилась холодная, и я подождала, пока она нагреется. Я как раз выдавила в ладонь немного жидкого мыла, когда меня вдруг схватили за шею и с силой отшвырнули назад.
Я успела увидеть раскрасневшееся лицо Джейн и в ужасе выбегающих из туалета школьниц и уже в следующее мгновение больно ударилась головой об дверь кабинки. Лоб как будто треснул, в голове зашумело, перед глазами вспыхнули яркие звезды, я поскользнулась на мокрой туалетной бумаге и рухнула на влажный пол.
Я видела, как склонились надо мной Эмма и Тереза, они держали меня за руки, словно пытаясь помочь мне встать. Я услышала, как что-то щелкнуло у меня перед носом, – и Эмма отчетливо произнесла: «Вот так поджаривают свинью». Тереза и Джейн загоготали, а потом все они ушли.
В полубессознательном состоянии я сидела на полу, как мне показалось, очень долго. Из носа шла кровь, и очень сильно болело правое ухо. Я неуклюже поднималась с пола, когда в туалет зашла какая-то девочка и увидела меня. Она завопила, как в фильме ужасов, потом развернулась и выбежала.
Мне наконец удалось выпрямиться, и я медленно, шатаясь, пошла к зеркалу, чтобы умыться перед следующим уроком. Но когда я увидела свое отражение, это была не я. Была девочка моего роста, моей комплекции, в блузке и юбке, которые я надела утром, – но у нее не было лица. Вместо лица был огненный шар.
Я все еще не могла осознать ужаса происходящего, когда в туалет ворвался мистер Моррисон. Он бросился ко мне (как в замедленной съемке), рыча, словно солдат, рвущийся в атаку (но я ничего не слышала), сорвал с себя куртку (тогда я поняла, что девочка в зеркале – это все-таки я), расстелил ее, как одеяло (я стала звать маму), и набросил на мою горящую голову (но ни звука не вырвалось из моего горла).
А потом все стало черным.
Пока я была в госпитале, мама нашла мой дневник. Она искала мою любимую нежно-голубую пижаму, когда наткнулась на него. Она вскрыла замочек и все прочитала. Потрясенная, она отнесла его прямиком к директору школы.
Позже мама рассказала мне, что директор вызвал девочек в свой кабинет, настояв на том, чтобы мама осталась (я могла себе представить, как неловко она себя чувствовала, ведь ей, так же как и мне, не хотелось конфронтации).
Было совершенно очевидно, что Терезу, Эмму и Джейн нисколько не смутил вызов к директору: для них он был пустым местом, толстым клоуном из дешевого сериала. Нельзя сказать, чтобы они забеспокоились, когда увидели маму. Она рассказывала, что они развалились на стульях и ухмылялись, презрительно оглядывая ее, начисто забыв об ее былом гостеприимстве и доброте.
Директор зачитал некоторые шокирующие откровения из моего дневника и сурово спросил:
– Ну? Что вы на это скажете?
Им нашлось что сказать. Перекрикивая друг друга, они яростно отрицали факт травли и заверяли, что и близко не подходили к туалету, когда произошел инцидент. Их голоса сплелись, как веревочка в детской игре «кошкина люлька»:
– Она просто пытается подставить нас! Она психопатка! Все это вранье!
Мама заговорила лишь раз. Мне больно даже представить себе, чего ей это стоило. Пунцовая, с дрожащими губами, она сумела выдавить из себя еле слышным голосом:
– Шелли не врет.
Эмма тут же огрызнулась:
– Если все это правда, тогда почему она вам ничего не сказала?
И мама снова замолчала.
Подавшись вперед, Тереза с ухмылкой обратилась к маме:
– Может быть, Шелли пошла в туалет покурить и неаккуратно сработала зажигалкой. А может, она вообще раскуривала косячок, миссис Риверс.
Эмма и Джейн давились от смеха над ее извращенной шуткой.
В тот же день их допрашивали в полиции. К этим интервью они отнеслись куда более серьезно. Каждую девочку провожали в звуконепроницаемую комнату в полицейском участке, где следователь задавал им вопросы.
Я отчетливо вижу эту картину, хотя меня там и не было: все трое, в слезах, испуганными голосами отрицают то, что произошло, а родители держат их за руки и утешают, убежденные в том, что их замечательные девочки просто не способны на такое варварство. Каждая из них повторяет ложь за ложью, подтверждая алиби, которое они продумали заранее, в то время как их адвокаты, затаившиеся, как цепные псы, только и ждут, когда можно будет кинуться с протестом против неправомерно заданных трепетным подростковым душам вопросов, требуя справедливости для этих девочек, которые даже не знают такого слова.
Тем временем я лежала в двенадцатиместной палате местного госпиталя. По словам врача, мне очень повезло. Он попытался объяснить мне, что произошло, но я плохо его понимала. Оказывается, меня спасло то, что пламя взметнулось вверх, поднимая за собой волосы. Отчасти этому поспособствовал сквозняк от окон. Благодаря этому самое сильное пламя разгорелось над моей головой, а не на лице. Как выяснилось, мои волосы были в огне довольно короткое время, хотя мне и казалось, что все длилось очень долго, потому что я была в шоке, а шок замедляет течение времени.
Каким-то чудом я отделалась ожогами второй степени, которые затронули шею, лоб, правое ухо и левую руку – видимо, я запустила ее в горящие волосы, не осознавая, что делаю, и не чувствуя боли. Зрение и слух нисколько не пострадали. Даже не все волосы сгорели. Достаточно было одного визита к хорошему парикмахеру, чтобы сделать стильную короткую стрижку, и, если бы не обгоревшая на затылке кожа, можно было бы считать, что ничего и не было. Конечно, оставались шрамы – уродливые красновато-белые рубцы на лбу и шее, – но врач заверил меня, что очень скоро они побледнеют.
Мне дали болеутоляющие, сделали инъекции, ожоги смазали холодной душистой мазью, наложили легкие повязки. Я могла бы пойти домой в тот же день, но врач сказал, что, поскольку я пережила травматический шок и временную потерю сознания, мне лучше остаться на несколько дней в госпитале, на всякий случай.
В ту первую ночь мне было трудно заснуть в окружении незнакомых звуков и больничной суеты. На самом деле госпиталь по ночам не спит, он лишь иногда отдыхает. Ночные медсестры заходили в палату к пациентам, которые вызывали их звонками или хриплым шепотом; больные шаркали в своих тапках в туалет; в три часа ночи привезли новенькую на каталке; в дальнем углу поставили ширму у кровати пожилой женщины, и ее зашел проведать мой врач, небритый, с красными от недосыпа глазами. Даже если в палате было тихо, свет из коридора мешал мне заснуть.
Но, как ни странно, несмотря на полученные травмы и неприятный холод на лице, шее и руке, я чувствовала себя куда более счастливой, чем в последние месяцы. Теперь не нужно было ничего скрывать. Мама знала. Школа знала. Полиция знала. Врачи в госпитале знали. И непосильную ношу, которую я взвалила на себя и несла в одиночку, вдруг разом сняли с моих плеч добрые дружеские руки. Теперь это была забота других людей – взрослых, профессионалов, экспертов в таких материях. Меня наконец освободили.
В госпитале мне было на удивление спокойно. Я полюбила его размеренный распорядок (чашка чая в три пополудни, визиты родственников с пяти, ужин в семь); полюбила медсестер в накрахмаленной белой форме, которые всегда останавливались у моей койки, чтобы поболтать со мной, самой юной пациенткой. Я даже полюбила острый хвойный запах дезинфицирующего средства, который витал повсюду, и фоновую музыку, которую включали ближе к вечеру, – эти нежные обволакивающие мелодии прошлых лет расслабляли и несли покой. Мне было приятно в компании моих соседок, которые суетились вокруг меня, смешили своими грубоватыми шутками и сленгом. Они отчаянно баловали меня, угощая конфетами и шоколадом, которые им приносили родственники, и не принимали никаких отказов на этот счет.
В палате было много других мышей – может, поэтому я чувствовала себя здесь как дома. На соседней койке лежала Лаура, мышь пятидесяти одного года, муж избил ее бейсб ольной битой за то, что у нее подгорел обед. Напротив лежала восемнадцатилетняя Беатрис, чей добродушный юмор никак не вязался с туго перебинтованными запястьями. Мы все были связаны одной общей тайной, которую я с горькой иронией называла братством мышей. В душе я посмеивалась, когда представляла себе всех нас, с эмблемами нашего братства на груди: мышь в мышеловке, со сломанной шеей, и внизу наш девиз: «Nati ad aram» – рожденный с геном жертвы. Неужели это и было наследством, которое мне оставила мама?
Сидя в кровати, листая журнал или лениво рисуя в блокноте, я была спокойна и с оптимизмом смотрела в будущее. В своем садистском желании причинить мне боль, Тереза, Эмма и Джейн в конечном итоге навредили себе. Их наверняка ожидало уголовное преследование – и не исключено, что тюрьма. По крайней мере, из школы их бы точно отчислили. В любом случае, из моей жизни они должны были исчезнуть навсегда. А я вернулась бы в школу, к повседневным делам и заботам.
Повседневность! Что может быть лучше этой рутины? Мне казалось, что в ней и есть счастье.
На перемене я пошла в туалет, все утро меня мучили предменструальные боли. Мне показалось, что я слышу голоса Терезы и Эммы, но, когда я вышла из кабинки, увидела девочек из младших классов, которые возились у полки с бумажными полотенцами. Я подошла к раковине вымыть руки. Вода лилась холодная, и я подождала, пока она нагреется. Я как раз выдавила в ладонь немного жидкого мыла, когда меня вдруг схватили за шею и с силой отшвырнули назад.
Я успела увидеть раскрасневшееся лицо Джейн и в ужасе выбегающих из туалета школьниц и уже в следующее мгновение больно ударилась головой об дверь кабинки. Лоб как будто треснул, в голове зашумело, перед глазами вспыхнули яркие звезды, я поскользнулась на мокрой туалетной бумаге и рухнула на влажный пол.
Я видела, как склонились надо мной Эмма и Тереза, они держали меня за руки, словно пытаясь помочь мне встать. Я услышала, как что-то щелкнуло у меня перед носом, – и Эмма отчетливо произнесла: «Вот так поджаривают свинью». Тереза и Джейн загоготали, а потом все они ушли.
В полубессознательном состоянии я сидела на полу, как мне показалось, очень долго. Из носа шла кровь, и очень сильно болело правое ухо. Я неуклюже поднималась с пола, когда в туалет зашла какая-то девочка и увидела меня. Она завопила, как в фильме ужасов, потом развернулась и выбежала.
Мне наконец удалось выпрямиться, и я медленно, шатаясь, пошла к зеркалу, чтобы умыться перед следующим уроком. Но когда я увидела свое отражение, это была не я. Была девочка моего роста, моей комплекции, в блузке и юбке, которые я надела утром, – но у нее не было лица. Вместо лица был огненный шар.
Я все еще не могла осознать ужаса происходящего, когда в туалет ворвался мистер Моррисон. Он бросился ко мне (как в замедленной съемке), рыча, словно солдат, рвущийся в атаку (но я ничего не слышала), сорвал с себя куртку (тогда я поняла, что девочка в зеркале – это все-таки я), расстелил ее, как одеяло (я стала звать маму), и набросил на мою горящую голову (но ни звука не вырвалось из моего горла).
А потом все стало черным.
Пока я была в госпитале, мама нашла мой дневник. Она искала мою любимую нежно-голубую пижаму, когда наткнулась на него. Она вскрыла замочек и все прочитала. Потрясенная, она отнесла его прямиком к директору школы.
Позже мама рассказала мне, что директор вызвал девочек в свой кабинет, настояв на том, чтобы мама осталась (я могла себе представить, как неловко она себя чувствовала, ведь ей, так же как и мне, не хотелось конфронтации).
Было совершенно очевидно, что Терезу, Эмму и Джейн нисколько не смутил вызов к директору: для них он был пустым местом, толстым клоуном из дешевого сериала. Нельзя сказать, чтобы они забеспокоились, когда увидели маму. Она рассказывала, что они развалились на стульях и ухмылялись, презрительно оглядывая ее, начисто забыв об ее былом гостеприимстве и доброте.
Директор зачитал некоторые шокирующие откровения из моего дневника и сурово спросил:
– Ну? Что вы на это скажете?
Им нашлось что сказать. Перекрикивая друг друга, они яростно отрицали факт травли и заверяли, что и близко не подходили к туалету, когда произошел инцидент. Их голоса сплелись, как веревочка в детской игре «кошкина люлька»:
– Она просто пытается подставить нас! Она психопатка! Все это вранье!
Мама заговорила лишь раз. Мне больно даже представить себе, чего ей это стоило. Пунцовая, с дрожащими губами, она сумела выдавить из себя еле слышным голосом:
– Шелли не врет.
Эмма тут же огрызнулась:
– Если все это правда, тогда почему она вам ничего не сказала?
И мама снова замолчала.
Подавшись вперед, Тереза с ухмылкой обратилась к маме:
– Может быть, Шелли пошла в туалет покурить и неаккуратно сработала зажигалкой. А может, она вообще раскуривала косячок, миссис Риверс.
Эмма и Джейн давились от смеха над ее извращенной шуткой.
В тот же день их допрашивали в полиции. К этим интервью они отнеслись куда более серьезно. Каждую девочку провожали в звуконепроницаемую комнату в полицейском участке, где следователь задавал им вопросы.
Я отчетливо вижу эту картину, хотя меня там и не было: все трое, в слезах, испуганными голосами отрицают то, что произошло, а родители держат их за руки и утешают, убежденные в том, что их замечательные девочки просто не способны на такое варварство. Каждая из них повторяет ложь за ложью, подтверждая алиби, которое они продумали заранее, в то время как их адвокаты, затаившиеся, как цепные псы, только и ждут, когда можно будет кинуться с протестом против неправомерно заданных трепетным подростковым душам вопросов, требуя справедливости для этих девочек, которые даже не знают такого слова.
Тем временем я лежала в двенадцатиместной палате местного госпиталя. По словам врача, мне очень повезло. Он попытался объяснить мне, что произошло, но я плохо его понимала. Оказывается, меня спасло то, что пламя взметнулось вверх, поднимая за собой волосы. Отчасти этому поспособствовал сквозняк от окон. Благодаря этому самое сильное пламя разгорелось над моей головой, а не на лице. Как выяснилось, мои волосы были в огне довольно короткое время, хотя мне и казалось, что все длилось очень долго, потому что я была в шоке, а шок замедляет течение времени.
Каким-то чудом я отделалась ожогами второй степени, которые затронули шею, лоб, правое ухо и левую руку – видимо, я запустила ее в горящие волосы, не осознавая, что делаю, и не чувствуя боли. Зрение и слух нисколько не пострадали. Даже не все волосы сгорели. Достаточно было одного визита к хорошему парикмахеру, чтобы сделать стильную короткую стрижку, и, если бы не обгоревшая на затылке кожа, можно было бы считать, что ничего и не было. Конечно, оставались шрамы – уродливые красновато-белые рубцы на лбу и шее, – но врач заверил меня, что очень скоро они побледнеют.
Мне дали болеутоляющие, сделали инъекции, ожоги смазали холодной душистой мазью, наложили легкие повязки. Я могла бы пойти домой в тот же день, но врач сказал, что, поскольку я пережила травматический шок и временную потерю сознания, мне лучше остаться на несколько дней в госпитале, на всякий случай.
В ту первую ночь мне было трудно заснуть в окружении незнакомых звуков и больничной суеты. На самом деле госпиталь по ночам не спит, он лишь иногда отдыхает. Ночные медсестры заходили в палату к пациентам, которые вызывали их звонками или хриплым шепотом; больные шаркали в своих тапках в туалет; в три часа ночи привезли новенькую на каталке; в дальнем углу поставили ширму у кровати пожилой женщины, и ее зашел проведать мой врач, небритый, с красными от недосыпа глазами. Даже если в палате было тихо, свет из коридора мешал мне заснуть.
Но, как ни странно, несмотря на полученные травмы и неприятный холод на лице, шее и руке, я чувствовала себя куда более счастливой, чем в последние месяцы. Теперь не нужно было ничего скрывать. Мама знала. Школа знала. Полиция знала. Врачи в госпитале знали. И непосильную ношу, которую я взвалила на себя и несла в одиночку, вдруг разом сняли с моих плеч добрые дружеские руки. Теперь это была забота других людей – взрослых, профессионалов, экспертов в таких материях. Меня наконец освободили.
В госпитале мне было на удивление спокойно. Я полюбила его размеренный распорядок (чашка чая в три пополудни, визиты родственников с пяти, ужин в семь); полюбила медсестер в накрахмаленной белой форме, которые всегда останавливались у моей койки, чтобы поболтать со мной, самой юной пациенткой. Я даже полюбила острый хвойный запах дезинфицирующего средства, который витал повсюду, и фоновую музыку, которую включали ближе к вечеру, – эти нежные обволакивающие мелодии прошлых лет расслабляли и несли покой. Мне было приятно в компании моих соседок, которые суетились вокруг меня, смешили своими грубоватыми шутками и сленгом. Они отчаянно баловали меня, угощая конфетами и шоколадом, которые им приносили родственники, и не принимали никаких отказов на этот счет.
В палате было много других мышей – может, поэтому я чувствовала себя здесь как дома. На соседней койке лежала Лаура, мышь пятидесяти одного года, муж избил ее бейсб ольной битой за то, что у нее подгорел обед. Напротив лежала восемнадцатилетняя Беатрис, чей добродушный юмор никак не вязался с туго перебинтованными запястьями. Мы все были связаны одной общей тайной, которую я с горькой иронией называла братством мышей. В душе я посмеивалась, когда представляла себе всех нас, с эмблемами нашего братства на груди: мышь в мышеловке, со сломанной шеей, и внизу наш девиз: «Nati ad aram» – рожденный с геном жертвы. Неужели это и было наследством, которое мне оставила мама?
Сидя в кровати, листая журнал или лениво рисуя в блокноте, я была спокойна и с оптимизмом смотрела в будущее. В своем садистском желании причинить мне боль, Тереза, Эмма и Джейн в конечном итоге навредили себе. Их наверняка ожидало уголовное преследование – и не исключено, что тюрьма. По крайней мере, из школы их бы точно отчислили. В любом случае, из моей жизни они должны были исчезнуть навсегда. А я вернулась бы в школу, к повседневным делам и заботам.
Повседневность! Что может быть лучше этой рутины? Мне казалось, что в ней и есть счастье.
8
Мой оптимизм начал таять вскоре после того, как меня выписали и я вновь оказалась в семейном доме, в окружении мрачных воспоминаний о рухнувшем браке родителей и предательстве лучших подруг.
К нам приходил инспектор полиции, который сухо информировал о том, что они не собираются передавать в суд уголовное дело в отношении трех девочек, которых я «обвиняю» (слово «обвиняю» прозвучало так, будто я лгу!). Как он объяснил, не хватает доказательств. В самом деле, никто из учеников не был свидетелем того, что они подожгли мне волосы. Родители младших школьниц – которые хотя бы видели, как меня швырнули об дверь, – ясно дали понять, что не позволят втягивать их дочерей в уголовный процесс. Нет никакой перспективы выиграть дело в суде, если только одна из девочек не даст показания против двух других, но я-то знала, что быстрее наступит второе пришествие, чем случится нечто подобное.
Через неделю или чуть позже пришло письмо от директора школы. Мы с мамой прочитали его вместе за завтраком. Письмо начиналось с пожеланий скорейшего выздоровления от имени всех учителей и учеников (всех ли?), за которыми следовали куда более неприятные новости. Проведя «тщательное расследование», писал директор, он не нашел никаких объективных доказательств, которые могли бы подкрепить мои «голословные утверждения». Все три девочки «упорно отрицали» кОмпанию (еще и с ошибкой!) травли в отношении меня и заявляли о том, что «не в курсе» того «неприятного инцидента», имевшего место двадцать третьего октября. Он получил «заявления» от родителей трех девочек, «убедительно доказывающие их невиновность», что также подтверждается решением полиции не передавать дело в суд в связи с отсутствием состава преступления. В связи с этим «педсовет школы решил не предпринимать мер дисциплинарного воздействия в отношении Терезы Уотсон, Эммы Таунли и Джейн Айрисон».
В продолжении было сказано, что школа проводит эффективную политику по пресечению всякого рода травли среди учеников и гордится своей незапятнанной репутацией. Он выражал надежду на то, что мама не станет предъявлять иска к школе, но если это все-таки случится, все обвинения будут «законно опровергнуты». Последний абзац привожу дословно:
Мы очень ждем скорейшего возвращения Шелли в наше сообщество. Нам, разумеется, не стоит лишний раз напоминать вам о том, что для Шелли этот год исключительно важный, поскольку в июне ей предстоит сдавать экзамены, а посему следует принять все возможные меры к тому, чтобы ее отсутствие в классе не затягивалось.
Так, значит, мало того что не будет никакого уголовного преследования, их даже не отчислят из школы – им вообще не светит никакого наказания за то, что они сделали со мной!
Есть люди, которые устроили бы в школе скандал и порвали это письмо на глазах у директора; есть люди, которые обратились бы в прессу, и вскоре название школы и имя ее малодушного директора красовались бы на первых полосах газет; есть люди, которые привели бы к себе в дом местное телевидение, чтобы заснять шрамы на моем лице и шее. Есть люди, которые сделали бы все, чтобы девочки понесли заслуженное наказание и об их зверствах узнала вся страна…
Только вот мы были не из их числа. Мы – мыши. Кротко и смиренно мы поблагодарили инспектора полиции за участие и согласились с тем, что дело закрывается. Безропотно мы приняли решение директора не применять мер дисциплинарного воздействия к трем девочкам. Мы смирились, мы подчинились, мы промолчали, мы ничего не сделали, потому что мыши слабовольны и привыкли к покорности.
Ко второй неделе ноября я уже не испытывала ни физической боли, ни дискомфорта. И уже ничто не мешало мне вернуться в школу. Разве только то, что меня там ждали Тереза, Эмма и Джейн. И если эти трое снова подкараулят меня… что они сделают на этот раз?
Пока мама была на работе, я слонялась по дому. Сидела перед зеркалом, тщетно пытаясь что-то сделать со своим бобриком на голове. Стрижка мне совсем не шла – с ней я была похожа на мальчишку, голова казалась слишком большой в сравнении с плечами, топорщились уши, которые я всегда ненавидела. С особым отвращением я разглядывала лоб и шею, в следах от ожогов, которые затянули мою бледную кожу коричневой паутиной (почему они не бледнеют? Доктор сказал, что они побледнеют!).
И мысли вновь и вновь возвращались к балке под потолком гаража, поясу банного халата…
А потом пришла самая радостная новость. Директор, ошибочно посчитав наше молчание вызовом и опасаясь дурной огласки, снова прислал нам письмо. На этот раз в письме содержалось предложение: если мама согласится не подавать судебный иск против школы и не обсуждать «инцидент от двадцать третьего октября» с любыми средствами массовой информации (включая газеты, телевидение, радио и Интернет), мне можно было не возвращаться в школу. Вместо этого школа договорится с местными органами образования о предоставлении мне домашних учителей, которые будут готовить меня к летним экзаменам, которые мне тоже можно будет сдать дома. Кроме того, они будут настоятельно рекомендовать экзаменационной комиссии повысить полученные мной за курсовые работы баллы на десять процентов, с учетом «сложных обстоятельств, в которых эти работы были подготовлены (но за которые школа не несет никакой ответственности)…».
Мама подписалась под этим соглашением, пока я визжала и прыгала от счастья, и отослала его обратной почтой в школу. Радость переполняла меня. Мне не придется возвращаться в школу! Не придется встречаться со своими палачами! Я была уверена в том, что с учителями, которые будут приходить ко мне на пять часов в день пять раз в неделю, мне удастся хорошо подготовиться к экзаменам. А потом я вернусь в школу, освобожденная от известных девочек, и буду готовиться к университету. У меня появятся новые друзья. И жизнь начнется заново…
Чтобы отпраздновать это событие, мама в тот вечер приготовила мой любимый ужин: утку в апельсиновом соусе с жареной картошкой, горошком и брокколи, а на десерт – яблочный пирог и мороженое. К моему удивлению, она выставила на кухонный стол бутылку красного вина и два больших бокала.
– Ты знаешь, что нарушаешь закон, мам? – поддразнила я ее, когда она налила мне вина и оно красиво заискрилось в бокале. – Мне еще два года нельзя выпивать. А ведь ты юрист!
– Думаю, ты заслуживаешь, – улыбнулась она.
Я заметила, какой усталый у нее вид: морщины под глазами прорезались еще глубже, в темных вьющихся волосах добавилось седины, – и до меня дошло, насколько тяжелым было это испытание и для нее тоже. Такова материнская доля, подумала я, чувствовать боль детей так же остро, как свою собственную.
– Ты тоже, мама, – улыбнулась я, и мы тихонько чокнулись бокалами.
– Как бы то ни было, – добавила она, – тебе ведь скоро шестнадцать, всего через четыре месяца. Если в шестнадцать можно выходить замуж, то уж выпить бокал вина сам бог велел.
Нашу трапезу прервал телефонный звонок, и мама, с набитым ртом, поспешила к трубке. Она строила забавные рожицы, качала головой, закатывала глаза, жевала и жевала, но все никак не могла проглотить кусок. Я глупо хихикала над ее мимикой – не без помощи вина, конечно, которое ударило мне в голову. Наконец она смогла снять трубку. Это был Генри Лавелл, ее адвокат. Он сообщил, что супружеская пара, заинтересованная в покупке нашего семейного дома, сделала официальное предложение и «другая сторона» (имелся в виду ее муж, мой отец) приняла его.
– Как у вас продвигаются дела с поиском дома? – спросил он.
– Никак, – сказала мама. – Мы даже не начинали!
– Я бы посоветовал вам поторопиться, – предупредил он. – Я так понял, эти люди хотят въехать как можно быстрее.
Мы выпили целую бутылку красного вина в честь двойного праздника, и наутро я проснулась с первого в своей жизни похмелья. Но даже тупая боль в висках не могла испортить мне настроения. Больше не будет школы. Не будет Терезы, Эммы и Джейн. Конец унижениям. Конец молчаливым страданиям. Конец боли. И, для полного счастья, семейный дом продан. Мы съезжаем из этой обители призраков, музея неудачного брака, наконец-то!
Спустя шесть недель я стояла в палисаднике коттеджа Жимолость, перед овальным розарием, похожим на разрытую могилу.
К нам приходил инспектор полиции, который сухо информировал о том, что они не собираются передавать в суд уголовное дело в отношении трех девочек, которых я «обвиняю» (слово «обвиняю» прозвучало так, будто я лгу!). Как он объяснил, не хватает доказательств. В самом деле, никто из учеников не был свидетелем того, что они подожгли мне волосы. Родители младших школьниц – которые хотя бы видели, как меня швырнули об дверь, – ясно дали понять, что не позволят втягивать их дочерей в уголовный процесс. Нет никакой перспективы выиграть дело в суде, если только одна из девочек не даст показания против двух других, но я-то знала, что быстрее наступит второе пришествие, чем случится нечто подобное.
Через неделю или чуть позже пришло письмо от директора школы. Мы с мамой прочитали его вместе за завтраком. Письмо начиналось с пожеланий скорейшего выздоровления от имени всех учителей и учеников (всех ли?), за которыми следовали куда более неприятные новости. Проведя «тщательное расследование», писал директор, он не нашел никаких объективных доказательств, которые могли бы подкрепить мои «голословные утверждения». Все три девочки «упорно отрицали» кОмпанию (еще и с ошибкой!) травли в отношении меня и заявляли о том, что «не в курсе» того «неприятного инцидента», имевшего место двадцать третьего октября. Он получил «заявления» от родителей трех девочек, «убедительно доказывающие их невиновность», что также подтверждается решением полиции не передавать дело в суд в связи с отсутствием состава преступления. В связи с этим «педсовет школы решил не предпринимать мер дисциплинарного воздействия в отношении Терезы Уотсон, Эммы Таунли и Джейн Айрисон».
В продолжении было сказано, что школа проводит эффективную политику по пресечению всякого рода травли среди учеников и гордится своей незапятнанной репутацией. Он выражал надежду на то, что мама не станет предъявлять иска к школе, но если это все-таки случится, все обвинения будут «законно опровергнуты». Последний абзац привожу дословно:
Мы очень ждем скорейшего возвращения Шелли в наше сообщество. Нам, разумеется, не стоит лишний раз напоминать вам о том, что для Шелли этот год исключительно важный, поскольку в июне ей предстоит сдавать экзамены, а посему следует принять все возможные меры к тому, чтобы ее отсутствие в классе не затягивалось.
Так, значит, мало того что не будет никакого уголовного преследования, их даже не отчислят из школы – им вообще не светит никакого наказания за то, что они сделали со мной!
Есть люди, которые устроили бы в школе скандал и порвали это письмо на глазах у директора; есть люди, которые обратились бы в прессу, и вскоре название школы и имя ее малодушного директора красовались бы на первых полосах газет; есть люди, которые привели бы к себе в дом местное телевидение, чтобы заснять шрамы на моем лице и шее. Есть люди, которые сделали бы все, чтобы девочки понесли заслуженное наказание и об их зверствах узнала вся страна…
Только вот мы были не из их числа. Мы – мыши. Кротко и смиренно мы поблагодарили инспектора полиции за участие и согласились с тем, что дело закрывается. Безропотно мы приняли решение директора не применять мер дисциплинарного воздействия к трем девочкам. Мы смирились, мы подчинились, мы промолчали, мы ничего не сделали, потому что мыши слабовольны и привыкли к покорности.
Ко второй неделе ноября я уже не испытывала ни физической боли, ни дискомфорта. И уже ничто не мешало мне вернуться в школу. Разве только то, что меня там ждали Тереза, Эмма и Джейн. И если эти трое снова подкараулят меня… что они сделают на этот раз?
Пока мама была на работе, я слонялась по дому. Сидела перед зеркалом, тщетно пытаясь что-то сделать со своим бобриком на голове. Стрижка мне совсем не шла – с ней я была похожа на мальчишку, голова казалась слишком большой в сравнении с плечами, топорщились уши, которые я всегда ненавидела. С особым отвращением я разглядывала лоб и шею, в следах от ожогов, которые затянули мою бледную кожу коричневой паутиной (почему они не бледнеют? Доктор сказал, что они побледнеют!).
И мысли вновь и вновь возвращались к балке под потолком гаража, поясу банного халата…
А потом пришла самая радостная новость. Директор, ошибочно посчитав наше молчание вызовом и опасаясь дурной огласки, снова прислал нам письмо. На этот раз в письме содержалось предложение: если мама согласится не подавать судебный иск против школы и не обсуждать «инцидент от двадцать третьего октября» с любыми средствами массовой информации (включая газеты, телевидение, радио и Интернет), мне можно было не возвращаться в школу. Вместо этого школа договорится с местными органами образования о предоставлении мне домашних учителей, которые будут готовить меня к летним экзаменам, которые мне тоже можно будет сдать дома. Кроме того, они будут настоятельно рекомендовать экзаменационной комиссии повысить полученные мной за курсовые работы баллы на десять процентов, с учетом «сложных обстоятельств, в которых эти работы были подготовлены (но за которые школа не несет никакой ответственности)…».
Мама подписалась под этим соглашением, пока я визжала и прыгала от счастья, и отослала его обратной почтой в школу. Радость переполняла меня. Мне не придется возвращаться в школу! Не придется встречаться со своими палачами! Я была уверена в том, что с учителями, которые будут приходить ко мне на пять часов в день пять раз в неделю, мне удастся хорошо подготовиться к экзаменам. А потом я вернусь в школу, освобожденная от известных девочек, и буду готовиться к университету. У меня появятся новые друзья. И жизнь начнется заново…
Чтобы отпраздновать это событие, мама в тот вечер приготовила мой любимый ужин: утку в апельсиновом соусе с жареной картошкой, горошком и брокколи, а на десерт – яблочный пирог и мороженое. К моему удивлению, она выставила на кухонный стол бутылку красного вина и два больших бокала.
– Ты знаешь, что нарушаешь закон, мам? – поддразнила я ее, когда она налила мне вина и оно красиво заискрилось в бокале. – Мне еще два года нельзя выпивать. А ведь ты юрист!
– Думаю, ты заслуживаешь, – улыбнулась она.
Я заметила, какой усталый у нее вид: морщины под глазами прорезались еще глубже, в темных вьющихся волосах добавилось седины, – и до меня дошло, насколько тяжелым было это испытание и для нее тоже. Такова материнская доля, подумала я, чувствовать боль детей так же остро, как свою собственную.
– Ты тоже, мама, – улыбнулась я, и мы тихонько чокнулись бокалами.
– Как бы то ни было, – добавила она, – тебе ведь скоро шестнадцать, всего через четыре месяца. Если в шестнадцать можно выходить замуж, то уж выпить бокал вина сам бог велел.
Нашу трапезу прервал телефонный звонок, и мама, с набитым ртом, поспешила к трубке. Она строила забавные рожицы, качала головой, закатывала глаза, жевала и жевала, но все никак не могла проглотить кусок. Я глупо хихикала над ее мимикой – не без помощи вина, конечно, которое ударило мне в голову. Наконец она смогла снять трубку. Это был Генри Лавелл, ее адвокат. Он сообщил, что супружеская пара, заинтересованная в покупке нашего семейного дома, сделала официальное предложение и «другая сторона» (имелся в виду ее муж, мой отец) приняла его.
– Как у вас продвигаются дела с поиском дома? – спросил он.
– Никак, – сказала мама. – Мы даже не начинали!
– Я бы посоветовал вам поторопиться, – предупредил он. – Я так понял, эти люди хотят въехать как можно быстрее.
Мы выпили целую бутылку красного вина в честь двойного праздника, и наутро я проснулась с первого в своей жизни похмелья. Но даже тупая боль в висках не могла испортить мне настроения. Больше не будет школы. Не будет Терезы, Эммы и Джейн. Конец унижениям. Конец молчаливым страданиям. Конец боли. И, для полного счастья, семейный дом продан. Мы съезжаем из этой обители призраков, музея неудачного брака, наконец-то!
Спустя шесть недель я стояла в палисаднике коттеджа Жимолость, перед овальным розарием, похожим на разрытую могилу.
9
Наша жизнь в коттедже Жимолость очень быстро вошла в колею приятной рутины.
Каждое утро мы завтракали за деревянным столом на кухне. Я готовила и накрывала на стол (немало гордясь тем, что делаю все как полагается), пока мама летала по дому в обычной утренней панике, наспех отглаживая блузку, отсылая срочные сообщения по электронной почте, лихорадочно роясь в шкафах в поисках той или иной вещи. Наше меню было расписано по дням: сегодня тосты, завтра каши, и мы строго придерживались его, даже по выходным.
Мама уезжала на работу в начале девятого, поскольку теперь ей приходилось добираться намного дольше. Мы прощались точно так, как это делают пожилые супруги: я чмокала ее в щеку, напоминала о том, чтобы машину вела аккуратно, а потом, с порога, махала ей вслед рукой, пока ее старенький «форд-эскорт» медленно отъезжал по гравийной аллее. Она всегда оглядывалась назад и махала в ответ, напутственно поднимая в воздух кулачки. Проводив маму, я мыла посуду, накопившуюся после завтрака и с вечера, слушала новости по радио, потом поднималась в свою комнату и одевалась.
Ровно в десять утра приезжал мой главный наставник, Роджер Кларк. Роджер преподавал мне английский язык и литературу, историю, французский и географию – пять предметов, по которым я уверенно рассчитывала получить высшие баллы. Мы с Роджером занимались за большим столом в столовой, подкрепляясь чаем, который, по словам Роджера, я заваривала так крепко, что «ложка стояла».
Поначалу мама без энтузиазма отнеслась к тому, что будет приходить учитель-мужчина, но, получив заверения в том, что у него безупречная репутация, и встретившись с ним лично, успокоилась. Должно быть, она увидела, что Роджер не представляет для меня угрозы, поскольку он и сам был мышью. Он тоже носил на груди эмблему мышиного братства, и я сразу почувствовала в нем родственную душу.
Ему было всего двадцать семь, но он уже растерял почти всю шевелюру, и все из-за стрессов. Осталось лишь две дорожки над ушами. Возможно, чтобы компенсировать этот недостаток, он отрастил густые пшеничные усы. Он был анорексично худым и носил круглые очки в роговой оправе, которые увеличивали его зеленые глаза. Когда он говорил, его кадык смешно двигался вверх-вниз, похожий на яйцо вкрутую. Несмотря на его странноватую внешность, мне было уютно с Роджером, и к тому же я очень скоро убедилась в том, что он талантливый педагог. Негромким голосом, доходчиво, он объяснял самые сложные вещи, и то, что мне прежде казалось головоломкой, вдруг становилось простым и понятным.
Мы с Роджером действительно хорошо ладили. Для меня он был скорее друг, а не учитель. Во время регулярных «переменок» он рассказывал о себе. Так я узнала, что он с отличием окончил университет, где изучал историю, а потом переквалифицировался в школьного учителя. Он всегда стремился преподавать – его родители были учителями, и он видел, сколько удовлетворения и радости приносила им работа.
Однако для Роджера реальность оказалась совсем не похожей на мечту. Он попал в школу, где мало кто из детей проявлял интерес к учебе. Его внешний вид был предметом насмешек среди учеников, которые даже придумали ему прозвище Недоносок. В его классах были серьезные проблемы с дисциплиной. За пять лет работы в школе он целых одиннадцать раз подвергался нападениям со стороны учеников. Его машину вскрывали, прокалывали шины так часто, что он в конце концов продал ее и ходил в школу и обратно пешком – на круг выходило больше четырех миль. Он даже не мог воспользоваться автобусом, поскольку опасался, что среди попутчиков окажутся его подопечные.
И вот, после того как ученик ударил его головой в рот и выбил передний зуб, у Роджера случился нервный срыв, и он был вынужден уйти с работы по болезни. Когда ему стало лучше, он вернулся в университет, чтобы писать исследовательскую работу о причинах Первой мировой войны (второй по масштабу мышиной резни в истории). Он отчаянно нуждался в деньгах, поскольку грант был очень маленьким, и друг посоветовал ему обратиться к местным властям, предложив себя в качестве домашнего педагога для детей, которые не могли посещать школу либо по причине слабого здоровья, либо из страха. Я была его второй ученицей.
С Роджером я постепенно избавилась от прежней замкнутости и охотно рассказала ему свою историю: про отца, для которого сексуальная жизнь оказалась важнее собственной дочери; про ДЖЭТШ, про то, как бывшие подруги едва не забили меня до беспамятства, а потом подожгли мне волосы.
– Как странно, – сказала я ему однажды, – я была ученицей, а вы учителем, и мы оба стали жертвами школьной травли.
Он нахмурился, словно хотел обозначить возрастную границу между нами, но потом вдруг улыбнулся, как будто говоря: какой смысл отрицать очевидное?
– У нас много общего, – сказала я.
Взгляд его искаженных стеклами очков зеленых глаз задержался на моем лице.
– Да, Шелли, – улыбнулся он, – у нас действительно много общего.
В час дня мы заканчивали занятия, и Роджер уезжал обратно в город, произнося на прощание свою дежурную шутку: «Хорошо, что я привез с собой клубок, иначе бы мне никогда не найти обратную дорогу к цивилизации!»
Я начинала готовить легкий ланч – обычно это был салат – и садилась смотреть дневные новости по телевизору. У мамы был такой тяжелый портфель заказов, что ей приходилось работать без перерыва, она лишь наспех перекусывала сэндвичами прямо на рабочем месте. В то время как Блейкли, Дэвис и другие партнеры пировали в местном бистро, словно жирные коты, которыми они себя воображали, мама сидела в пустом офисе, тихо и кропотливо исправляя их ошибки.
После ланча я устраивалась с книгой на подоконнике в своей спальне, под этот божественный прозрачный свет. Если на улице было тепло – а в тот февраль выдалось немало погожих дней, – я читала в саду, старательно прикрывая от солнца шрамы на лбу и шее.
В половине третьего приезжала миссис Харрис, невысокая коренастая женщина лет за пятьдесят с крашеными рыжими волосами. У меня с ней не было таких доверительных отношений, как с Роджером, и не только потому, что она преподавала мне математику и естественные науки, которые я не могла причислить к своим любимым предметам.
Миссис Харрис много лет учила таких мышей, как я, и за это время ее сочувствие к слабым успело испариться. Она давно пришла к выводу, что мы, дети на домашнем обучении, слабаки, избалованные и капризные отпрыски, не способные противостоять трудностям жизни. Однажды я что-то сказала о своих шрамах, и она обрушилась на меня с резкой критикой.
– Шрамы? Шрамы? И ты называешь это шрамами? Тебе следует сходить в госпиталь и посмотреть, как выглядят настоящие ожоги. Немного макияжа, и никто даже не заметит твоих шрамов. Вот в чем проблема сегодняшних молодых людей – слишком тщедушны, думают только о себе.
В душе меня возмущало ее отношение ко мне, но я была слишком слаба, чтобы подать голос в свою защиту. Я-то знала, что повидала на своем веку немало трудностей – если точнее, слишком много. И сомневалась в том, что миссис Харрис сталкивалась с чем-то похожим, иначе она бы проявляла больше понимания.
Каждое утро мы завтракали за деревянным столом на кухне. Я готовила и накрывала на стол (немало гордясь тем, что делаю все как полагается), пока мама летала по дому в обычной утренней панике, наспех отглаживая блузку, отсылая срочные сообщения по электронной почте, лихорадочно роясь в шкафах в поисках той или иной вещи. Наше меню было расписано по дням: сегодня тосты, завтра каши, и мы строго придерживались его, даже по выходным.
Мама уезжала на работу в начале девятого, поскольку теперь ей приходилось добираться намного дольше. Мы прощались точно так, как это делают пожилые супруги: я чмокала ее в щеку, напоминала о том, чтобы машину вела аккуратно, а потом, с порога, махала ей вслед рукой, пока ее старенький «форд-эскорт» медленно отъезжал по гравийной аллее. Она всегда оглядывалась назад и махала в ответ, напутственно поднимая в воздух кулачки. Проводив маму, я мыла посуду, накопившуюся после завтрака и с вечера, слушала новости по радио, потом поднималась в свою комнату и одевалась.
Ровно в десять утра приезжал мой главный наставник, Роджер Кларк. Роджер преподавал мне английский язык и литературу, историю, французский и географию – пять предметов, по которым я уверенно рассчитывала получить высшие баллы. Мы с Роджером занимались за большим столом в столовой, подкрепляясь чаем, который, по словам Роджера, я заваривала так крепко, что «ложка стояла».
Поначалу мама без энтузиазма отнеслась к тому, что будет приходить учитель-мужчина, но, получив заверения в том, что у него безупречная репутация, и встретившись с ним лично, успокоилась. Должно быть, она увидела, что Роджер не представляет для меня угрозы, поскольку он и сам был мышью. Он тоже носил на груди эмблему мышиного братства, и я сразу почувствовала в нем родственную душу.
Ему было всего двадцать семь, но он уже растерял почти всю шевелюру, и все из-за стрессов. Осталось лишь две дорожки над ушами. Возможно, чтобы компенсировать этот недостаток, он отрастил густые пшеничные усы. Он был анорексично худым и носил круглые очки в роговой оправе, которые увеличивали его зеленые глаза. Когда он говорил, его кадык смешно двигался вверх-вниз, похожий на яйцо вкрутую. Несмотря на его странноватую внешность, мне было уютно с Роджером, и к тому же я очень скоро убедилась в том, что он талантливый педагог. Негромким голосом, доходчиво, он объяснял самые сложные вещи, и то, что мне прежде казалось головоломкой, вдруг становилось простым и понятным.
Мы с Роджером действительно хорошо ладили. Для меня он был скорее друг, а не учитель. Во время регулярных «переменок» он рассказывал о себе. Так я узнала, что он с отличием окончил университет, где изучал историю, а потом переквалифицировался в школьного учителя. Он всегда стремился преподавать – его родители были учителями, и он видел, сколько удовлетворения и радости приносила им работа.
Однако для Роджера реальность оказалась совсем не похожей на мечту. Он попал в школу, где мало кто из детей проявлял интерес к учебе. Его внешний вид был предметом насмешек среди учеников, которые даже придумали ему прозвище Недоносок. В его классах были серьезные проблемы с дисциплиной. За пять лет работы в школе он целых одиннадцать раз подвергался нападениям со стороны учеников. Его машину вскрывали, прокалывали шины так часто, что он в конце концов продал ее и ходил в школу и обратно пешком – на круг выходило больше четырех миль. Он даже не мог воспользоваться автобусом, поскольку опасался, что среди попутчиков окажутся его подопечные.
И вот, после того как ученик ударил его головой в рот и выбил передний зуб, у Роджера случился нервный срыв, и он был вынужден уйти с работы по болезни. Когда ему стало лучше, он вернулся в университет, чтобы писать исследовательскую работу о причинах Первой мировой войны (второй по масштабу мышиной резни в истории). Он отчаянно нуждался в деньгах, поскольку грант был очень маленьким, и друг посоветовал ему обратиться к местным властям, предложив себя в качестве домашнего педагога для детей, которые не могли посещать школу либо по причине слабого здоровья, либо из страха. Я была его второй ученицей.
С Роджером я постепенно избавилась от прежней замкнутости и охотно рассказала ему свою историю: про отца, для которого сексуальная жизнь оказалась важнее собственной дочери; про ДЖЭТШ, про то, как бывшие подруги едва не забили меня до беспамятства, а потом подожгли мне волосы.
– Как странно, – сказала я ему однажды, – я была ученицей, а вы учителем, и мы оба стали жертвами школьной травли.
Он нахмурился, словно хотел обозначить возрастную границу между нами, но потом вдруг улыбнулся, как будто говоря: какой смысл отрицать очевидное?
– У нас много общего, – сказала я.
Взгляд его искаженных стеклами очков зеленых глаз задержался на моем лице.
– Да, Шелли, – улыбнулся он, – у нас действительно много общего.
В час дня мы заканчивали занятия, и Роджер уезжал обратно в город, произнося на прощание свою дежурную шутку: «Хорошо, что я привез с собой клубок, иначе бы мне никогда не найти обратную дорогу к цивилизации!»
Я начинала готовить легкий ланч – обычно это был салат – и садилась смотреть дневные новости по телевизору. У мамы был такой тяжелый портфель заказов, что ей приходилось работать без перерыва, она лишь наспех перекусывала сэндвичами прямо на рабочем месте. В то время как Блейкли, Дэвис и другие партнеры пировали в местном бистро, словно жирные коты, которыми они себя воображали, мама сидела в пустом офисе, тихо и кропотливо исправляя их ошибки.
После ланча я устраивалась с книгой на подоконнике в своей спальне, под этот божественный прозрачный свет. Если на улице было тепло – а в тот февраль выдалось немало погожих дней, – я читала в саду, старательно прикрывая от солнца шрамы на лбу и шее.
В половине третьего приезжала миссис Харрис, невысокая коренастая женщина лет за пятьдесят с крашеными рыжими волосами. У меня с ней не было таких доверительных отношений, как с Роджером, и не только потому, что она преподавала мне математику и естественные науки, которые я не могла причислить к своим любимым предметам.
Миссис Харрис много лет учила таких мышей, как я, и за это время ее сочувствие к слабым успело испариться. Она давно пришла к выводу, что мы, дети на домашнем обучении, слабаки, избалованные и капризные отпрыски, не способные противостоять трудностям жизни. Однажды я что-то сказала о своих шрамах, и она обрушилась на меня с резкой критикой.
– Шрамы? Шрамы? И ты называешь это шрамами? Тебе следует сходить в госпиталь и посмотреть, как выглядят настоящие ожоги. Немного макияжа, и никто даже не заметит твоих шрамов. Вот в чем проблема сегодняшних молодых людей – слишком тщедушны, думают только о себе.
В душе меня возмущало ее отношение ко мне, но я была слишком слаба, чтобы подать голос в свою защиту. Я-то знала, что повидала на своем веку немало трудностей – если точнее, слишком много. И сомневалась в том, что миссис Харрис сталкивалась с чем-то похожим, иначе она бы проявляла больше понимания.